• Название:

    Глущенко В. В. Проблема дегуманизации общества ХХ века в прозе Варлама Шаламова


  • Размер: 0.15 Мб
  • Формат: RTF
  • Сообщить о нарушении / Abuse

    Осталось ждать: 20 сек.

Установите безопасный браузер



Предпросмотр документа

В.В.Глущенко

Проблема дегуманизации общества ХХ века в прозе Варлама Шаламова

Автор исследует отражение проблемы дегуманизации общества ХХ века в прозе Варлама Шаламова и систематизирует взгляды писателя на проблему.

Ключевые слова: поэзия, «новая проза», гуманистическая традиция XIX века, концентрационный лагерь, преступный мир.

Прежде чем начать разговор о прозе Шаламова, нужно отметить, что сам Варлам Тихонович считал и хотел считать себя прежде и больше всего поэтом. «Стихи наступают на меня отовсюду, и не хватает времени, чтобы записать их, отделаться от всего, что кричит и шепчет вокруг меня»,— пишет он Борису Пастернаку, вернувшись с Колымы [1]. Этот момент нужно непременно четко осознавать, чтобы правильно оценить требования, которые Шаламов предъявлял к современной прозе вообще и своей собственной лагерной прозе. И пусть не сбивает нас с толку требование документальности и определение Шаламовым «новой прозы»— «прозы как документа». Казалось бы, что может быть антипоэтичнее документа? И тем не менее это требование исключения из современной прозы всякого намека на «литературность»,— не то что какого-то высокого штиля, а и самого незамысловатого полета фантазии (который все же предполагал и отрыв от действительности),— парадоксальным образом было единственным поэтическим требованием, тем требованием, которое только и мог предъявить поэт к описанию извращенной, насквозь лживой, а потому— антипоэтичной действительности своего времени.

22 января 1954 года В. Шаламов пишет Б. Пастернаку: «Дело в том, что поэт чувствует себя как бы в кольце охраны— всех этих лжеистолкователей, лжеисследователей, лжепророков и вынужден через головы стражи, через ряды конвоя обращаться к верующей в него толпе, если и не полностью понимающей, то чувствующей его истину и доверяющей его чутью. Даже в ближних к конвою рядах этой толпы могут быть люди, которые как бы и народ, но которые вовсе не народ, а только подголоски конвоя. Жить поэту очень трудно и только глубочайшая вера в справедливость своих идей, вера в свое искусство заставляет жить и работать, создавая новые вещи, год от году все большей силы, глубины и художественной убедительности. Он не только чувствует— он знает, что он необходим времени, что он не простой свидетель. Он— совесть времени, его неподкупный судья. И он с удовлетворением отмечает, что гений его все крепнет год от году, что голос его становится все проникновенней и чище, что смысл всех событий и идей становится все яснее и безогоровочней. Я отнюдь не смотрю пессимистически на будущее поэзии. Ее способность к бессмертию— бесспорна для меня. Бесспорна для меня и ее нерукотворность, что ли— что она живет и в поэте и как-то помимо поэта, как блоковская Прекрасная Дама, как гриновская Бегущая по волнам. Что ее нельзя отменить, растоптать, как нельзя и создать. Что мир предстает, как какой-то материал для ее детских игр, для ее роста и раздумий. Что она входит в людей случайно и вовсе не со всеми, в кого вошла, бывает до конца их дней. Что она порабощает человека. Что она отводит его в сторону от других людей. Что она спасает и легко может губить. Что она заставляет человека доверять только ей. И, наконец, что она обращается постоянно к единственно вечному в человеке, присущему ему— к его страданию. Страдание вечно само по себе, мир почти не меняется временем в основных своих чертах— в этом ведь и сущность бессмертия Шекспира» [2].

Таким образом исследователям творчества Шаламова дается возможность понять, что проза ХХ века, прочитанная как документ, должна была сберечь страдания этого века в конечном итоге— для поэзии. И хотя по собственному глубокому убеждению Шаламова «лагерь отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно», и «человеку— ни начальнику, ни арестанту не надо этого видеть»[3], он сам лишь человек— поэт, но не сама поэзия. Он сам тоже может быть подвержен растлевающему влиянию лагеря— ведь даже в желании изобразить характеры «устоявших» Шаламов видел связь с «растлевающей силой» лагеря [4], а о себе писал: «лагерь... обезобразил мое искусство и оставил в душе только великий гнев, которому я и служу остатками своих слабеющих сил» [5]. Но для сберегающей единство мира поэзии («правда поэзии выше правды художественной прозы» [6])— это «материал» для ее дальнейшего «роста и раздумий», который необходимо было сохранить и передать потомкам. И поэтому, «уж если ты видел— надо сказать правду, как бы она ни была страшна» [7].

Как всякий человек, Варлам Шаламов окружен противоречиями. Мы отметили одно из них— противоречие между призванием и долгом большого поэта, нашедшее свой выход в «Колымских рассказах». Но есть и другое, более плотно соприкасающееся с темой нашей работы, — это противоречие между гуманистической традицией XIX века и опытом массовой дегуманизации ХХ века. XIX век Шаламов (как многие) считал великим веком, поднявшим на вершину литературу, науку, мораль. Но то, к чему привела его моральная проповедь в веке ХХ, не могло не шокировать. И поэтому в ХХ веке, особенно во второй его половине,— считал Шаламов,— «искусство лишено права на проповедь. Никто не может, не имеет права учить» [8]. «После риторики моралиста Толстого и бешеной проповеди Достоевского были войны, революции, Хиросима и концлагеря, доносы, расстрелы» [9].

Мы не считаем обвинение, высказанное Шаламовым по адресу русских писателей-гуманистов XIX века [10], справедливым, относя его на счет «великого гнева» поэта. Разве виновата истина в том, что ложь выдает себя за нее? Да и по сути в этих рассуждениях содержится логическая ошибка post hoc ergo propter hoc («после этого— значит вследствие этого»). Но то, что опыт ХХ века не мог не изменить человечество, и с этим невозможно не считаться, для нас так же совершенно очевидно. «Эти изменения психики необратимы, как отморожения. Память ноет как отмороженная рука при первом холодном ветре»[11].

Однако даже на общем фоне ХХ века «лагерная тема» имеет исключительное значение. Лагеря по мысли В.Шаламова, высказанной им в письме к писателю А.Кременскому, «в 20-м веке явились сущностью человеческого бытия» [12]. А это— в одном из эссе: «Лагерная тема в широком ее толковании, в ее принципиальном понимании— это основной, главный вопрос наших дней. Разве уничтожение человека с помощью государства— не главный вопрос нашего времени, нашей морали, вошедшей в психологию каждой семьи. Этот вопрос много важнее темы войны. Война— в каком-то смысле тут играет роль психологического камуфляжа (история говорит, что во время войны тиран сближается с народом). За статистикой войны, статистикой всякого рода хотят скрыть "лагерную тему"» [13].

Здесь мы позволим себе дополнить и уточнить. Уничтожение человека с помощью государства практиковалось всегда, и само по себе оно не стало бы главным вопросом наших дней, если бы однажды, в соответствии с велением времени, не приобрело массовых форм. Триумфально вышедшие на арену истории в начале века трудящиеся массы оказались бессильны перед собственной внутренней несвободой, воплотившейся в явлении лагерей. Внутренняя и внешняя свобода— это то, что сам В.Шаламов различал как «свободу» и «волю», когда писал: «Я никогда не был вольным, я был только свободным во все взрослые мои годы» [14]. Здесь мы вправе отметить третье жизненное противоречие писателя, касающееся нашей темы (всего их может быть много до бесконечности)— противоречие между внутренней и внешней свободой— сопряженной с ощущением личной ответственности свободой поступать так, как необходимо для общего блага, и свободой поступать так, как вздумается. Весь пласт явлений, который во времена Шаламова было принято обозначать как «культ личности», с необходимостью вытекает из понимания свободы как воли, т.е. как внешней свободы: чтобы каждый мог поступать так, как ему вздумается, не нанося при этом своими действиями ущерба обществу, общество должно быть выстроено в жесткую иерархию, и тогда каждому сможет вздуматься лишь то, что находится в рамках отведенной ему компетенции. Для нормального функционирования такой системы необходима фигура верховного арбитра, призванная находиться на вершине иерархии— это самый заметный, но функционально не самый важный ее элемент: собственная его функция в конечном итоге сводится лишь к тому, чтобы служить символом иерархической структуры, персонифицировать ее, а потому вполне может быть заменена фигурой мифологической; что же касается арбитража, то его даже удобнее осуществлять коллегиально. Действительным ключевым элементом всей иерархии является ее самый рядовой «винтик»— понимающий свободу как возможность поступать так, как вздумается.

Внутренняя свобода дается человеку не сама по себе— она результат его приобщения к достижениям мировой духовной культуры (здесь культура мышления, культура общения, культура общежития и много чего), которые должны войти в плоть и кровь, стать привычкой— второй (а по сути первой) натурой. Не проповедь гуманизма находившихся на острие мировой культуры мыслителей XIX века— источник всех ужасов XX века, а недостаток культуры отозвавшихся на эту проповедь народных масс, принявших свободу как волю и в результате потерявших и ее.

И вот поэтому-то лагерь и «слепок нашей жизни, и ничем другим быть не может», поэтому он и «мироподобен» и «в нем нет ничего, чего не было бы на воле» [15]. Холодом, голодом и принудительным трудом (именно в такой последовательности по силе воздействия) внутренне свободный человек уничтожался на Колыме так же, как и внутренне несвободный, и еще раньше физического уничтожения уничтожался духовно— переставал быть человеком, но пока в нем была хоть капля человека, эта капля отражала в себе свободу. И в лагере, как и на воле, этот человек был таким же— и даже еще большим!— врагом иерархии. А если человеку везло вернуться к жизни, то, опять же, хоть и был этот человек до конца своих дней изуродован, его внутренняя свобода восстанавливала себя из капли. Что же касается массы людей внутренне несвободных, то, конечно, лагерь— не то место, где бы они могли обрести внутреннюю свободу: и здесь, как и на воле, они были винтиками единого механизма, хоть бы этот механизм и представал перед ними как механизм их самоуничтожения. И здесь, как и на воле, они искали наиболее выгодного для себя места в иерархии, хоть бы вся эта иерархия в целом и руководствовалась единственным принципом: «Умри ты сегодня, а я завтра!»

Так мы подошли к последнему в рамках нашей темы вопросу— о месте блатных в поднятой лагерной прозой В.Шаламова проблеме дегуманизации общества. И также, как Варлам Тихонович, мы считаем его ключевым. В письме к А.И.Солженицыну, который хлебнул лагеря в его самой щадящей, самой мягкой форме— в том числе и прежде всего потому, что в нем не было блатных, В.Шаламов пишет: «Мне кажется, что понять лагерь без роли блатарей в нем нельзя. Именно блатной мир, его правила, этика и эстетика вносят растление в души всех людей лагеря — и заключенных, и начальников, и зрителей. Почти вся психология рабочей каторги, внутренней ее жизни, определялась в конечном счете блатарями. Вся ложь, которая введена в нашу литературу в течение многих лет «Аристократами» Погодина и продукцией Льва Шейнина — неизмерима. Романтизация уголовщины нанесла великий вред, спасая блатных, выдавая их за внушающих доверие романтиков, тогда как блатари — не люди» [16]. Так же и во многих других местах, в том числе специально посвященных блатным «Очерках преступного мира», В.Шаламов настаивает на такой оценке блатных— как не людей.

Осенью 1937 года, находясь уже в лагере на Колыме, осужденный по «литерной статье» КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) Шаламов лично оказался свидетелем разговора, в котором один из высших лагерных начальников просил «друзей народа»— блатных помочь лагерному начальству в деле уничтожения «врагов народа»— «троцкистов» (так же именуемых «фашистами»— уже и тогда, до войны, это слово использовалось как жупел). И «друзья народа» откликнулись на эту просьбу и с энтузиазмом взялись за дело— выбивание плана из немощных стариков, лагерных доходяг... Можно подумать, что в особой неприязни Варлама Шаламова к «преступному миру» очень много субъективного, личного. Но хоть бы это было и так— это нисколько не опровергает объективную истинность его оценки. Правда, на наш взгляд, точнее была бы оценка блатных не как «не людей», а как «антилюдей», ниже мы попробуем объяснить— почему. Причем, чтобы отвести от Шаламова подозрение в субъективизме оценок, воспользуемся для этой цели материалом относительно посторонним.

В одной из самых первых своих научных работ— «Черты первобытного примитивизма воровской речи»— будущий академик Д.С.Лихачев обращает внимание на особенности воровской среды, которые ее объединяют, находя свое выражение в особенностях воровской речи— «блатной музыки». Он пишет: «У воров мы действительно имеем дело с другой психикой, с другим характером мышления и притом общим для всей воровской среды» [17]. Эта психика и характер мышления по множеству рассмотренных параметров очень хорошо согласуются с психикой и характером мышления первобытных людей. Тут мы можем увидеть и господство «общих представлений»— характерный признак «прелогического мышления» по Леви-Брюлю; и повышенную внушаемость (на уровне 5-летних детей); и бесчисленное количество беспрекословных правил, норм, догм, обычаев, требующих от вора не индивидуализации, а ассимиляции, подчинения индивида среде; и возрождение элементов магического отношения к миру; и примитивный культ (которым, как выясняется, является для воров игра в карты); и преобладание в речи воров суггестивной функции при полном их безразличии к информативной функции речи; и театральность любых их поступков; и подсознательная вера в магическую силу слова, выражающаяся в эмоционально-экспрессивной насыщенности воровской речи; и перенесение эмоционального отношения к предмету на слова; и еще многое-многое другое.

Но есть и одно существеннейшее отличие: воры— не живут в первобытном обществе. Они живут в современном обществе среди обычных людей и умеют, когда им надо, под них маскироваться. Д.С.Лихачев отмечает этот момент как филолог: «Вор двуязычен, воровские и обычные литературные слова для него существуют параллельно. Вор с легкостью[NB!] переходит от употребления воровских слов к обычным и обратно в зависимости от обстоятельств» [18]. Другими словами, вор отнюдь не первобытен, не отставший от цивилизации (и сохранивший поэтому, в представлении романтиков, какую-то изначальную природную чистоту) дикарь. Он— побочный продукт развития цивилизации, одно из воплощенных противоречий этого развития— мелкий паразит на теле общества. Он— люмпен. Социальный паразитизм— в нем главное, определяет все его поведение. И не случайно порождение паразитических тенденций в капитализме— финансовая аристократия (те, кого у нас принято называть «олигархами»), по меткому замечанию Маркса, «как по способу своего обогащения, так и по характеру своих наслаждений есть не что иное, как возрождение люмпен-пролетариата на верхах буржуазного общества» [19].

Переходя от воровских слов к обычным, вор мимикрирует под общество, на котором паразитирует и которое в душе презирает, раскрываясь только перед своими. «Воровской язык, вернее словарь, включает в себя всю воровскую идеологию, все коллективные представления и коллективные эмоции. Вот почему воровская речь, умение употреблять воровские выражения, занимают такое значительное место в воровской среде» [20].

Однако все было бы совсем не так ужасно, если бы блатной мир был только закрытой от внешнего мира консервативной средой, пусть бы и паразитической по отношению к обществу и враждебной ему, но психологически замкнутой на самой себе. В этом случае можно было бы надеяться, что социальный прогресс рано или поздно переварит эту среду— просто в силу своей в конечном итоге необратимости. Но блатной мир не таков. Свойственное мышлению блатных «стремление к упрощению материала, накопляемого восприятием, стремление к конкретизации его и материализации, к разрушению обычных реальных связей, существующих в мире, и замене их более примитивными» [21]— все это имеет активный, наступательный характер, который по-своему, как филолог, отмечает Д.С.Лихачев. Воры не просто отстаивают какой-то отдельный свой мир, они его создают на основе реального мира. «В воровской речи мы имеем дело не с установившимися представлениями воров о мире, а скорее во многих случаях с тем, каким его желает, стремится видеть вор. Воровская речь вся построена на известном волевом напряжении...» [22]. «Слова воровской речи характерны своей необычайной экспансией, способностью распространяться далеко за пределы воровской среды. С этими воровскими словечками и словцами распространяется яд воровской идеологии, воровского мировосприятия» [23]. Российский опыт последних десятилетий показывает нам, что границы этой экспансии вполне реально могут охватывать все общество. И значит нисколько не преувеличивал В.Шаламов, когда отмечал, что тот, кто не понял значение блатного мира в лагере— «не понял ничего ни в лагере, ни в современном обществе» [24].

1. ШаламовВ.Т. Собрание сочинений в шести томах. М.: ТЕРРА — Книжный клуб, 2004. Т.6. С.21.

2. Там же, с.50.

3. Там же, с.288.

4. Там же, с.364.

5. Там же, с.361.

6. Там же, с.215.

7. Там же, с.288.

8. Там же, т.5, с.157.

9. Там же, т.2, с.278.

10. См.: там же, т.5, с.160.

11. Там же, с.148.

12. Там же, т.6, с.578.

13. Там же, т.5, с.156—157.

14. Там же, т.1, с.271.

15. Там же, т.4, с.262.

16. Там же, т.6, с.284.

17. Лихачев Д.С. Черты первобытного примитивизма воровской речи// Язык и мышление. Сборник института языка и мышления имени Н.Я.Марра, III-IV. М.—Л.: Издательство АН СССР, 1935. С.55.

18. Там же, с.88.

19. МарксК. Классовая борьба во Франции// МарксК., ЭнгельсФ. Сочинения. 2-е изд. Т.7. С.11.

20. ЛихачевД.С. Черты первобытного примитивизма воровской речи. С.67.

21. Там же, с.81.

22. Там же.

23. Там же, с.94.

24. ШаламовВ.Т. Собрание сочинений в шести томах. Т.5. С.153.

V.V.Glushchenko. The 20-th century society dehumanization problem in the prose of Varlam Shalamov

Author explores the 20-th century society dehumanization problem in the prose of Varlam Shalamov and organizes the views of the writer to the problem.

Keywords: poetry, New prose, the Humanist tradition of the XIX century, concentration camp, the underworld.

Глущенко Виталий Витальевич — аспирант кафедры философии и политологии Краснодарского государственного университета культуры и искусств (КГУКИ), г. Краснодар, lenivtsyn@mail.ru.

Glushchenko Vitaliy Vitalievich — post-graduate student of the Krasnodar State University of Culture and Arts (KGUKI), Krasnodar, lenivtsyn@mail.ru.