• Название:

    НОВЕЙШАЯ ИСТОРИЯ РОССИИ СКВОЗЬ ПРИЗМУ ТЕОРИИ МО..


  • Размер: 0.1 Мб
  • Формат: RTF
  • Сообщить о нарушении / Abuse

    Осталось ждать: 20 сек.

Установите безопасный браузер



Предпросмотр документа

НОВЕЙШАЯ ИСТОРИЯ РОССИИ СКВОЗЬ ПРИЗМУ ТЕОРИИ МОДЕРНИЗАЦИИ

Теория модернизации возникла давно. Фактически она начала складываться одновременно со стартом процесса модернизации в Европе. Несколько веков она пребывала как-бы в растворенном состоянии в составе исторической науки, не имея собственного названия, хотя, скажем, очерки Маркса о развитии капитализма в Западной Европе или труды Луи Блана по предыстории Французской революции вполне можно считать исследованиями в русле теории модернизации. И только в 60-е годы ХХ века, в связи с пробуждением бывших колоний и слаборазвитых стран, западные ученые стали выделять теорию модернизации в самостоятельную отрасль социальной науки. Советские же обществоведы в специальном выделении этой теории не нуждались, а ее содержание органически входило в нашу общественную и историческую науку как ее неотъемлемая часть. В этом смысле теория модернизации не только хорошо нам знакома, но и является важным элементом в фундаменте нашего мировоззрения. Правда, на Западе теория модернизации сводилась к описанию закономерностей перехода от традиционного добуржуазного общества к зрелому капитализму. У нас же она дополнялась еще и закономерностями уже начавшегося-де перехода к новой, коммунистической формации. На самом деле, конечно, более правы были западные теоретики, поскольку будущее «царство свободы» если и показалось, то лишь «краешком, тонкой линией», да и то не у нас, а на Севере Европы. Впрочем, и западная теория модернизации трудноприменима на практике. Она явно нуждается в корректировке и дополнении, прежде всего – элементами миросистемного анализа и формационного подхода.

Что же представляет собой через призму теории модернизации новейшая история нашей страны? На каком этапе мирового модернизационного перехода находится Россия?

Для ответа на этот вопрос полезно рассмотреть, что она представляла собой около 100 лет назад, накануне 1917 года.

Всякому исследователю истории России начала ХХ века прежде всего бросается в глаза стремительный прогресс страны и ее огромные успехи в ряде областей, например, в фундаментальной науке. Но, несмотря на грандиозный рост России, большинство ее населения, основная масса крестьянства, находилось в начале ХХ века на том же уровне экономического и социально-культурного развития, что и народные массы предреволюционного Запада в ХУ111 веке.

Советская историческая наука относила русское крестьянство к классу мелкой буржуазии – к классу, на который в марксистской литературе полагалось «вешать всех собак». Но мелкобуржуазное хозяйство – это хозяйство, всецело приспособленное к требованиям рынка, где продукты производятся именно и только для продажи. А хозяйство русских крестьян, как это убедительно показали наши выдающиеся экономисты Н.Д.Кондратьев, П.И.Лященко, А.В.Чаянов, было прежде всего хозяйством потребительским. Основная масса продуктов производилась в нем не для обмена, а для непосредственного потребления. И лишь меньшая часть (так называемые «излишки» - примечателен сам термин) поступала на рынок. Из этого, а также из ряда других фактов того же рода можно сделать вывод: русское крестьянство представляло собой не «мелкобуржуазную массу», а массу добуржуазного и даже отчасти первобытно-коммунистического населения. И лишь его авангард – так называемое «кулачество» - успело приобрести мелкобуржуазный облик.

Есть и второе важное обстоятельство, которое должно бросить в глаза при рассмотрении России начала ХХ века. Оно, казалось бы, лежит на поверхности, но обладает удивительным свойством ускользать от внимания исследователей.

Дело в том, что в основе нашей дореволюционной экономики лежало колоссальное многоотраслевое государственное хозяйство. Государству у нас принадлежала основная масса природных ресурсов, базовая инфраструктура и множество разнообразных доходных объектов; оно выступало как крупнейший земельный собственник, крупнейший предприниматель и крупнейший финансист во всем мире.

Что же касается частного капитала – мало того, что он уступал государству главенствующую роль в ходе хозяйственного развития страны. Он еще и подвергался таким мерам государственного регулирования, с какими западный бизнес познакомился только в 30-е годы.

Силы экономического либерализма протестовали против существующих порядков и на торгово-промышленных съездах, и в печати. Авторы этого толка писали и о чрезмерной предпринимательской активности государства, и о переизбытке у народа свободного времени, и много еще о чем. По аргументации, тону, даже лексике они были удивительно схожи с либеральными публицистами конца ХХ века. Однако в условиях России начала века эти силы были фатальным образом заблокированы и не могли ничего кардинально изменить. Похоже, что для осуществления их программы потребовалось предварительно разрушить весь социум.

Когда же разрушение, так или иначе, состоялось, новые власти России приступили к преобразованиям, которые в странах «первого эшелона» осуществлялись под руководством буржуазии. Основу этих преобразований составляли индустриализация, коллективизация и культурная революция. Или, иначе говоря: отделение непосредственных производителей от средств производства, дисциплинирование их, распределение всех продуктов труда в обществе через систему заработных плат и формирование на этой основе «гомо экономикус». Были и другие аспекты политики большевиков, позволяющие характеризовать их именно как буржуазных революционеров – хотя бы, отмена многочисленных церковных праздников.

Известно, что по категорическому суждению Маркса, мы не могли ни прийти к социализму раньше западноевропейских стран, ни даже продемонстрировать им более высоких общественных отношений. Но что-то же мы продемонстрировали? Что?

Среди наших историков весьма широко распространено мнение, что продемонстрировали мы возрождение восточной деспотии. Но тогда встает вопрос: каким образом в ХХ веке могли возродиться производственные отношения трехтысячелетней давности, да еще и способствовать какое-то время развитию производительных сил? И, к тому же, в основе восточной деспотии лежало натуральное производство, а советский режим был как раз модернизационным, и это самое натуральное производство он уничтожал.

В современной литературе нередко встречается мнение, что Советский Союз являлся формой существования традиционного общества, как-бы приспособившегося к условиям ХХ века. На самом деле все наоборот: тоталитарный режим потребовался именно для ликвидации традиционного общества, для разрушения «векового уклада». Думается, допустимо выдвинуть такую гипотезу: Капитализм смог первоначально утвердиться у нас в специфической форме – в форме так называемого «грубого коммунизма», который, по утверждению основоположников, вместо упразднения категории рабочего стремится превратить в рабочих всех людей. Ведь этот коммунизм, по Марксу, является не отрицанием, а обобщением и завершением частной собственности, то есть последовательным капитализмом. Вернее, на деле советский строй представлял собой, скорее всего, что-то среднее между «грубым коммунизмом» и тем, что Маркс называл «коммунизмом альфа», который представляет собой не положительное снятие всего буржуазного, а его голое отрицание – и, в качестве такового, несет на себе его неизгладимый отпечаток. С этой точки зрения понятно, почему все характеризовалось у нас как анти-буржуазное, а не пост-буржуазное в том смысле, что все положительные стороны буржуазности уже усвоены нами, а сама она потеряла для нас всякую актуальность.

Буржуазный характер революции 1917 года косвенно признавали и сами большевики – когда они проводили параллели между своей революцией и великими буржуазными революциями прошлого.

Да, для многих это звучит малоубедительно, но, однако, эмпирически подтверждается на каждом шагу.

О капиталистическом характере общественных отношений в СССР лучше всего свидетельствуют, конечно же, исторические последствия их 70-летнего господства. Но и в самой советской системе было множество элементов – да, прогрессивных, социализированных, добрых – но, по сути своей, глубоко частнособственнических, более того – наглядно свидетельствующих об огромной власти частной собственности над нашим обществом тех времен.

Так, пенсию по старости советский человек получал не потому, что он, как и всякий нетрудоспособный человек, имеет право на пищу, одежду, крышу над головой и кран с водой. Обычно россияне удивлялись, узнав, что в странах Запада эмигранты из бывшего СССР получают пенсию, не проработав в этих странах ни дня.

В СССР пенсия именно зарабатывалась, и устанавливалась в зависимости от некоего загадочного «качества» давно уже выполненного и оплаченного труда. Так, труд токаря считался в полтора раза «качественнее» труда инженера, труд сварщика – в два с половиной раза «качественнее» труда врача, а труд того же врача – почему-то в полтора раза «качественнее» труда санитарки в больнице. Сравнительное «качество» разных видов труда, определявшееся на основании необъяснимых критериев, имело решающее значение при определении размера пожизненных пенсий. Даром, что люди на старости лет не работают одинаково и нуждаются одинаково, даром, что сравнить разные виды труда невозможно, априорно считалось, будто бы люди сделали куда-то некие разной величины «вклады», по которым, видимо, вправе получать разного размера дивиденды.

Конечно, автор этих строк никогда не предлагал вводить так называемую «уравниловку». Дело совсем в другом: говорят, что палеонтолог может по одному ископаемому зубу определить породу зверя. Также и историк по одному признаку – в данном случае, по принятым в обществе принципам социального обеспечения в старости – в состоянии определить формационную принадлежность интересующего его общества. Признак верный: переход от советской пенсионной системы к коммунистическому распределению невозможно себе представить, зато до накопительной пенсионной системы от нее один шаг.

В заключение хотелось бы сказать несколько слов о социально-психологическом наследии советской эпохи. Здесь, думается, можно отметить две характерные черты, отличающие нас от жителей стран исконного капитализма. Это, во-первых, царящий у нас дух разобщенности (оборотная сторона неуважения к чужой свободе), отсутствие культуры солидарности в трудовой среде, и, во-вторых, это наша склонность к абсолютизации права частной собственности. Присущая людям на Западе способность к солидарным действиям известна у нас достаточно хорошо. Что же касается частной собственности, то на Западе она не воспринимается массовым сознанием как нечто неприкосновенное, чего нельзя даже фотографировать, и что собственник вправе защищать даже и ценой чужой жизни. Это и делает, в конечном счете, возможными разрушение «Макдональдсов» и тому подобные эксцессы. Неприкосновенна на Западе не собственность, а личность. У нас же вещь может оказаться дороже человека.

И еще об одном. Есть основания считать, что западные общества находятся гораздо ближе к выходу из «царства необходимости», чем мы. Ибо у них – в отличие от нас – огромная доля материальных благ распределяется не по труду и не по капиталу, а по потребностям, то есть по тому, в чем человек нуждается.

Этот массив благ формируется из разных составных частей. Во-первых, несмотря на эрозию социального государства, население получает разные виды натуральной и денежной помощи – от программ помощи инвалидам до существенных детских пособий. Во-вторых, безрыночным распределением колоссального объема благ заняты частные благотворительные фонды, деятельность которых простирается от содержания благотворительных ночлежек до поддержания музейного дела. В-третьих, на житейском уровне практикуется многое – от выставления на улицу просроченных продуктов до культуры автостопа.

В отношении всей этой филантропии в нашем общественном сознании имеет место некий ступор.

Само по себе отсутствие у нас действительных благотворительных обществ – факт чрезвычайно многозначительный. Каким-либо внешним влиянием он объяснен быть явно не может. Никакие неолибералы не запрещали филантропии – они говорили только, что государственную социальную защиту должны заменить частные благотворительные фонды. Еще меньше это может быть объяснено традициями старой России. Думается, что отсутствие у нас реальной буржуазной благотворительности – явление доморощенное. В советское время в наше массовое сознание было внесено нечто такое, что препятствует распространению организованной филантропии. К сожалению, для анализа этого явления – или, вернее, неявления – в этом материале нет места. Отметим только, что задача формирования гомо экономикус была выполнена у нас в стране с блеском.

Приведем только один пример. По данным милиции со времен перестройки и до настоящего времени в Перми и ее окрестностях погибло от холода, голода и гниения заживо более пяти тысяч бомжей. При этом в городе существует только одна ночлежка – милицейская, где за 15 рублей можно переночевать вповалку на голом полу, и которая почему-то называется «центром социальной реабилитации». Единственная организация, которая пытается спасти хоть кого-то из этих людей (она же одна оказывает у нас помощь душевнобольным), - католический «Каритас», то есть организация по сути западная.

Со всей ответственностью можно утверждать, что до 1917 года наше общество не было таким. Думается, что здесь мы имеем дело с явлением, которое западные историки называют «буржуазной жестокостью». В странах первого эшелона это явление достигло своего пика в первой половине Х1Х века, а затем пошло на спад.

Какой же из всего этого следует вывод? А вывод тот, что ничего, кроме капитализма в России ХХ века не построили и построить не могли. В годы «холодной войны» двум борющимся системам было присуще глубинное единство; обе они принадлежали к одной общественной формации. Да и что, кроме капитализма, можно было построить на базе средств производства, представлявших собой копию западных технологий?

Когда же элиты западных стран сочли возможным повернуть к неолиберализму и к наступлению на социальные права, нашим, по всей видимости, не оставалось ничего другого, кроме как последовать их примеру. Правда, на Западе неолиберальная политика продвигается с большим трудом, встречая мощнейшее общественное противодействие. Она испытывает там постоянное отторжение, как не соответствующая уже достигнутому уровню общественных отношений. У нас же неолиберальные меры продвигаются чрезвычайно легко, образно говоря, как карандаш в масло. Похоже, что музейный неолиберальный наряд оказался нам как раз впору, как будто он был специально по нам и сшит.

Вернемся, однако, к теории модернизации. Согласно этой теории, все страны, подобно бегунам на параллельных дорожках, движутся по пути прогресса и претерпевают однотипные изменения с тем, чтобы прийти, наконец, к образцовому состоянию высокоразвитых стран. Так вот, при взгляде на Россию сквозь призму этой теории становится ясно, что по уровню развития общественных отношений мы находимся примерно на уровне Франции конца Х1Х века, когда центр «мирового революционного движения» покинул эту страну. Интересно сопоставление сроков: французская революция длилась 82 года (1789 – 1871), а наша – 87 лет (1905 – 1991). И еще неизвестно, завершилась она, или нет.

К счастью, история человечества совсем не похоже на движение железнодорожного поезда, когда каждый вагон повторяет через какое-то время путь предыдущих. Так что повторение скучной истории Франции времен дела Дрейфуса нам не грозит. Напротив, в обозримом будущем можно ожидать ускорения социального прогресса нашей страны.

Залогом такого развития событий служит неостановимая диффузия западной политико- правовой культуры, в особенности – левой политической культуры, столь радикально вытравленной у нас после 1917 года. Но это не главное. Главное – это присущая нынешней молодежи ментальность, в корне отличная от ментальности старших поколений.

И эмпирические наблюдения современных подростков, и результаты социологических исследований свидетельствуют об огромных психологических переменах последних лет. Выражаясь языком социальной философии Маркса, власть частной собственности над возрастными когортами моложе 20 – 25 лет резко ослабевает. Более того, у молодежи, как правило, нет того утилитарного отношения к человеку, носителями которого, осознанно или нет, являются представители старших поколений. Иными словами, между нынешними подростками и подростками 20 – летней давности нет решительно ничего общего.

Все это позволяет надеяться, что уже при жизни нынешних поколений мы увидим у себя в стране другой уровень гражданских свобод и социальных прав, новую, более высокую политическую культуру и то, что у нас обычно называют «совсем другим отношением к человеку».

Красавин Вячеслав Витальевич,

кандидат исторических наук,

научный сотрудник Института истории

и археологии Уральского отделения РАН.

614000, г. Пермь, ул. Пушкина, 7, кв. 44.

Тел. 210 – 90 – 76.

E-mail: tatjana-krasavina@rambler.ru