• Название:

    [69] «Слову о полку Игореве» и культура его вре...

  • Размер: 2.53 Мб
  • Формат: PDF
  • или

    Д. С. Л И Х А Ч Е В

    „СЛОВО
    О ПОЛКУ
    ИГОРЕВЕ“
    И КУЛЬТУРА
    ЕГО ВРЕМЕНИ

    Издание второе, дополненное

    Ленинград
    «Художественная литература»
    Ленинградское отделение
    1985

    2

    ББК 83.3Р1
    Л 65

    Оформление художника
    Л. ЯЦЕНКО
    © Издательство «Художественная литература», 1978 г.

    4603010100-056
    Л ———————— 221-85
    028(01)-85

    © Главы, отмеченные в содержании знаком*, оформление.
    Издательство «Художественная литература», 1985 г.

    3

    ПРЕДИСЛОВИЕ
    Многим читателям вся древнерусская литература известна только по одному
    памятнику — «Слову о полку Игореве». И «Слово» поэтому представляется одиноким, ни
    с чем не связанным произведением, сиротливо возвышающимся среди унылого
    однообразия княжеских свар, диких нравов и жесточайшей нищеты жизни. Эти
    представления поддерживаются традиционными мнениями о низком уровне культуры
    Древней Руси, при этом косной и малоподвижной.
    Все это глубоко ошибочно. Русь до ее Батыева завоевания была представлена
    великолепными
    памятниками
    зодчества,
    живописи,
    прикладного
    искусства,
    историческими произведениями и публицистическими сочинениями. Она не была
    отгорожена от других европейских стран, поддерживала тесные культурные связи с
    Византией, Болгарией, Сербией, Чехией, Моравией, Польшей, скандинавскими странами.
    Она была связана с Кавказом и степными народами. Ее культура не была отсталой или
    замкнутой в себе, отгороженной «китайской стеной» от внешнего культурного мира.
    Широкое распространение грамотности — это факт, доказанный сейчас
    многочисленными находками берестяных грамот в Новгороде. Ее культура была единой
    на всей огромной территории от Ладоги и Белого моря на севере до черноморской
    Тмуторокани на юге, от Волги на востоке и до Карпат на западе. Брачные узы княжеских
    семей связывали их с Францией, Германией, Венгрией, Польшей, Скандинавией,
    Византией, с Кавказом и половецкой кочевой аристократией.
    Культура домонгольской Руси была высокой и утонченной. На этом культурном фоне
    «Слово о полку Игореве» не кажется одиноким, исключительным памятником.
    Основная цель этой книги — показать глубокие корни всей художественной и идейной
    системы «Слова о полку Игореве». Особую роль играют в данном случае
    внелитературные связи — связи с устной речью, с феодальной символикой, с
    историческими представлениями, наконец, просто с исторической действительностью и
    историческим прошлым Руси. Далеко не все из того, что писал

    4

    автор о «Слове», вошло в эту книгу. Нет в ней полемики по частным вопросам, например
    по поводу отдельных произвольных исправлений в «Слове». Автор стоит на той точке
    зрения, что «Слово» необходимо защищать не только от скептиков, но и от слишком
    вольного обращения с его текстом, дошедшим до нас в первом издании 1800 г. и в
    Екатерининской копии. «Слово» можно не только срубить на корню, но и подточить его
    отдельными исправлениями многочисленных «старателей», пытающихся добыть в нем
    «золотую руду» эффектных гипотез.
    «Слово» — это многостолетний дуб, дуб могучий и раскидистый. Его ветви
    соединяются с кронами других роскошных деревьев великого сада русской поэзии XIX и
    XX вв., а его корни глубоко уходят в русскую почву. «Слово», как и всякое живое
    растение, нуждается в тщательном уходе, во внимательном отношении к нему — как
    ученых специалистов, так и рядовых читателей. Только в детальном, кропотливом и
    высококвалифицированном научном изучении раскрывается вся его художественная
    мудрость, вся его неповторимая, единственная и вместе с тем традиционная и
    «почвенная» красота.
    * * *
    В данном издании моей книги (первое издание ее вышло в 1978 г.) коренным образом
    изменен состав. Исключены полемические главы как потерявшие в настоящее время свой
    интерес для широкого читателя (исключены главы, где я полемизирую с итальянским
    ученым Анжело Данти, с английским ученым Джоном Феннелом, с советскими учеными
    С. Н. Азбелевым, А. А. Зиминым и писателем О. Сулейменовым). Список моих работ по
    «Слову о полку Игореве», составленный М. А. Салминой, дополнен новыми сведениями.
    Более подробная библиография вышла в свое время в серии «Материалы к
    биобиблиографии ученых СССР» (М., Наука, 1977), а также в дополнении к этой
    библиографии: «Список печатных трудов академика Д. С. Лихачева за 1977—1981 гг.
    (подготовила М. А. Салмина)». — В кн.: Археографический ежегодник за 1981 год. М.,
    1982, с. 326—332.
    Вместе с тем в это издание книги включены новые главы: «Летописный свод Игоря
    Святославича Новгород-Северского»,
    5

    «Поэтика повторяемости в „Слове о полку Игореве“», «Тип княжеского певца по
    свидетельству „Слова о полку Игореве“», «„Свет“ и „тьма“ в „Слове о полку Игореве“», а
    в последнем разделе книги — «Несколько замечаний в помощь начинающим изучать
    „Слово о полку Игореве“».
    В остальные главы внесены частичные исправления и дополнения.

    6

    «СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
    И ОСОБЕННОСТИ РУССКОЙ
    СРЕДНЕВЕКОВОЙ
    ЛИТЕРАТУРЫ
    Что сближает «Слово о полку Игореве» с литературой своего времени и что выделяет
    в ней? Указывают ли отдельные сближения с литературой XII в. на то, что «Слово» не
    могло быть порождено другой эпохой, а то, что выделяет «Слово» среди произведений его
    времени, не противоречит ли его обычной датировке?
    А. С. Пушкин писал в своей статье «О ничтожестве литературы русской», изумляясь
    непреходящей красоте «Слова»: «...«Слово о полку Игореве» возвышается уединенным
    памятником в пустыне нашей древней словесности»1. С тех пор прошло почти полтора
    столетия, «Слово» изучалось литературоведами, лингвистами, историками, было открыто
    много новых памятников древней русской литературы, изучен процесс литературного
    развития. Подтвердили ли все эти дальнейшие изучения мнение Пушкина об одинокости
    «Слова»?
    Я думаю, что слова Пушкина подтверждены в том, что перед нами произведение
    изумительное, «горная вершина». Мы ведь и до сих пор воспринимаем «Слово» как
    памятник гениальный. Но мнение Пушкина не подтверждено в том, что «Слово» одиноко.
    «Слово» возвышается, но не в пустыне, не на равнине, а среди горной
    7

    цепи, где есть и памятники исторические, ораторские, житийные, где есть произведения,
    сходные по своему типу, где высказывались сходные патриотические идеи, возникали
    сходные темы. Более чем полуторавековое изучение «Слова» и всей древней русской
    литературы, в которой были открыты после Пушкина многие новые памятники,
    позволяют нам согласиться с тем, что было в свое время сказано Б. Д. Грековым:
    «Волнующая красота и удивляющая глубина «Слова» — не чудо, а закономерность»1.
    Не буду касаться всех связей «Слова» с литературой его времени. В последние
    десятилетия особенно много сделано в этом направлении. Укажу хотя бы на те
    многочисленные параллели, которые были подысканы к отдельным местам и образам
    «Слова» в работах В. П. Адриановой-Перетц, Д. В. Айналова, Б. С. Ангелова, В. Л.
    Виноградовой, С. А. Высоцкого, Св. Гординського, Н. К. Гудзия, Л. А. Дмитриева, Н. М.
    Дылевского, А. П. Евгеньевой, И. П. Еремина. К. Менгеса, Н. А. Мещерского, А. С.
    Орлова, А. В. Соловьева, В. И. Стеллецкого, Б. А. Рыбакова, О. В. Творогова, В. В.
    Колесова, Р. О. Якобсона и многих других2.
    В нашу задачу входит выделить те особенности «Слова», которые делают
    несомненной его средневековую природу.
    * * *
    Русская литература уже с древнейшего периода отличалась высоким патриотизмом,
    интересом к темам общественного и государственного строительства, неизменно
    развивающейся связью с народным творчеством. Она поставила в центр своих исканий
    человека, она ему служит, ему сочувствует, его изображает, в нем отражает национальные
    черты, в нем ищет идеалы. В русской литературе XI—XVI вв. не было поэзии, лирики как
    обособленных жанров, и поэтому вся литература проникнута
    8

    особым лиризмом1. Этот лиризм проникает в летописание, в исторические повести, в
    ораторские произведения. Характерно при этом, что лиризм имеет в древней русской
    литературе по преимуществу гражданские формы. Автор скорбит и тоскует не по поводу
    своих личных несчастий, он думает о своей родине, к ней по преимуществу обращает всю
    полноту своих личных чувств. Это лирика не личностного характера, хотя личность
    автора в ней и выражается призывами к спасению родины, к преодолению неурядиц в
    общественной жизни страны, острым выражением горя по поводу поражений или
    междоусобий князей.
    Эта типичная особенность нашла себе одно из самых ярких выражений в «Слове о
    полку Игореве». «Слово» посвящено теме защиты родины, оно лирично, исполнено тоски
    и скорби, гневного возмущения и страстного призыва. Оно эпично и лирично
    одновременно. Автор постоянно вмешивается в ход событий, о которых рассказывает. Он
    прерывает самого себя восклицаниями тоски и горя, как бы хочет остановить тревожный
    ход событий, сравнивает прошлое с настоящим, призывает князей-современников к
    активным действиям против врагов родины.
    Совершенно прав И. П. Еремин, когда пишет, что автор «Слова» «действительно
    заполняет собою все произведение от начала до конца. Голос его отчетливо слышен везде:
    в каждом эпизоде, едва ли не в каждой фразе. Именно он, автор, вносит в «Слово» и ту
    лирическую стихию и тот горячий общественно-политический пафос, которые так
    характерны для этого произведения»2.
    Те же черты мы найдем во всех исторических повестях Древней Руси, но особенно
    характерны они для XII и XIII вв. — для «Слова о погибели Русской земли», для «Повести
    о разорении Рязани Батыем», для повестей о битве на Калке, о взятии Владимира татарами
    и многих других.
    И. П. Еремин справедливо отмечает в «Слове о полку
    9

    Игореве» многие приемы ораторского искусства. Это еще не служит, как мне кажется,
    доказательством принадлежности «Слова» к жанру ораторских произведений, но это ярко
    свидетельствует о пронизывающей «Слово» стихии устной речи. Эта стихия устной речи
    вообще характерна для древнерусской литературы, как бы еще не освободившейся от
    традиций устных художественных произведений, от традиций речевых выступлений1 и
    церковной проповеди, но вместе с тем теснейшим образом связана с той лирической
    стихией, о которой говорилось выше. Через ораторские обращения и ораторские
    восклицания передавалось авторское отношение к событиям, изображаемым в рассказе.
    Перед нами в «Слове», как и во многих других произведениях Древней Руси, рассказ, в
    котором автор чаще ощущает себя говорящим, чем пишущим, своих читателей —
    слушателями, а не читателями, свою тему — темой поучения, а не рассказа.
    Автор «Слова» обращается к своим князьям-современникам и в целом, и по
    отдельности. По именам он обращается к двенадцати князьям, но в число его
    воображаемых слушателей входят все русские князья и, больше того, все его
    современники вообще. Это лирический призыв, широкая эпическая тема, разрешаемая
    лирически. Образ автора-наставника, образ читателей-слушателей, тема произведения,
    средства убеждения — все это как нельзя более характерно для древней русской
    литературы в целом.
    * * *
    Не случайно поводом для призыва князей к единению взято в «Слове» поражение
    русских князей. Только непониманием содержания «Слова» можно объяснить тот факт,
    что А. Мазон считал целью «Слова» обоснование законности территориальных
    притязаний Екатерины II на юге и западе России2. Для такого рода притязаний скорее бы

    подошла тема победы, именно победа могла бы сослужить наилучшую службу для
    выражения лести... Для той шовинистической цели, которую предполагает А. Мазон в
    «Слове», толкуя его как произведение XVIII в., незачем было менять тему «Задонщины»,
    повествующей
    10

    о победе русского оружия, на тему поражения мелкого русского удельного князя Игоря
    Святославича от войск половцев. Для своего времени тема поражения была органически
    связана с призывом исправиться и постоять за Русскую землю. Вспомним церковные
    поучения XI—XIII вв. Они прикреплялись к несчастным общественным событиям —
    нашествиям иноплеменников, землетрясениям, недородам. Начиная от «Поучения о
    казнях божиих», помещенного в летописи под 1067 г., и кончая поучениями Серапиона
    Владимирского, все призывы церковных проповедников строились на примерах
    общественных несчастий. Не только церковные проповедники, но и летописцы
    стремились высказать хотя бы несколько слов поучения по поводу того или иного
    поражения русских войск, голода, недорода, пожара, землетрясения, разорения городов и
    сел половцами, а впоследствии татарами и т. д. Типична сама форма этих поучений: если
    они коротки — это восклицания, напоминающие авторские отступления в «Слове о полку
    Игореве» («о горе и тоска!»; «тоска и туга!»; «о, велика скорбь бяше в людех!» и т. д.);
    если они пространны — это лирические призывы к современникам исправиться, стать на
    путь покаяния, активно сопротивляться злу.
    Общественные несчастья служили нравоучительной основой и для житийной
    литературы. Убийство Бориса и Глеба, убийство Игоря Ольговича служили исходной
    темой для проповеди братолюбия, княжеского единения и княжеского послушания
    старшему.
    Характерно, что не только церковная, но и чисто светская литература, светское
    нравоучение, политическая агитация находили себе повод в общественных несчастьях.
    Поражение обычно служило в Древней Руси стимулом для подъема общественного
    самосознания, для начала новых действий, реформ, введения новых установлений. Это
    была до известной степени реакция здорового, полного сил общественного организма,
    признак его жизнеспособности и уверенности в своем будущем. Вспомним всю
    реформаторскую деятельность Владимира Мономаха. Он стремился использовать уроки
    неурядиц и поражений для новых и новых обращений к русским князьям. Замечательно
    при этом, что проповедь политического единения, призывы к исправлению нравов или к
    новым военным действиям против врагов опирались на события только что
    совершившиеся, которые еще живо ощущались, не остыли, были перед глазами у всех,
    были
    11

    полны эмоциональной силы. Этим во много раз увеличивалась действенность проповеди.
    В древней литературе XI—XIII вв. почти нет случая, чтобы основной нравоучительный
    толчок давался событием далекого прошлого1. Нравоучение могло широко использовать
    воспоминания о прошлом (особенно когда нужно было сравнить печальное настоящее с
    цветущим прошлым, как, например, в «Слове о погибели Русской земли»), но тем не
    менее поводом для написания нравоучения прошлое не служило. Литературная тенденция
    была остро современна.
    Почти все произведения древней русской литературы XI—XIII вв., посвященные
    реальным событиям, избирают эти события из живой современности, описывают события
    только что случившиеся. События далекого прошлого служат основанием только для
    новых компиляций, для новых редакций старых произведений, для сводов — летописных
    и хронографических. Вот почему самые события, изображенные в «Слове», служат до
    известной степени основанием для датировки столь публицистического произведения, как
    «Слово». «Слово о полку Игореве» и в этом отношении типично. Тема поражения, как

    основа для поучения, для призыва к единению, может быть избрана только для
    произведения, составленного тотчас же после этого поражения.
    * * *
    Давно обращала на себя внимание жанровая одинокость «Слова» среди памятников
    древнерусской литературы. Ни одна из гипотез, как бы она ни казалась убедительной, не
    привела полных аналогий жанру «Слова». Если «Слово» — светское ораторское
    произведение XII в., то других светских ораторских произведений XII в. пока еще не
    обнаружено. Если «Слово» — былина XII в., то и былин от этого времени до нас не
    дошло. Если это воинская повесть, то такого рода воинских повестей мы также не знаем.
    Присмотримся к некоторым особенностям жанровой системы древнерусской
    литературы XI—XIII вв.
    Жанровая система древней русской литературы была довольно сложной. Основная
    часть жанров была заимствована русской литературой в X—XIII вв. из литературы
    12

    византийской: в переводах и в произведениях, перенесенных на Русь из Болгарии. В этой
    перенесенной на Русь системе жанров были в основном церковные жанры: жанры
    произведений, необходимых для богослужения и для церковной жизни — монастырской и
    приходской. Здесь должны быть отмечены различные руководства по богослужению,
    молитвы и жития святых различных типов; произведения, предназначавшиеся для
    благочестивого индивидуального чтения и т. д. Но, кроме того, были и сочинения более
    «светского» характера: разного рода естественнонаучные сочинения (шестодневы,
    бестиарии, алфавитарии), сочинения по всемирной истории (по ветхозаветной и римсковизантийской), сочинения типа «эллинистического романа» («Александрия») и многие
    другие.
    Разнообразие перешедших на Русь жанров поразительно. Однако вот на что следует
    обратить внимание. Перешедшие на Русь жанры по-разному продолжали здесь свою
    жизнь. Были жанры, которые существовали только вместе с перенесенными на Русь
    произведениями и самостоятельно здесь не развивались. И были другие, продолжавшие на
    Руси активное свое существование. В их рамках создавались новые произведения:
    например, жития русских святых, проповеди, поучения, реже молитвы и другие
    богослужебные тексты.
    Таким образом, среди жанров, перенесенных на Русь из Византии и Болгарии,
    существовали «живые» жанры и «мертвые».
    Кроме этой традиционной системы литературных жанров, существовала и другая
    традиционная жанровая система — фольклорная.
    Одна особенность жанровой системы фольклора должна быть отмечена прежде всего.
    Фольклор в XI—XIII вв. был тесно связан с литературой, и его жанры были соединены с
    жанрами литературы. Те и другие составляли некое двуединство словесного искусства.
    Поясню, что я имею в виду.
    В XI—XIII вв. граница между фольклором и литературой проходила не там, где она
    проходит в новое время. В новое время фольклор — это искусство народа, крестьянства,
    низших слоев населения. В средние века и в особенности в раннем средневековье
    фольклор распространен во всех слоях общества: и у крестьян, и у феодалов. Граница
    между литературой и фольклором в это время не столько социальная, сколько жанровая.
    13

    Есть жанры, которые требуют письменного оформления, и есть жанры, которые
    требуют устного исполнения. А поскольку грамотность была распространена не во всех
    слоях общества, то не столько фольклор, сколько литература была ограничена и

    социально. Фольклор же в период раннего феодализма этих социальных ограничений в
    целом не знал. Как известно, в новое и особенно новейшее время положение обратное: не
    ограничена социально литература, а социально ограничен фольклор.
    Обе традиционные системы жанров — литературная и фольклорная — находились во
    взаимной связи. Отдельные потребности в словесном искусстве удовлетворялись только
    фольклором, другие — только литературой.
    В самом деле. Любовная лирика, развлекательные жанры были на Руси до XVII в.
    только в фольклоре. Церковные же и различные сложные исторические жанры были
    только в литературе.
    Отсутствие в древней русской литературе от XI и до XVII в. любовной лирики, театра,
    ограниченность развлекательных сочинений, как я думаю, объясняется именно тем, что в
    фольклоре была уже высокая личная лирика, была сказка, были игры и представления
    скоморохов. А фольклор обслуживал всех.
    Итак, в древней русской литературе ко времени создания «Слова о полку Игореве»
    существовали две традиционные системы жанров, тесно связанные друг с другом и
    взаимно друг друга дополнявшие.
    Однако, как бы ни была богата традиционная (двойная) система жанров, в XI—XIII вв.
    она оказалась все же недостаточной.
    Самым кратким образом остановимся на вопросе о том, почему же она оказалась
    недостаточной.
    XI—XIII вв. на Руси — это время необыкновенных по быстроте, широте и глубине
    социальных и политических преобразований. Русь из родового общинного общества
    быстро становится обществом феодальным. Феодализация происходит ускоренными
    темпами. Возникает колоссальное, самое большое в тогдашней Европе государство. Это
    государство принимает развитую христианскую религию, на Русь переносится высокая
    византийская культура. Возникает новое историческое и патриотическое самосознание,
    которое требует новых жанровых форм для своего выражения.
    В результате поисков новых жанров в русской литературе и, я думаю, в фольклоре
    появляется много произведений,
    14

    которые трудно отнести к какому-нибудь из прочно сложившихся традиционных жанров.
    Эти произведения стоят как бы вне их.
    Ломка традиционных форм вообще была довольно обычной на Руси. В разные эпохи и
    в разных обстоятельствах стремление «начать все сначала» овладевало обществом. Дело в
    том, что новая явившаяся на Русь культура была хотя и очень высокой, создав
    первоклассную «интеллигенцию», но налегла тонким слоем — слоем хрупким, ломким.
    Вследствие этой хрупкости и ломкости образование новых форм, появление
    внетрадиционных произведений было очень облегчено.
    Вместе с тем все более или менее выдающиеся произведения литературы, основанные
    на глубоких внутренних потребностях, часто вырываются за пределы традиционных
    форм. В самом деле, такое выдающееся произведение, как «Повесть временных лет», не
    укладывается в воспринятые на Руси жанровые рамки. «Повесть об ослеплении Василька
    Теребовльского» — это тоже произведение вне традиционных жанров.
    Ломают традиционные жанры произведения князя Владимира Мономаха: его
    «Поучение», его автобиография, его письмо к Олегу Святославичу.
    Вне традиционной жанровой системы находится «Моление Даниила Заточника»,
    «Слово о погибели Русской земли», «Похвала» Роману Галицкому и многие другие
    замечательные произведения древней русской литературы XI—XIII вв. В последующее
    время в XIV—XVI вв., литературные произведения укладываются в установившиеся

    жанры — и те, что были традиционно восприняты из византийской литературы, и те, что
    были вновь созданы на Руси.
    Таким образом, для XI—XIII вв. характерно, что многие более или менее талантливые
    произведения отличаются младенческой неопределенностью форм.
    Забегая несколько вперед, скажу, что неясность жанровой принадлежности «Слова о
    полку Игореве» — явление как раз этого порядка, типичное для литературы XI—XIII вв.
    Следует предположить, что новые жанры или новые видоизменения старых жанров
    образовались в раннефеодальный период также и в фольклоре. Эти изменения нам очень
    мало известны, как мало известен и самый фольклор этого периода, очень слабо
    отразившийся в письменности XI—XIII вв.
    15

    Свидетельством появления новых жанров в эпическом творчестве является «Слово о
    полку Игореве» — памятник, стоящий на грани литературы и фольклора.
    Обратим внимание на одну черту общественного сознания раннефеодального
    общества, вызвавшего формирование новых жанров и в литературе, и в фольклоре.
    Раннефеодальные государства были очень непрочными. Рост производительных сил
    при недостаточности экономических связей приводил к обособлению отдельных
    княжеств. Единство государства постоянно нарушалось раздорами феодалов. Однако
    общность языка, фольклора, бытовых и исторических традиций, память об общности
    исторического прошлого и постоянная внешняя опасность настоятельно требовали
    сохранения единства страны. Чтобы удержать единство, требовалась высокая
    общественная мораль, высокое чувство чести, верности, самоотверженности, высокое
    патриотическое самосознание и высокое развитие словесного искусства — жанров
    политической публицистики, жанров, воспевающих любовь к родной стране, жанров
    лиро-эпических.
    Единство государства, при недостаточности связей экономических и военных, не
    могло существовать без интенсивного развития патриотических качеств у феодалов и
    рядовых воинов. Вот почему развивается личностное начало в эпосе. Певец-исполнитель
    выражает свое личное отношение к рассказываемым событиям.
    Для раннефеодальной литературы и для раннефеодального эпоса в равной степени
    характерны произведения, окрашенные чувством сильной личной привязанности к родной
    стране, недовольством существующим положением, особенно раздорами и вызванными
    этими раздорами военными поражениями. В раннефеодальном эпосе Франции типичны в
    этом отношении chansons de geste. Эпос становится лиричен и публицистичен. В нем
    отражаются симпатии к сильной королевской власти, осуждение своевольных поступков
    феодалов и вместе с тем похвала их чувству чести, их рыцарским добродетелям, скорбь по
    поводу вызванных их своевольством поражений.
    Возвращаясь к проблеме образования новых жанров в русской литературе XI—XIII
    вв., необходимо указать на то, что новые жанры по большей части образуются на стыке
    фольклора и литературы. Такие произведения, как «Слово о погибели Русской земли»,
    «Моление Даниила Заточника», — полулитературные-полуфольклорные.
    16

    Возможно даже, что зарождение новых жанров происходит в устной форме, а потом
    уже закрепляется в литературе.
    Типичным мне представляется образование нового жанра в «Молении Даниила
    Заточника». В свое время я писал о том, что это произведение скоморошь1. Скоморохи
    Древней Руси были близки к западноевропейским жонглерам и шпильманам. Близки были
    и их произведения. «Моление Даниила Заточника» было посвящено профессиональной
    скоморошьей теме. В нем скоморох Даниил выпрашивает «милость» у князя. Для этого он
    восхваляет сильную власть князя, его щедрость и одновременно стремится возбудить

    жалость к себе, расписывая свои несчастья и пытаясь рассмешить слушателей своим
    остроумием.
    Другой тип произведения, гораздо более серьезного, но вышедшего из той же среды
    княжеских певцов, представляет собой «Слово о полку Игореве».
    «Слово о полку Игореве» принадлежит к числу книжных отражений
    раннефеодального эпоса. Оно стоит в одном ряду с такими произведениями, как немецкая
    «Песнь о Нибелунгах», грузинский «Витязь в тигровой шкуре», армянский «Давид
    Сасунский» и т. д. Но особенно много общего в жанровом отношении у «Слова о полку
    Игореве» с «Песнью о Роланде».
    Автор «Слова о полку Игореве» причисляет свое произведение к числу «трудных
    повестей», то есть к повествованиям о военных деяниях (ср. chansons de geste). «Слово»
    оплакивает поражение Игоря. Это поражение — результат безрассудного, безумно
    смелого похода небольшого войска князя Игоря в далекие степи — на неверных
    язычников «паганых» (paganus — язычник). Трагичность поражения усугубляется тем, что
    войско идет навстречу неминуемой гибели, но не может вернуться из-за высокого чувства
    чести князя и его дружины.
    Как и в «Песне о Роланде», где седобородый император Карл сочувствует Роланду и
    оплакивает его, хотя и осуждает, — в «Слове о полку Игореве» седой киевский князь
    Святослав оплакивает гибель Игорева войска, жалеет о судьбе Игоря и одновременно его
    осуждает.
    Карл и Святослав символизируют собой национальное
    17

    и государственное единство своих стран. Они мирно управляют своими странами, пока
    герои идут в поход.
    В русских былинах образам Карла и Святослава соответствует образ киевского князя
    Владимира Красное Солнышко, при дворе которого живут богатыри, совершающие свои
    подвиги по защите Русской земли от врагов-язычников.
    В «Слово о полку Игореве» вставлено (инкрустировано) другое произведение —
    «Плач Ярославны», — очень напоминающее западноевропейские песни о разлуке. Как и
    песни о разлуке (chansons de toile), плач Ярославны, жены князя Игоря, оплакивает
    разлуку с мужем, ушедшим в далекий поход на язычников.
    В «Слове о полку Игореве», как и в chansons de geste, сильно сказывается авторское
    начало. Пока это авторское начало еще слито с началом исполнительским, не отделено от
    него. В «Слове» автор говорит о себе как об исполнителе своего произведения под
    аккомпанемент гуслей. Однако это авторско-исполнительское начало чрезвычайно важно
    для понимания особенностей жанра. Оно дает возможность лирически интерпретировать
    события,
    сопровождать
    рассказ
    горестными
    размышлениями,
    лирическими
    восклицаниями и отступлениями и обратиться к слушателям с призывом объединиться и
    стать на защиту Русской земли.
    Лирическое начало пронизывает собой весь стиль «Слова о полку Игореве». В
    наиболее патетических местах автор дважды восклицает: «О русская земля, уже ты за
    холмом!» Дважды автор горестно восклицает, прерывая свой рассказ: «А Игорево войско
    не воскресить!» Для «Песни о Роланде», как известно, также характерны повторные
    тирады (laisses similaires).
    В «Слове о полку Игореве», как и в «Песне о Роланде», кажется, что поэт, пораженный
    горем, не может расстаться с этим горем, не может перейти к другой теме. Он как бы
    останавливает свой рассказ, предаваясь горестным размышлениям и воспоминаниям о
    таких же несчастьях в прошлом.

    Между «Словом о полку Игореве» и «Песнью о Роланде» есть и другие черты
    типологической близости: вещие сны, знамения, приметы, заботливое перечисление
    военной добычи и многое другое.
    О близости «Слова о полку Игореве» и «Песни о Роланде» писали многие русские и
    советские ученые — Полевой, Погодин, Буслаев, Майков, Каллаш, Дашкевич,
    18

    Дынник и Робинсон1. Однако прямой генетической зависимости «Слова» от «Песни о
    Роланде» здесь нет. Есть только общность жанра, возникшего в сходных условиях
    раннефеодального общества.
    Но между «Словом о полку Игореве» и «Песнью о Роланде» есть и существенные
    отличия. Эти различия не менее важны, чем сходства, для истории раннефеодального
    эпоса Европы.
    Различия эти вызваны вот чем. «Слово о полку Игореве» создано вскоре после
    событий, по-видимому, через несколько лет, тогда как «Песнь о Роланде» формировалась
    столетиями. Во всяком случае, Оксфордская — наиболее ранняя — рукопись «Песни о
    Роланде» относится к XI в. и отстоит от событий поражения Роланда (778 г.) на тричетыре века.
    Это различие сказывается на приемах художественного обобщения в том и другом
    произведении.
    Чудесный, сверхъестественный элемент в «Слове о полку Игореве» слабее, чем в
    «Песне о Роланде». Гиперболизация в «Слове о полку Игореве» не достигла такой
    сильной степени, как в «Песне о Роланде». Поэтому образ князя Святослава ближе к
    историческому князю Святославу, чем образ императора Карла в «Песне о Роланде» к
    историческому Карлу.
    «Слово о полку Игореве» историчнее, ближе к историческим событиям, чем «Песнь о
    Роланде». Хотя, надо сказать, что тенденции гиперболизации и введения чудесного
    элемента ясны уже и в «Слове». Гиперболизированы мудрость и сила Святослава,
    гиперболизированы подвиги брата Игоря — Всеволода Буй Тура. Что же касается
    чудесного элемента, то в «Слове о полку Игореве» он все же интенсивно проникает в
    описания природы. Как и в «Песне о Роланде», природа сочувствует герою,
    предупреждает его об опасности, помогает ему. Это сочувствие природы русскому войску
    и предводителю похода сильно увеличивает трагичность и лиричность всего
    произведения.
    Вместе с тем, поскольку «Слово о полку Игореве» ближе к животрепещущим
    событиям, которые послужили его темой, в нем сильнее сказывается, чем в «Песне
    19

    о Роланде», публицистический элемент, вернее — лирико-публицистический. В «Слове»
    сильнее, чем в «Песне о Роланде», осуждение князей-современников за их междоусобия и
    легкомысленную отвагу, сильнее звучит призыв объединиться и общими усилиями
    защитить Русскую землю от «поганых» — язычников.
    «Слово о полку Игореве» «злободневнее», чем «Песнь о Роланде».
    Наконец, есть и еще одно важное отличие «Слова о полку Игореве» и «Песни о
    Роланде». Отличие это заложено как будто бы в различиях самих событий. Дело в том, что
    герой «Песни о Роланде» погибает, герой же «Слова о полку Игореве» бежит из плена.
    Поэтому «Слово о полку Игореве» заканчивается радостно — «славой» Игорю.
    Однако наличие в «Слове о полку Игореве» элементов «славы» могло явиться не
    только результатом темы, событий, легших в основу произведения, но и особенностей
    русского жанра «трудных по́вестей».
    В свое время я уже неоднократно писал о том, что в «Слове» соединены два
    фольклорных жанра — «слава» и «плач»: прославление князей с оплакиванием печальных

    событий. В самом «Слове» и «плачи», и «славы» упоминаются неоднократно. И в других
    произведениях Древней Руси мы можем заметить то же соединение «слав» в честь князей
    и «плача» по погибшим. Так, например, близкое по ряду признаков к «Слову о полку
    Игореве» — «Слово о погибели Русской земли» представляет собой соединение «плача» о
    гибнущей Русской земле со «славой» ее могучему прошлому.
    Это соединение в «Слове о полку Игореве» жанра «плачей» с жанром «слав» не
    противоречит тому, что «Слово о полку Игореве» как «трудная повесть» близка по своему
    жанру к chansons de geste. «Трудные повести», как и chansons de geste, принадлежат к
    новому жанру, очевидно соединившему при своем образовании два более древних жанра
    — «плачи» и «славы». «Трудные повести» оплакивали гибель героев, их поражение и
    восхваляли их рыцарские доблести, их верность и их честь.
    Как известно, «Песнь о Роланде» не есть простая запись устного, фольклорного
    произведения. Это книжная обработка устного произведения. Во всяком случае, такое
    соединение устного и книжного представляет текст «Песни о Роланде» в известном
    Оксфордском списке.
    То же самое мы можем сказать и о «Слове о полку
    20

    Игореве». Это книжное произведение, возникшее на основе устного. В «Слове»
    органически слиты фольклорные элементы с книжными.
    Характерно при этом следующее. Больше всего книжные элементы сказываются в
    начале «Слова». Как будто бы автор, начав писать, не мог еще освободиться от способов и
    приемов литературы. Он недостаточно еще оторвался от письменной традиции. Но по
    мере того как он писал, он все более и более увлекался устной формой. С середины он уже
    не пишет, а как бы записывает некое устное произведение. Последние части «Слова»,
    особенно «плач Ярославны», почти лишены книжных элементов.
    Выше я утверждал, что в XI—XII вв. на Руси недостаточно оформились многие новые
    жанры и были произведения, которые стояли обособленно в жанровом отношении, носили
    монадный характер.
    Однако эта жанровая обособленность вела к образованию новых жанров. Мы не
    можем сейчас решить окончательно: было ли «Слово о полку Игореве» совершенно
    одиноко в жанровом отношении, как некая «трудная повесть», chanson de geste, или были
    и другие произведения того же жанра. Во всяком случае, одинокое или не одинокое,
    «Слово» представляло собой некое закономерное и характерное явление для литературы и
    для фольклора раннефеодального периода.
    Попытаемся все же проанализировать своеобразную гибридность «Слова» и прежде
    всего его жанровые связи с народной поэзией.
    Связь «Слова» с произведениями устной народной поэзии яснее всего ощущается, как
    я уже сказал, в пределах двух жанров, чаще всего упоминаемых в «Слове»: плачей и
    песенных прославлений — «слав», хотя далеко не ограничивается ими. «Плачи» и
    «славы» автор «Слова» буквально приводит в своем произведении, им же он больше всего
    следует в своем изложении. Их эмоциональная противоположность дает ему тот
    обширный диапазон чувств и смен настроений, который так характерен для «Слова» и
    который сам по себе отделяет его от произведений устной народной словесности, где
    каждое произведение подчинено в основном одному жанру и одному настроению.
    Плачи автор «Слова» упоминает не менее пяти раз: плач Ярославны, плач жен русских
    воинов, павших в походе Игоря, плач матери Ростислава; плачи же имеет
    21

    в виду автор «Слова» тогда, когда говорит о стонах Киева и Чернигова и всей Русской
    земли после похода Игоря. Дважды приводит автор «Слова» и самые плачи: плач
    Ярославны и плач русских жен. Многократно он отвлекается от повествования, прибегая к

    лирическим восклицаниям, столь характерным для плачей: «О, Руская земле! уже за
    шеломянемъ еси!»; «То было въ ты рати и въ ты плъкы, а сицей рати не слышано!»; «Что
    ми шумить, что ми звенить далече рано предъ зорями?»; «А Игорева храбраго плъку не
    крѣсити!».
    Близко к плачам и «золотое слово» Святослава, если принимать за золотое слово
    только тот текст «Слова», который заключается упоминанием Владимира Глебовича:
    «Туга и тоска сыну Глѣбову». «Золотое слово» «съ слезами смѣшено», и Святослав
    говорит его, обращаясь, как и Ярославна, к отсутствующим — к Игорю и Всеволоду
    Святославичам. Автор «Слова» как бы следует мысленно за полком Игоря и мысленно его
    оплакивает, прерывая свое повествование близкими к плачам лирическими
    отступлениями: «Дремлетъ въ полѣ Ольгово хороброе гнѣздо. Далече залетѣло! Не
    было оно обидѣ порождено, ни соколу, ни кречету, ни тебѣ, чръный воронъ, поганый
    половчине!»
    Близость «Слова» к плачам особенно сильна в плаче Ярославны. Автор «Слова» как
    бы цитирует плач Ярославны — приводит его в более или менее большом отрывке или
    сочиняет его за Ярославну, но в таких формах, которые действительно могли ей
    принадлежать.
    Плач русских жен по воинам Игоря автор «Слова» передает не только как лирическое
    излияние, но старается воспроизвести перед воображением читателя и сопровождающее
    его языческое действо: «За нимъ кликну Карна, и Жля поскочи по Руской земли, смагу
    людемъ мычючи въ пламянѣ розѣ».
    Не менее активно, чем «плачи», участвуют в «Слове» стоящие в нем на
    противоположном конце сложной шкалы поэтических настроений песенные «славы». С
    упоминания о славах, которые пел Боян, «Слово» начинается. Славой Игорю, Всеволоду,
    Владимиру и дружине «Слово» заключается. Ее поют Святославу немцы и венедици,
    греки и морава. Слава звенит в Киеве, ее поют девицы на Дунае. Она вьется через море,
    пробегает пространство от Дуная до Киева. Отдельные отрывки из «слав» как бы звучат в
    «Слове»: и там, где автор говорит о Бояне, и там, где он слагает примерную песнь
    22

    в честь похода Игоря. «Славы» то тут, то там слышатся в обращениях автора «Слова» к
    русским князьям, в диалоге Игоря с Донцом («Княже Игорю, не мало ти величия...»; «О,
    Донче! не мало ти величия...»). Наконец, они прямо приводятся в его заключительной
    части: «Солнце свѣтится на небесѣ, — Игорь князь въ Руской земли».
    Итак, «Слово» очень близко к народным «плачам» и «славам» (песенным
    прославлениям). И «плачи», и «славы» часто упоминаются в летописях XII—XIII вв.
    «Слово» близко к ним и по своей форме, и по своему содержанию, но в целом это,
    конечно, не «плач» и не «слава». Народная поэзия не допускает смешения жанров. Это
    произведение книжное, но близкое к этим жанрам народной поэзии.
    Было ли «Слово» единственным произведением, столь близким к народной поэзии, в
    частности к двум ее видам: к «плачам» и «славам»? Этот вопрос очень существен для
    решения вопроса о том, противоречит ли «Слово» своей эпохе по стилю и жанровым
    особенностям.
    От времени, предшествующего «Слову», до нас не дошло ни одного произведения,
    которое хотя бы отчасти напоминало «Слово» по своей близости народной поэзии. Мы
    можем найти отдельные аналогии «Слову» в деталях, но не в целом. Только после
    «Слова» мы найдем в древней русской литературе несколько произведений, в которых
    встретимся с тем же сочетанием плача и славы, с тем же дружинным духом, с тем же
    воинским характером, которые позволяют объединить их со «Словом» по жанровым
    признакам.

    Мы имеем в виду следующие три произведения: «Похвалу Роману Мстиславичу
    Галицкому», читающуюся в Ипатьевской летописи под 1201 г., «Слово о погибели
    Русской земли» и «Похвалу роду рязанских князей», дошедшую до нас в составе повестей
    о Николе Заразском. Все эти три произведения обращены к прошлому, что составляет в
    них основу для сочетания плача и похвалы. Каждое из них сочетает книжное начало с
    духом народной поэзии «плачей» и «слав». Каждое из них тесно связано с дружинной
    средой и дружинным духом воинской чести.
    «Похвала Роману Мстиславичу» — это прославление его и плач по нем. Это
    одновременно плач по былому могуществу Русской земли и слава ей. В текст этой
    «жалости и похвалы» введен краткий рассказ о траве евшан
    23

    и половецком хане Отроке. Похвала посвящена Роману и одновременно Владимиру
    Мономаху. Ощущение жанровой близости «Слова о полку Игореве» и «Похвалы Роману
    Мстиславичу» было настолько велико, что оно позволяло даже некоторым
    исследователям видеть в «Похвале» отрывок, отделившийся от «Слова». Но «Похвала» и
    «Слово» имеют и существенное различие. Эти различия не жанрового характера. Они
    касаются лишь самой авторской манеры. Так, например, автор «Похвалы Роману»
    сравнивает его со львом и с крокодилом («Устремил бо ся бяше на поганыя, яко и лев,
    сердит же бысть, яко и рысь, и губяше, яко и коркодил, и прехожаше землю их, яко и
    орел, храбор бо бе, яко и тур»). Автор «Слова о полку Игореве» постоянно прибегает к
    образам животного мира, но никогда не вводит в свое произведение иноземных зверей. Он
    реально представляет себе все то, о чем рассказывает и с чем сравнивает. Он прибегает
    только к образам русской природы, избегает всяких сравнений, не прочувствованных им
    самим и не ясных для читателя.
    «Слово о погибели Русской земли» — также плач и слава, «жалость и похвала». Оно
    полно патриотического и одновременно поэтического раздумья над былой славой и
    могуществом Русской земли. В сущности, и в «Похвале Роману» тема былого могущества
    Русской земли — центральная. Здесь, в «Слове о погибели», эта тема не заслонена
    никакой другой. Как и «Похвала Роману», она насыщена воздухом широких просторов
    родины. В «Похвале» — это описание широких границ Русской земли, подвластной
    Мономаху. Здесь, в «Слове о погибели», это также еще более детальное описание границ
    Руси, подчиненной тому же Мономаху. «Отселе до угор, и до ляхов, до чахов, от чахов до
    ятвязи, и от ятвязи до литвы, до немець; от немець до корелы, от корелы до Устьюга, где
    тамо бяху тоимичи погании, и за Дышючим морем, от моря до болгар, от болгар до
    буртас, от буртас до чермис, от чермис до моръдви, — то все покорено было богом
    христьяньскому языку поганьскыя страны: великому князю Всеволоду, отцю его Юрью,
    князю кыевъскому, деду его Володимеру и Мономаху, которым то половьцы дети своя
    полошаху в колыбели, а литва из болота на свет не выникиваху, а угры твердяху каменыи
    городы железными вороты, абы на них великый Володимер тамо не въехал, а немци
    радовахуся, далече будуче за синим морем».
    24

    Не только поэтическая манера сливать похвалу и плач, не только характер темы
    сближают «Похвалу Роману» со «Словом о погибели», но и самое политическое
    мировоззрение, одинаковая оценка прошлого Русской земли. В «Слове о погибели» нет
    только того элемента рассказа, который есть в «Похвале Роману» и который сближает ее
    со «Словом о полку Игореве»1.
    Наконец, тем же грустным воспоминанием о былом могуществе родины, тою же
    «похвалою» и «жалостью» овеяно и третье произведение этого вида — «Похвала роду
    рязанских князей». Эта последняя восхваляет славные качества рода рязанских князей, их
    княжеские добродетели, но и за этой похвалой старым рязанским князьям ощутимо стоит
    образ былого могущества Русской земли. О Русской земле, о ее чести и могуществе

    думает автор «Похвалы», когда говорит о том, что рязанские князья были «к приезжим
    приветливы», «к посолником величавы», «ратным во бранях страшныи являшеся, многие
    враги востающи на них побежаше, и во всех странах славно имя имяше». В этих и во
    многих других местах «Похвалы» рязанские князья рассматриваются как представители
    Русской земли, и именно ее чести, славе, силе и независимости и воздает похвалу автор.
    Настроение скорби о былой независимости родины пронизывает собой всю «Похвалу
    роду рязанских князей». Таким образом, и здесь мы вновь встречаем то же сочетание
    славы и плача, которое мы отметили и в «Слове о полку Игореве». Это четвертое
    (включая и «Слово о полку Игореве») сочетание плача и славы окончательно убеждает нас
    в том, что оно отнюдь не случайно и в «Слове о полку Игореве». Ведь и «Задонщина» в
    конце XIV в. подхватила в «Слове» то же сочетание «похвалы» и «жалости», создав и
    самое это выражение «похвала и жалость», которым мы пользовались выше.
    Следовательно, «Слово о полку Игореве» не одиноко в своем сочетании плача и славы.
    Оно, во всяком случае, имеет своих преемников, если не предшественников. И вместе с
    тем на фоне «Похвалы Роману», «Похвалы роду рязанских князей» и «Слова о погибели
    Русской земли» «Слово о полку Игореве» глубоко оригинально.
    25

    Оно выделяется среди них силой своего художественного воздействия. Оно шире по кругу
    охватываемых событий. В еще большей мере, чем остальные произведения, сочетает в
    своей стилистической системе книжные элементы с народными. Но факт то, что «Слово»
    не абсолютно одиноко в русской литературе XII—XIII вв., что в нем могут быть
    определены черты жанровой и стилистической близости с тремя произведениями XIII в.,
    каждое из которых стало известно в науке после открытия и опубликования «Слова о
    полку Игореве».
    * * *
    Языческие элементы в «Слове о полку Игореве» выступают, как известно, очень
    сильно. Это обстоятельство всегда привлекало внимание исследователей, а у скептиков
    вызывало новые сомнения в подлинности «Слова». Большинство исследователей тем не
    менее объясняли это фольклорностью «Слова», другие в последнее время видели в этом
    характерное явление общеевропейского возрождения язычества в XII в.1.
    Действительно, «Слово о полку Игореве» выделяется среди других памятников
    древней русской литературы не только тем, что языческие боги упоминаются в нем
    относительно часто, но и отсутствием обычной для памятников древнерусской
    литературы враждебности к язычеству.
    Тем не менее язычество «Слова» не только не противоречит нашим современным
    представлениям об истории русской религиозности и об отношении к язычеству
    26

    в Древней Руси в XII в., но в известной мере подтверждает их. Особенное значение имеют
    в изучении этого вопроса работы Е. В. Аничкова1 и В. Л. Комаровича2.
    Обратим внимание на то обстоятельство, что в «Слове» очень часто говорится о
    «внуках» языческих богов: Боян «Велесов внуче», ветры «Стрибожи внуци», «жизнь
    Даждьбожа внука», «въ силахъ Даждьбожа внука». А. Мазон считает, что перед нами в
    данном случае типичное псевдоклассическое клише: Боян называется внуком Велеса,
    подобно тому как поэты XVIII в. назывались сыновьями Аполлона3. Однако сын и внук —
    это совсем не одно и то же. Внук в данном случае несомненно имеет значение «потомка»
    (ср. «Хамови вънуци» — Изборник 1073 г.; «внуки святаго великаго князя Владимира»;
    «внучата великого князя Святослава Ольговича Черниговского» — «Повесть о разорении
    Рязани Батыем» и др.).

    В «Слове» перед нами несомненные пережитки религии еще родового строя. Боги —
    это родоначальники. В. Л. Комаровичу, как мне кажется, удалось вполне убедительно
    показать, что культ Рода глубоко проник в сознание людей домонгольской Руси и в
    пережиточной форме сохранялся даже в политических представлениях и политической
    действительности XII—XIII вв. Культ родоначальника сказался, в частности, в элементах
    религиозного отношения к Олегу Вещему, воспринимавшемуся одно время как
    родоначальник русских князей4, даже в политической системе «лествичного восхождения»
    князей и во многом другом. Исследование В. Л. Комаровича показывает целую систему
    представлений XII—XIII вв., связанную с этими пережитками культа Рода.
    В «Слове о полку Игореве» эти пережитки также могут быть отмечены — не только в
    том, что люди и явления признаются потомством богов, но и в самой системе
    27

    художественного обобщения. В самом деле, для чего в «Слове» даны большие
    отступления об Олеге Гориславиче (Святославиче) и Всеславе Полоцком? Многим из
    исследователей эти отступления казались совершенно непонятными: в них видели то
    вставки, то проявления неуместной придворной лести, разрывающей художественное
    единство произведения1.
    На самом деле, как это можно заключить из материалов исследования В. Л.
    Комаровича, эти отступления закономерны: князья Ольговичи характеризуются по их
    родоначальнику Олегу, Всеславичи — по их родоначальнику Всеславу Полоцкому2. Перед
    нами единое представление о взаимоотношении предков и потомков, в котором элементы
    культа перекрещиваются с элементами политических воззрений, быта и, как мне
    представляется, художественного мышления.
    Как показал Е. В. Аничков, в Древней Руси существовало два взгляда на
    происхождение языческих богов. Согласно первому взгляду, языческие боги — это бесы.
    Взгляд этот опирался на Библию, высказывания апостолов и отцов церкви. Языческие
    боги названы бесами во Второзаконии (8216-17), в Псалмах (10537), у апостола Павла (1-е
    Послание Коринфянам, 1020). Взгляд этот усвоен был нашей древнейшей летописью в
    рассказе о варягах-мучениках и о крещении Руси, в рассказе летописи под 1067 г., и т. д.
    Этот взгляд требовал умолчания имен богов, упоминание которых считалось греховным.
    Е. В. Аничков обращает внимание на учение Иисуса Навина — «не вспоминайте имени
    богов их» (Иисус Навин, 237) — и на слова псалма «не упомяну имен их устами моими»
    (154), которые объясняют нежелание древнерусских книжников называть имена
    древнерусских богов и даже особую формулу древнерусских поучений, отмечающих,
    вслед за рано переведенной в славянской письменности проповедью Ефрема Сирина
    против вновь впадающих в язычество, что о последнем «срам» говорить3.
    Этот древнейший взгляд на язычество, как отмечает Е. В. Аничков, по мере успехов
    борьбы с язычеством
    28

    сменяется более спокойным к нему отношением. Развивается второй взгляд на язычество:
    языческие боги не заключают в себе ничего сверхъестественного. Боги — это простые
    люди, которых потом обоготворило потомство. Еще в «Речи философа» сказано, что люди
    творили кумиры «во имяна мертвых человек, овем, бывшим царем, другом храбрым и
    волъхвом, и женам прелюбодейцам»1.
    Интересное рассуждение записано в «Повести временных лет» под 1114 г. Там
    сказано, что Сварог и Дажъбог сотворены кумирами во имя «бывшего царя» ФеостаГефеста — родоначальника целого поколения богов-царей. Причем характерно, что
    отношение к этим богам-царям вовсе не отрицательное: они одобряются за то, что
    установили единобрачие. Взгляд на богов как на предков отражен в «Хождении
    богородицы по мукам». В этом произведении говорится, в частности, о том, что
    нечестивцы «богы назваша» «человеческа имена» — «Трояна, Хърса, Велеса, Перуна»2.

    По-видимому, основанием к такому взгляду на языческих богов служили не только
    произведения переводной литературы, но и самый характер древнерусского язычества, в
    котором действительно были элементы культа предков, как это блестяще показано
    исследованием В. Л. Комаровича и как это ясно из самого «Слова о полку Игореве» и его
    художественных обобщений.
    Если это так, и «Слово» действительно придерживалось взгляда на языческих богов не
    как на бесов, а как на родоначальников, то понятно его спокойное отношение к языческим
    богам, отсутствие боязни называть языческих богов и их своеобразное поэтическое
    переосмысление.
    Многобожие в отличие от монотеизма всегда отличалось терпимым отношением к
    «чужим» богам. В связи с этим отметим, что и див явно «чужой», а не русский бог, и
    «тьмутороканский блъван». Под «тьмутороканьскым блъваномъ» в «Слове» скорее всего
    разумеется не маяк, не статуя, не столп или сосуд, а именно идол, что чаще всего и
    означало слово болван. Ведь клича с дерева какое-то языческое божество — див
    обращается к «чужим» странам: «велитъ послушати земли незнаемѣ
    29

    (так чаще всего именовалась, даже и в «Слове», половецкая степь), Влъзѣ, и Поморию, и
    Посулию, и Сурожу, и Корсуню, и тебѣ Тьмутороканьский блъванъ». Страна могла быть
    названа по главному божеству, которому в ней поклонялись и где стояли идолы (ср.
    многочисленные топонимы по названиям идолов: Перынь, Волотово, Велесово и т. д.).
    * * *
    Авторы древнерусских литературных произведений обычно не скрывают своих
    намерений. Они ведут свое повествование для определенной цели, которую прямо
    сообщают читателю. Авторская тенденция по большей части явна и только в редких
    случаях скрыта за авторским изложением (в некоторых случаях так скрывалась, например
    в летописи, политическая тенденция). Это стремление открыто проводить определенную
    идею в своих произведениях отразилось, в частности, в описаниях природы.
    Древняя русская литература чаще рассказывает, чем описывает. Она чаще изображает
    события, чем состояния. Она не отвлекает явления от их отношения к главной цели
    повествования, не интересуется явлениями самими по себе, независимо от их отношения к
    человеку. Она антропоцентрична. Поэтому древняя русская литература знает очень мало
    описаний того, что находится в статическом состоянии, того, что не связано
    непосредственно с событиями или нуждами человека.
    Так, например, древняя русская литература редко описывает памятники архитектуры,
    а если это и делает, то только для того, чтобы прославить князя-строителя или пожалеть
    об утраченной красоте погибшего памятника. Самое пространное описание
    архитектурных памятников читается в Ипатьевской летописи под 1259 г.: это описание
    города Холма, сожженного «от оканьныя бабы». Это описание преследовало двойную
    цель: оплакать красоту и богатство погибшего города и прославить его строителя Даниила
    Галицкого. Поэтому описание построено как рассказ о создании города, хотя помещен
    этот рассказ в месте, где полагалось бы говорить о его гибели. Русские авторы не
    создавали статичного описания самого по себе, и поэтому летописец Даниила Галицкого
    создал лирический рассказ о построении города
    30

    и о его гибели. «Си же потом спишемь о создании града, и украшение церкви, и оного
    погибели мнозе, яко всим сжалитися», — так заявляет летописец о цели своего
    повествования. Весь дальнейший рассказ о красоте погибшего города представляет собою
    повествование о его созидании. Следовательно, описывается действие, а не статичная

    картина. Это описание Холма — лучшее из описаний древнерусских архитектурных
    ансамблей, и оно часто использовалось в специальных работах искусствоведов.
    И во всех остальных случаях о древнерусских архитектурных сооружениях говорится
    только в связи с их созиданием или с их гибелью — чаще в связи с последним, так как то,
    что сохранилось и что было перед глазами современников, с точки зрения древнерусских
    авторов, меньше нуждалось в описании. Так было при описании взятия города Судомира
    и гибели его «великой» церкви или при описании взятия Владимира Залесского. Жалость
    и похвала красоте утраченного — вот к чему сводятся обычно короткие замечания об
    архитектуре. Строго говоря, это не описания, а похвалы, в которых есть элементы
    описания.
    Так же точно и в описаниях природы. По существу, объективного, самоустраненного
    описания природы, статичного литературного пейзажа, статичной картины природы
    древняя русская литература не знает. В этом одно из коренных отличий отношения к
    природе древней русской литературы от новой. Приведу примеры.
    «Явися звезда на востоце хвостатая, образом страшным, испущающе от себе луче
    великы, си же звезда наречаеться власатая; от видения же сея звезды страх обья вся
    человекы и ужасть; хитреци же смотревше, тако рекоша: «Оже мятежь велик будеть в
    земли»; но бог спасе своею волею, и не бысть ничтоже» (Ипат. лет., под 1265 г.).
    «И бысть сеча силна, яко посветяше молонья, блещащеться оружье, и бе гроза велика
    и сеча силна и страшна» (Лавр. лет., под 1024 г.).
    «Том же лете стоя все лето ведром и пригоре все жито, а на осень уби всю ярь мороз;
    еще же, за грехы наша, не то зло оставися, нъ пакы на зиму ста вся зима теплом и
    дъжгемь, и гром бысть; и купляхом кадку малую по 7 кун. О, велика скърбь бяше в людьх
    и нужа» (Новг. I лет. по Синод. сп., под 1161 г.).
    «На то же осень зело страшьно бысть: гром
    31

    и мълния, град же яко яблъков боле, месяця ноября в 7 день, в час 5 нощи» (Новг. I лет. по
    Синод. сп., под 1157 г.).
    Приведенные четыре отрывка из летописей, хотя и носят сугубо прозаический, а не
    поэтический характер, тем не менее очень типичны для художественного отношения к
    природе в Древней Руси. Обратим внимание на то, что во всех четырех отрывках
    описываются явления природы в динамике, а не в статике, описываются действия
    природы, а не рисуются ее неподвижные картины; в них выражено авторское отношение в
    виде очень сильной лирической их окрашенности; явления природы в них имеют прямое
    отношение к людям. В первом из приведенных отрывков речь идет о тяжелых, но, к
    счастью, несбывшихся предзнаменованиях. Во втором выступает параллелизм в
    действиях людей и действиях природы: картина битвы соединена с картиною грозы. В
    третьем рассказывается о стихийных несчастьях. В четвертом рассказывается просто об
    удивительном явлении природы: поздней грозе и граде.
    Кроме этих четырех типов отношения к природе, в древней русской литературе есть и
    пятый — редкий в летописи, но зато частый в церковно-учительном жанре: это раскрытие
    символического значения того или иного явления природы.
    Типично для этого раскрытия символизма в природе знаменитое изображение весны в
    «Слове на Фомину неделю» Кирилла Туровского. Кирилл описывает весну и каждую
    деталь сопровождает разъяснением ее символического смысла: «Ныне небеса
    просветишася, темных облак яко вретища съвьлекъша, и светлымь въздухом слава
    господню исповедають. Не си глаголю видимая небеса, нъ разумныя... Днесь весна
    красуеться оживляющи земное естьство, и бурьнии ветри тихо повевающе плоды
    гобьзують, и земля семена питающи зеленую траву ражаеть. Весна убо красная есть вера
    Христова... бурнии ветри — грехотворнии помыслы... земля же естьства нашего, аки семя

    слово божие приемши и страхом его болящи присно, дух спасения ражаеть»1. Не буду
    продолжать цитирование этой обширной символической картины весны. Приведенного
    вполне достаточно, чтобы судить об этой системе изображения природы — типично
    32

    церковной и зависящей в конечном счете от византийской традиции.
    В отличие от большинства древнерусских литературных произведений, природа в
    «Слове о полку Игореве» занимает исключительно большое место, но если мы
    присмотримся к системе ее изображения, то заметим ее безусловную связь со своей
    эпохой. Природа в «Слове» описывается только в ее изменениях, в ее отношениях к
    человеку, она включена в самый ход событий, в «Слове» нет неподвижного литературного
    пейзажа, типичного для литературы нового времени. Природа участвует в событиях, то
    замедляя, то ускоряя ход событий. Она активно воздействует на людей, и описания ее
    явлений окрашены сильным лирическим чувством.
    Все типы отношения природы к человеку, приведенные мною выше, встречаются в
    «Слове» в разнообразных и усложненных видах. Природа выступает с
    предзнаменованиями. Кроме предзнаменований «астрономических» (солнечное затмение),
    в «Слове» представлены предзнаменования по поведению зверей и птиц, в существовании
    которых в Древней Руси нет основания сомневаться (вспомним, как по вою волков в
    «Сказании о Мамаевом побоище» Дмитрий Волынец гадает о русской победе и слышит
    ночью — «гуси и лебеди крылми плещуще»)1.
    Выступает природа и в поэтических параллелях к событиям человеческой жизни.
    Параллель битвы — грозы, которую мы видели в «Повести временных лет» под 1024 г. в
    описании Лиственской битвы, развернута в «Слове» с особенной подробностью. Нельзя
    думать, что в описании Лиственской битвы гроза — только исторический факт, а в
    «Слове» — только поэтическая параллель к битве. Факт и поэтическая параллель могли
    совмещаться. Во время Лиственской битвы гроза, несомненно, была, но ее упоминание
    было бы совершенно необязательно в летописи, если бы летописцу она не показалась
    многозначительной для описания битвы. Так же точно, если бы гроза и на самом деле
    была во время первой битвы с половцами Игоря Святославича, это не умалило бы
    поэтичности параллели. Так же точно сравнение людей с птицами и зверями — типичная
    черта средневековой литературы.
    33

    Таким образом, природа в «Слове о полку Игореве» изображается так, как это было
    принято в средневековой литературе. Она действует или «аккомпанирует» действию
    людей, она динамична, «события» природы параллельны событиям людской жизни,
    символичны. Статичного литературного пейзажа, типичного для нового времени, «Слово»
    не знает.
    * * *
    Типичной для средневековой русской литературы следует признать также особого
    рода конкретизацию абстрактных понятий в метафорических выражениях: «уже бо бѣды
    его пасетъ птиць по дубию», «слава на суд приведе и на Канину зелену паполому постла»,
    «уже пустыни силу прикрыла», «Игорь и Всеволодъ уже лжу убудиста», «уже снесеся
    хула на хвалу», «уже тресну нужда на волю», «веселие пониче», «тоска разлияся по
    Руской земли, печаль жирна тече средь земли Рускыи», «Въстала обида въ силахъ
    Дажьбожа внука», «за нимъ кликну карна, и жля поскочи по Руской земли» (если только
    «карна» и «жля» — не языческие боги), а также «истягну умь крѣпостию своею и
    поостри сердце своего мужествомъ», «жалость ему знамение заступи», «скача славию по
    мыслену древу, летая умомъ подъ облакы, свивая славы оба полы сего времени».

    Такую же своеобразную конкретизацию мы найдем в житийной и учительной
    литературе, в посланиях и у Даниила Заточника: «Огнь искушаеть злато и сребро, а
    человек умом лъжу отсекаеть от истины» («Житие Константина Философа»)1;
    «Вострубим, братие, яко во златокованныя трубы, в разум ума своего» («Моление
    Даниила Заточника»)2; «Веде, яко не разумееши, яко по божии благодати ум твой быстро
    летаеть» («Послание Никифора, митрополита киевского, к великому князю Володимиру,
    сыну Всеволожю, сына Ярославля», в списке XVI в. Московской синодальной
    библиотеки)3; «аще кто слеп есть разумомь, ли хром невериемь, ли сух мнозех
    34

    безаконий отчаяниемь, ли раслаблен еретичьскымь учениемь — всех вода крещения
    съдравы творить» (Кирилл Туровский. Слово о расслабленном)1; «богохульная словеса
    акы стрелы к камени пущающе съламахуся» (там же)2; «окованы нищетою и железомь»
    (Кирилл Туровский. Слово на Вознесение)3; «възмем крест свой претерепием всякоя
    обиды; распьнемъся браньими к греху» (Кирилл Туровский. Слово в неделю цветную)4, и
    т. д.
    Метафорическую конкретизацию абстрактных понятий мы встречаем в самых
    различных жанрах; в летописи: в описании взятия татарами Судомира говорится об одном
    из жителей его — простом поляке, что он «защитився отчаянием акы твердым щитом»,
    совершил подвиг, достойный памяти (Ипат. лет., под 1259 г.); в учительной проповеди —
    в «Слове о ленивых» — говорится о том, что ленивого «беда по голеням биет, а долг
    взашеи пихает; недостатки у него в дому сидят, а раны ему по плечам лежат; уныние у
    него на главе, а посмех на браде; помысл на устех, а скорбя на зубех; горесть на языце,
    печаль в гортани» и т. д.5
    Особый характер носят представления в древнеславянских литературах о
    местонахождении человеческих чувств и мыслей. Нельзя утверждать, что во всех случаях,
    но очень часто чувство находится там, на кого оно направлено. Оно имеет не личностный
    характер, имеет своим центром не печалящегося человека, а того или то, на что
    направлена печаль. При этом — и это обусловлено особенностью восприятия чувств —
    последнее как бы материализуется: тоска, туга, печаль могут течь и на довольно широком
    пространстве, быть «жирными», то есть густыми, вязкими.
    Тоска и печаль могут одевать в темноту берег реки (каким стал берег Днепра после
    гибели князя Ростислава). Предполагаю, что и трава, и деревья никнут, клонятся долу не
    по собственному произволению, не потому, что они сами испытывают клонящую их книзу
    печаль, а потому, что на них распространяется печаль людей, думающих о поражении.
    35

    Несколько иное положение с городами, которые рады при возвращении Игоря, и
    странами, которые веселы. Здесь радуются люди, их населяющие. При поражении Игоря
    приуныли не сами по себе забралы, а люди, на них собирающиеся, ибо забралы — это
    места публичных сборищ.
    Если мы обратимся к конкретизации абстрактных понятий в литературе нового
    времени и, в частности, в литературе второй половины XVIII в., то там мы встретимся с
    конкретизацией совсем другого характера. Там авторы по большей части создают
    аллегории. Здесь же конкретизация носит весьма специфический и, я бы сказал,
    однообразный характер. Она лишена какой бы то ни было описательности. Абстрактное
    понятие попросту вводится в конкретное действие. Оно чаще всего «материализуется» с
    помощью глагола, означающего какие-либо действия: «вострубим в разум ума», «окованы
    нищетою», «тоска разлияся» и т. д. Иногда оно конкретизируется с помощью эпитета.
    Близко к этой конкретизации стоит одушевление неодушевленных предметов и придание
    им абстрактных значений: «живые камни»1 (ср. в «Слове» — «живыми шереширы
    стрѣляти»), «умная гора»2 (ср. в «Слове» — «скача, славию, по мыслену древу»).

    Меньше всего в «Слове» той христианской символики, которая столь типична для
    церковноучительной литературы. Здесь, конечно, сказался светский характер памятника.
    Эту церковную символику можно усматривать только в образе «мысленного древа», по
    которому растекалась мысль Бояна.
    * * *
    Вступление к «Слову», в котором автор колеблется в выборе стиля и обращается к
    своему предшественнику — Бояну, кажется скептикам одной из самых больших
    странностей «Слова».
    На самом деле вступления к различного рода «словам», житиям, проповедям обычны в
    древнерусской литературе.
    36

    Во вступительной части «Слова на Фомину неделю» Кирилл, прежде чем приступить к
    теме своего повествования, выражает свои колебания, как и автор «Слова о полку
    Игореве»: «Велика учителя и мудра сказателя требуеть церкви на украшение праздника.
    Мы же нищи есмы словом и мутни умом, не имуще огня святаго духа на слажение
    душеполезных словес; оба че любьве деля сущая со мною братья мало нечто скажем о
    поновьлении въскресения Христова»1. Замечательно, что перед нами в этих колебаниях не
    простое проявление авторской скромности, но и мысль о том, каким должен быть
    подлинный «сказатель», который бы украсил своею речью праздник — тему слова
    Кирилла.
    Во вступительной части слова Кирилла «О слепце и о зависти» Кирилл подчеркивает,
    что он «творит» свою повесть словами Иоанна Богослова: «Нъ не от своего сердца сия
    изношю словеса — в души бо грешьне ни дело добро, ни слово пользьно ражаеться, — нъ
    творим повесть, въземлюще от святаго Еваньгелия, почтенаго нам ныня от Иоана
    Феолога, самовидьця Христовых чюдес»2.
    Во вступительной части «Слова на собор 318 отец» Кирилл выбирает задачу
    повествования, указывая, что его задача сходна с той, которую себе ставят летописцы и
    песнотворцы: «Яко же историци и ветия, рекше летописьци и песнотворци, прикланяють
    своя слухи в бывшая межю цесари рати и въпълчения, да украсять словесы и възвеличать
    мужьствовавъшая крепко по своемь цесари и не давъших в брани плещю врагом, и тех
    славяще похвалами венчають, колми паче нам лепо есть и хвалу к хвале приложити
    храбром и великым воеводам божиям»3. Замечательно, что в этом вступлении есть даже
    лексические совпадения со вступлениями к «Слову»: «песнотворци», «лепо» и др.
    Наиболее странной особенностью вступления к «Слову о полку Игореве» всегда
    представляется обращение автора к своему предшественнику — Бояну. Но в «Слове на
    Вознесение» у Кирилла есть и такое именно обращение к предшественнику. Кирилл,
    прося пророка Захарию прийти к нему на помощь и дать «начаток слову», обращает
    внимание на его немногосказательную, но прямую
    37

    речь: «Приди ныня духомь, священый пророче Захария, начаток слову дая нам от своих
    прорицаний о възнесении на небеса господа бога и спаса нашего Исуса Христа! Не бо
    притчею, нъ явѣ показал еси нам, глаголя: «Се бог нашь грядеть в славѣ, от брани
    опълчения своего, и вси святии его с нимь, и станета нозе его на горе Елеоньстѣй, пряму
    Иерусалиму на въсток. Хощем бо и прочее от тебе уведати»1.
    Из приведенных примеров, взятых только из одного автора XII в. — Кирилла
    Туровского, видно, что все основные элементы введения к «Слову о полку Игореве» не
    составляют новшества: колебания в выборе стиля, обращение к предшественнику,

    противопоставление притчей («по замышлению») рассказу, «яве» показывающему (то
    есть «по былинам сего времени») и пр.
    Единственно, чем введение к «Слову» выделяется среди всех остальных введений, это
    своим совершенно светским характером. Соответственно этому свои нюансы имеют в
    «Слове» и авторские колебания, и самый выбор предшественника, к которому обращено
    введение, — это не библейский пророк Захария, а светский певец Боян.
    Перед нами и в этом, следовательно, выступает выдержанный светский характер
    памятника.
    Отмечено было также сходство между вступлением к «Слову» и вступлением к
    «Хронике Манассии» — к той ее части, которая описывает Троянскую войну2.
    В предисловии к «Хронике» автор ее говорит, что он будет вести свое повествование
    «древняя словеса». В предисловии к «Троянской войне» автор пишет: «Сия аз въсхотев
    брань с’писати якоже писавшими прежде пишет ся». Он просит прощения («прощениа
    прося»), что будет говорить другими словами, чем Гомер («глаголати не якоже Омир
    с’писует»), и т. д. Перед нами в данном случае светская параллель к вступительной части
    «Слова».
    Наконец, самое главное: Боян имеется и в «Задонщине». Боян в «Задонщине»
    упоминается в аналогичном контексте вводных размышлений автора: «Но проразимся
    мыслию над землями и помянем первых лет времена и похвалим вещего Бояна, гораздаго
    гудца в Киеве. Тот
    38

    Боян воскладаше гораздыя своя персты на живыа струны и пояше князем руским славы»1.
    Следовательно, ко времени создания «Задонщины» размышления автора о своем
    предшественнике-поэте не казались чем-то необычным.
    * * *
    «Слово о полку Игореве» не противоречит своей эпохе. Оно не опровергает
    сложившихся представлений о домонгольской Руси — о ее литературе и культуре в
    целом. Оно лишь расширяет эти представления. В своей литературной природе оно несет
    отдельные черты, специфические для русского средневековья. Однако не только в
    отдельных своих чертах, но и в целом «Слово о полку Игореве» типично для эстетических
    представлений своего времени. Во всем своем эстетическом строе оно подчинено, как мы
    убедимся в дальнейшем, стилистической формации XI—XIII вв.
    39

    «СЛОВО»
    И ЭСТЕТИЧЕСКИЕ
    ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
    ЕГО ВРЕМЕНИ
    Как это ни странно, «Слово о полку Игореве» меньше всего изучалось как явление
    культуры своего времени — в связи с тогдашними эстетическими представлениями, с
    представлениями средневековья о мире и обществе, этическими понятиями и пр. Обычно
    оно изучалось обособленно — так, будто наши представления о красоте, о доброте и зле, о
    пространстве и времени, об истории и прочем не меняются и не менялись.
    Ни один памятник в исследованиях ученых не находится в такой изоляции от своего
    времени, как «Слово о полку Игореве». Исключение составляют лишь работы языковедов.
    Последние изучали язык «Слова» как язык XII в., сопоставляли его с языком других

    памятников той же эпохи. Не случайно поэтому именно эти работы больше всего
    убеждают в том, что перед нами памятник домонгольского периода.
    В дальнейшем я остановлюсь главным образом на эстетических представлениях XI—
    XIII вв. и на том, как эти эстетические представления соотносятся с эстетической
    системой «Слова о полку Игореве».
    XI—XIII вв. в истории культуры Древней Руси принадлежат так называемому стилю
    монументального историзма. По существу, здесь можно говорить не просто о стиле, а о
    целой «эстетической формации» (понятие,
    40

    введенное в науку югославским ученым Александром Флакером1). Этот стиль захватывает
    собой не только все искусства, но в какой-то мере подчиняет себе и естественнонаучные
    представления, поскольку наука и искусство не были еще четко разделены, а также все
    бытовые представления о прекрасном. Эта эстетическая формация была характерной не
    только для Руси этого времени, но распространялась и на ряд других стран:
    южнославянские и Византию в первую очередь, откуда она и явилась на Русь вместе с
    письменностью и христианским культом.
    Стиль монументального историзма характеризуется прежде всего стремлением
    рассматривать предмет изображения с больших дистанций: пространственных,
    временны́х, иерархических. Это стиль, в пределах которого все наиболее значимое и
    красивое представляется большим, монументальным, величественным. Стремясь видеть
    окружающее в рамках представлений этого стиля, летописцы, авторы житий, церковных
    слов смотрят на мир как бы с большой высоты или с большого удаления.
    В этот период развито «панорамное зрение», стремление подчеркивать огромность
    расстояний, сопрягать в изложении различные удаленные друг от друга географические
    пункты.
    Эстетически ценно и значительно только то, что может быть представлено большим и
    мощным и что может быть воспринято с огромных расстояний. Вот почему в летописях
    действие перебрасывается из одного географического пункта в другой, находящийся на
    другом конце Русской земли. Рассказ о событии в Новгороде сменяется рассказом о
    событии во Владимире или в Киеве, далее упоминается событие в Смоленске или Галиче
    и т. п.
    Такая особенность летописного повествования создается не только потому, что в
    летописи обычно соединяются разные по своему географическому происхождению
    источники. Особенность эта соответствовала самому духу исторического повествования.
    Она захватывала читателя, увлекала ощущением пространства истории.
    В том, что такого рода «панорамное зрение» при изображении исторических событий
    было эстетической реальностью, а не случайным следствием соединения различных
    41

    летописных источников — киевских, новгородских, ростовских, владимирских и т. д.,
    убеждает «Поучение» Владимира Мономаха. В своей автобиографии Мономах ведет
    повествование так же, как в летописи: соединяет в едином изложении различные
    географические пункты. Свою жизнь Мономах воспринимает в крайних географических
    пределах, до которых он доходил в походах, охотах и переездах. Он доходил до Чешского
    леса на западе, до Волги на востоке, углублялся в половецкую степь на юге, за Сулу, за
    Хорол, к Дону. Значительность своей жизни он подчеркивает дальностью своих походов,
    многочисленностью переездов. Он упоминает множество географических пунктов, где он
    бывал или до которых достигал в походах, и именно этим измеряет свой «труд», дело
    своей жизни.

    Оценивая княжение умершего князя, летописец пишет: «...а се княже седение: мир
    держа с околными сторонами, с Ляхы и с Немци, с Литвою, одержа землю свою
    величеством олны по Тотары, а семо по Ляхы, по Литву» (Ипат. лет., под 1289 г.).
    Автор «Слова о погибели Русской земли» говорит о ее былом благополучии опятьтаки с высоты огромных дистанций: «Отселе до угор, и до ляхов, до чахов, от чахов до
    ятвязи и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы, от корелы до Устьюга, где
    тамо бяху тоимичи погании, и за Дышючим морем, от моря до болгар, от болгар до
    буртас, от буртас до чермис, от чермис до моръдви, — то все покорено было богом
    християньскому языку поганьскыя стра́ны...» В сущности, все «Слово о погибели»
    написано как бы с высот этого «панорамного зрения».
    Приступая к проповеди, или к житию святого, или к историческому сочинению,
    авторы как бы испытывали необходимость окинуть взором всю землю. Так начинает
    Кирилл Туровский свое «Слово о расслабленном»: «Неизмерьна небесная высота, ни
    испытана преисподняя глубина»1. Так начинается и «Чтение» о Борисе и Глебе. Сама
    «Повесть временных лет» также открывается описанием самых общих судеб вселенной и
    дает превосходную по своей наглядности картину Русской земли. Автор «Повести»
    начинает это описание с водораздела великих русских рек — Валдайской возвышенности,
    на которой
    42

    помещался Оковьский лес, и далее ведет свое повествование по трем рекам: Днепру,
    Волхову и Волге, отмечая, в какие моря они впадают и куда можно проехать по этим
    морям. Этот «прием» позволяет придать удивительную наглядность и конкретность
    описанию. Напомню, кстати, и знаменитое начало былины о Соловье Будимировиче,
    сохраняющее это же ощущение пространства:
    Высота ли, высота поднебесная,
    Глубота, глубота акиян-море,
    Широко раздолье по всей земли,
    Глубоки омоты днепровския1.
    Фольклор сохраняет это «панорамное зрение» — особенно в былинах.
    Сознание громадности мира было не только в искусстве, но и в обыденной жизни. Не
    случайно князья призывали в свидетели своей правоты всю «подънебесную» (Ипат. лет.,
    под 1288 г.).
    То же «панорамное зрение» в широкой степени сказывается и в «Слове о полку
    Игореве». Помимо того, что повествование в «Слове» непрерывно переходит из одного
    географического пункта в другой, автор «Слова» все время охватывает многие
    географические пункты своими призывами, обращениями и историческими
    воспоминаниями. «Золотое слово» Святослава Киевского обходит всю Русскую землю по
    окружности — ее самые крайние точки. Поражает и та «перекличка», которую ведут
    мифические существа и действующие лица в «Слове». Див кличет на вершине дерева,
    велит послушать земле неведомой, Волге, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню,
    и Тмутороканскому болвану на Черном море. Ярославна плачет на самой высокой точке
    Путивля — на крепостной стене, над заливными лугами Сейма, обращаясь к солнцу,
    ветру, Днепру. Девицы поют на Дунае, их голоса вьются через море до Киева.
    Каждое действие воспринимается как бы с огромной высоты. Благодаря этому битва
    Игоря с половцами приобретает всесветные размеры: черные тучи, символизирующие
    врагов Руси, идут от самого моря, хотят прикрыть четыре солнца. Дождь идет стрелами с
    Дона
    43

    великого. Ветры веют стрелами с моря. Битва как бы наполняет собою всю степь.

    Многие отвлеченные понятия воспринимались в эпоху монументального историзма в
    пространственном, ландшафтно-географическом аспекте. Это прежде всего касается
    такого важного феодального понятия, как слава. Слава того или иного князя имела прежде
    всего пространственное распространение. Она измерялась географическими пределами.
    Она могла достигать границ Русской земли или переходить за них, захватывая
    окружающие народы.
    Летопись до краев наполнена звоном военной славы. Важно при этом отметить, что
    ареал этой славы не мыслился замкнутыми пределами только Русской земли. Слава князя
    очень часто воспринимается не как его личная слава, но также как и слава всей Русской
    земли в целом. Об этой всесветной славе говорят под разными годами летописцы. Под
    1111 г. в Ипатьевской летописи говорится в следующих выражениях о возвращении
    Владимира Мономаха из победоносного похода на Дон: «...възъвратишася Русьстии князи
    в свояси с славою великою к своим людем и ко всим странам далним, рекуще к греком и
    угром, и ляхом, и чехом, дондеже и до Рима проиде на славу богу, всегда и ныня и присно
    во веки, аминь».
    Эта же всесветная слава Мономаха вспоминается и в его некрологической
    характеристике, помещенной в Лаврентьевской летописи под 1125 г. Умер Мономах,
    говорится там, «прослувый в победах, его имене трепетаху вся страны и по всем землям
    изиде слух его». О той же мировой славе русских князей говорится и в «Слове» Илариона,
    и в «Слове о погибели Русской земли», и в «Повести о разорении Рязани Батыем» — в
    «Похвале роду рязанских князей», и в «Молении Даниила Заточника», и в житии
    Довмонта Тимофея, и в житии Александра Невского: «...и оттоле прослыся имя святаго во
    всех странах латынских и до моря Хупужьского и гор Араратских, и обону страну моря
    Варяжского, и даж и до самаго того Великаго Рима»1.
    Нельзя думать, что перед нами бессознательный трафарет исторической литературы.
    Об этой всесветной русской чести и славе говорят князья дружине и князья между собой.
    Это понятие было не только в литературе —
    44

    оно было в самой жизни, и именно из жизни, из действительности проникло и в летопись,
    и в литературные произведения. В 1152 г. Изяслав Мстиславич говорил своей дружине:
    «Братья и дружино! Бог всегда Рускы земле и руских сынов в безчестьи не положил есть;
    на всих местех честь свою взимали суть. Ныне же, братье, ревнуимы тому вси, у сих
    землях и перед чюжими языки дай ны бог честь свою взяти» (Ипат. лет.). Мстиславу
    Изяславичу говорили его братья: «тако буди, то есть нам на честь и всее Рускей земли»
    (Ипат. лет., под 1170 г.). Эти слова не придуманы летописцем. Летописцы относительно
    точно передавали в своих летописях действительно произнесенные речи. Следовательно, в
    самой жизни было отчетливое представление о славе и чести Русской земли среди других
    стран мира.
    «Слово о полку Игореве» постоянно говорит о славе, и именно в этих широчайших
    географических размерах. От войска Романа и Мстислава дрогнула земля и многие страны
    — Хинова, Литва, Ятвяги, Деремела, и половцы копья свои повергли и головы свои
    склонили под те мечи булатные. Князю Святославу Киевскому поют славу немцы и
    венецианцы, греки и моравы: «ту нѣмци и венедици, ту греци и морава поютъ славу
    Святъславлю». Они поют ее не в гриднице Святослава, как ошибочно думали некоторые
    исследователи «Слова», а в своих странах. Перед нами тот же образ всесветной славы
    русских князей, что и в «Слове» Илариона, в «Молении Даниила Заточника», в житиях
    Александра Невского и Довмонта Тимофея, в «Слове о погибели Русской земли» и в
    «Похвале роду рязанских князей».
    Пространственные формы приобретают в «Слове» и такие понятия, как «тоска»,
    «печаль», «грозы»: они «текут» по Русской земле, воспринимаются в крупных

    географических пределах почти как нечто материальное и ландшафтное. То же мы видим
    и в летописи, где печаль может охватывать города и княжества.
    Летопись говорит, что после поражения на Калке «бысть плачь и туга в Руси и по всей
    земли, слышавшим сию беду» (Лавр. лет., под 1223 г.), «и бысть вопль и въздыхание, и
    печаль по всем градом и по волостем» (Сузд. лет. по Акад. сп., под тем же годом). При
    нашествии татар в 1239 г. «тогды же бе пополох зол по всеи земли и сами не ведяху и где
    хто бежить» (Лавр. лет., под 1239 г.).
    «Лютое томление бесурменьское», тоска, печаль всегда
    45

    изображаются «в ширину», они распространяются «по всей земле» или перечисляются
    охваченные ими города и княжества. Они подчиняются пространственному восприятию.
    Ср. в «Слове»: «чръна земля... тугою взыдоша по Руской земли», «въстала обида въ
    силахъ Дажьбожа внука», «Жля поскочи по Руской земли», «а въстона бо, братие, Киевъ
    тугою, а Черниговъ напастьми», «тоска разлияся по Руской земли, печаль жирна тече
    средь земли Рускыи», «уныша бо градомъ забралы, а веселие пониче». И т. д. Печаль,
    горе, хотя и растекаются по земле, тем не менее лишают людей простора. «Тоска», по
    древнерусским представлениям, — «теснота»; трудный же жизненный путь — это
    «тесный путь».
    Представления летописи, «Слова о полку Игореве» и других древнерусских
    произведений XI—XIII вв. о печали, тоске, туге или веселии, как о неких
    пространственных явлениях, распространяющихся вне человека, в природе, сами по себе
    глубоко архаичны. Они ведут свое начало еще от того времени, когда личность человека
    слабо отделялась от окружающего мира. Печаль, горе, веселие представлялись человеку
    охватывающими не только его, но и окружающий мир. Они казались существующими, как
    бы разлитыми в природе.
    В период перехода к личностному сознанию стало обычным или даже обязательным
    обращаться в плаче к окружающей природе — горам, рекам, удолиям — с просьбой
    принять участие в горе, плаче совместно с человеком. «Горы и холмы возвеселитеся со
    мной», «солнце, горы, холмы и красные дерева плодовитые, плачите со мною». В
    «Повести о разорении Рязани Батыем» (вторая половина XIII — первая XIV в.) в плаче
    Ингваря Ингоревича говорится: «О земля, о земля, о дубравы, поплачите со мною!»1 Эти
    обращения — знак того, что печаль и веселие стали отделяться от человека, но еще не
    порвали с самой природой своей традиционной связи.
    Стиль монументального историзма определяет собой и представления о человеке.
    Человек — это микрокосмос. Это ясно выражено в «Шестодневе» Иоанна экзарха
    Болгарского, в апокрифе «Сказание, како сотвори бог Адама» и во многих других
    произведениях Древней Руси, переводных и оригинальных.
    46

    Все малое — как бы уменьшенная схема большого. Человек поэтому — это «малый
    мир». Жизнь человека — это «малая жизнь», малая по сравнению с большой и
    «настоящей» — вечной, которая предстоит ему за гробом.
    Стремление увидеть в малом и преходящем большое и вечное — это способ
    восприятия мира, типичный для эпохи исторического монументализма. Отразилось это и в
    «Слове о полку Игореве».
    В апокрифе «Сказание, како сотвори бог Адама» говорится: бог «взем земли горсть
    ото осьми частей: 1) от земли — тело, 2) от камени — кости, 3) от моря — кровь, 4) от
    солнца — очи, 5) от облака — мысли, 6) от света — свет, 7) от ветра — дыхание, 8) от
    огня — оттепла»1 (тепло тела. — Д. Л.). Следовательно, мысли созданы «от облак».
    Отсюда мысль человеческая, как и его чувства, не прикреплена к телу, а свободно
    поднимается к небу — особенно тогда, когда человек думает о высоком. В «Шестодневе»
    мысль человека парит, летит с огромной скоростью, достигает неба. То же мы видим и в

    «Слове о полку Игореве»: «летая умом под облакы» — под теми именно облаками, из
    которых созданы человеческие мысли.
    Приведу прекрасный пассаж из книги В. П. Адриановой-Перетц «„Слово о полку
    Игореве“ и памятники русской литературы XI—XIII вв.»: «Сведения о мироздании
    древнерусский книжник приобретал из Шестоднева, где «слово шесьтааго дьне»
    повествовало о создании человека, особенно подробно описывая отличия человека от
    животных, постоянно подчеркивая, что только человек имеет «душу разумичну и
    сьмыслену». Его «мысль высока», обходит «всю землю и выше небес» всходит; его «ум»
    пройдет «въздух и облакы минет, солнца и месяца и все поясы и звезды, етир же и вси
    небеса и том часе пакы в телесе своем обрящет. Кыма крылома възлете, кымь ли путемь
    прилете, не могу иследити» (л. 196—196 об.)2. О превосходстве мысли над зрением
    предупреждает «Шестоднев», рассказывая о сотворении небесных светил: «Луны убо не
    мозем очима мерити, нъ мыслию, яже велми паче очесу истиннейши есть на истинное
    47

    изобретение» (л. 148). «Убогий человек» пытается даже мерить мысльми божию силу»,
    «измерила бо и е́ моя мысль, аще ли вышии е моеи мысли, и не доидет мои ум его» (л. 155
    об.). Итак, «мысльми», «умом» можно облететь и измерить и землю, и небеса, только
    «божию силу» мысль не способна измерить: не следует «хотети домыслити се человечами
    мысльми недоведимых мыслеи божиих» (л. 104 об.). Но зато «мыслию» можно «възи́ти»
    «к богу невидимуему», «сквозе храм пролета ум и всю ту высость и небеса, скорее
    мъже́ния очнааго прилетев» (л. 199). Мысль летает быстрее взгляда — она видит и
    измеряет то, чего не видят «очеса». Ум выше тела: «Тело бо воин есть, а ум кнез и царь»,
    и потому автор советует: «Мыслию пари... на высость и разумное» (л. 212). Ум «бръзо и
    без некакого растояния приемле вещьное естество истинных», поэтому «ини от пръвыих
    философ око душевьное ум прозваше» (л. 217 об.).
    В Изборнике Святослава 1073 г. русский книжник нашел поучение под заглавием:
    «Немесия епискупа Емесьскааго от того еже о естьстве человечьсте», где он встретил те
    же суждения о силе человеческой мысли, преодолевающей пространство: «обилия пучины
    бо минуеть, небеса проходить мыслью, звездьная пошьствия и растояния и меры
    размышляеть» (л. 134 об.). Сходное суждение читаем в поучении «Златоустааго от того
    еже от 45 псалмоса»: «Ум человечьск въскоре бо объходить вьсу землю, небесьная же и
    подъземльная, нъ несуштиемь, тъчью же умьную мыслью» (л. 132). На этой оценке силы
    человеческой мысли строится поучение «Нуськааго от оглашеника», где доказывается, что
    свет и «солнечное» тело, так же как божеское и человеческое, в Христе неразделимы, и
    только человек «мыслию же разделив, познаеть естьстве» (л. 15).
    На фоне таких представлений о человеческом уме, о мысли созданные автором
    «Слова» («Слова о полку Игореве». — Д. Л.) метафорические образы ума и мысли,
    которые летают, мысли, способной уносить ум «на дѣло» или мерить поля, закономерны
    для XII века и не являются неожиданными для читателя того времени. Нельзя не
    отметить, что ни одна из этих четких и вполне обоснованных мировоззрением
    начитанного автора XII в. метафор не нашла отражения в «Задонщине». Слово «мысль»
    находим здесь только в таких явно испорченных сочетаниях: «Не проразимся мыслию по
    землями» (список ГБЛ, собр. Ундольского, № 632), «но потрезвимься мыслми
    48

    и землями» (список ГИМ, Музейное собр., № 2060)»1.
    Если мысль животных не может сама летать и охватывать огромные пространства, то
    зато сами животные, как и растения, служат символами тех или иных мировых явлений —
    явлений мирового значения или мировых размеров. И именно этому посвящен другой
    замечательный памятник монументально-исторической стилистической формации —
    «Физиолог» и вся «физиологическая сага» средневековья (под последней я разумею

    средневековые повествования о том или ином символическом значении животных, птиц,
    рыб, растений, драгоценных камней).
    В связи со свойством мысли перелетать на объект мысли на далекие расстояния,
    следует, как мне представляется, понимать и следующий текст обращения Святослава к
    Всеволоду Суздальскому в его «золотом слове»: «Великый княже Всеволоде! Не мыслию
    ти прелетѣти издалеча, отня злата стола поблюсти?» Переводится это обычно так:
    «Великий князь Всеволод! Не помыслишь ли ты прилететь издалека, отцовский золотой
    престол поберечь?» Сам Всеволод был князем в Суздале, а его отец Юрий Долгорукий
    был князем киевским. Но смысл этой фразы не в том, чтобы Всеволод явился на юге в
    Киеве беречь его военной силой. Такой призыв со стороны киевского князя Святослава
    был бы опасен для него самого на киевском столе. Предложение гораздо более
    нейтрально: «Не перелетишь ли ты мыслию (не помыслишь ли ты) поберечь киевский
    стол, киевское княжество». Киевский Святослав призывает Всеволода подумать о Киеве.
    «Не мыслию ти прелетѣти» не может означать «не помыслишь ли ты». Мысль в
    данном случае явное существительное, а не глагол.
    Полет мысли неоднократно подразумевается в «Слове». Например, в обращении к
    Роману и Мстиславу говорится: «храбрая мысль носить вашъ умъ на дѣло. Высоко
    плаваеши на дѣло въ буести, яко соколъ на вѣтрехъ ширяяся, хотя птицю въ буйствѣ
    одолѣти». Храбрая мысль способна не только сама носиться, но и «носить умъ на дѣло».
    Различие между мыслью и умом состоит,
    49

    очевидно, в том, что ум объединяет в себе все мысли, представляет собой как бы
    субстанцию мыслей.
    В связи с вопросом о «мысли», которая, по «Слову», способна переноситься сама, в
    своей субстанции, по предметам, которыми она занята, возникает и вопрос о «древе», по
    которому мысль Бояна растекается. Что это за «древо»? Почему именно по древу, а не по
    какому-либо другому объекту? Тут следует обратить внимание на то, что «дерево»,
    «древо» в «Слове» упоминается не один раз, причем в таких обстоятельствах, когда мы
    были бы вправе ожидать множественное число скорее, чем единственное.
    Вот эти древеса, упоминаемые всегда в единственном числе: «Боянъ бо вѣщий, аще
    кому хотяше пѣснь творити, то растѣкашется мыслию по древу, сѣрымъ вълкомъ по
    земли, шизымъ орломъ подъ облакы». Все мировое пространство, по которому
    передвигается мысль Бояна, делится, следовательно, на три сферы: землю, древо и
    подоблачье — облака (в множественном числе). Древо занимает промежуточное
    положение между землей и облаками. Это, конечно, не случайно: автор «Слова» очень
    точен в последовательности своих перечислений. Но почему все-таки не по деревьям, а по
    одному «древу»?
    В следующем примере это «древо», по которому «растекается» Боян, получает
    некоторое определение, близкое к первому примеру: «О Бояне, соловию старого времени!
    а бы ты сиа плъкы ущекоталъ, скача, славию, по мыслену древу, летая умомъ подъ
    облакы, свивая славы оба полы сего времени, рища въ тропу Трояню чресъ поля на горы».
    Здесь снова Боян «свивает славу». Здесь снова мысль, песнь, слава Бояна движется в трех
    сферах пространства: верхнем, нижнем и среднем. Это последнее снова определено как
    древо в единственном числе и имеет очень важный эпитет «мысленное». Что такое
    «мысленное древо», пытались толковать в литературе о «Слове» очень многие. Это и
    древо религиозных представлений, и древо метафорическое. Одним словом, какое-то
    необыкновенное. Единственное, с чем никак нельзя согласиться, что «мыслену» надо
    исправлять на «мысию» и древо, следовательно, считать реальным. «Мысь», то есть
    «мышь», выпадает из обычных ассоциаций «Слова» со звериным миром. Творчество

    Бояна может быть сравнено с полетом орла, сокола, пением соловья и полетом лебедей, но
    не со скоком мышей (тем более,
    50

    что сказать о мыши, что она «скачет», вообще невозможно). Удовлетворимся тем, что
    древо это какое-то необыкновенное. Далее в «Слове» говорится: «дивъ кличетъ връху
    древа, велитъ послушати земли незнаемѣ, Влъзѣ, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и
    Корсуню, и тебѣ, Тьмутороканьскыи блъванъ». Клич дива слышен необыкновенно
    далеко: одновременно в различных странах, окружающих Русь. Если клич необыкновенен,
    то закрадывается мысль, что и древо не совсем обыкновенно — высокое по крайней мере.
    И опять-таки оно в единственном числе. Подчеркнуто, что див кличет на верху древа.
    Поскольку говорится, что див кличет на вершине древа, логично было бы упомянуть
    (хотя эта логика и не совсем обязательна) — где находится это древо, какое оно. Но оно
    не определяется — как всем известное.
    Третье упоминание древа опять-таки в критической ситуации: русичи потерпели
    поражение: «Ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за
    землю Рускую. Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось». Трава
    упомянута здесь в собирательном смысле, трава как символ покрова всей земли (она
    также не раз упоминается в «Слове»), но почему «древо», а не «древеса». Снова возникает
    подозрение, что в «Слове» имеется в виду одно какое-то определенное «древо». В текстах
    мне не удалось найти образа склоняющихся от горя деревьев, но в композиции
    «Смертного благовещения Богоматери» деревья склоняются пред Богоматерью в горе и
    благоговении. Но склоняется обычно несколько деревьев, а не одно. Снова о дереве в
    единственном числе говорится в аналогичной, горестной ситуации (в связи со смертью
    юноши Ростислава): «Уныша цвѣты жалобою, и древо с тугою къ земли прѣклонилось».
    Перед этой последней цитатой еще раз упоминается «древо», но единственное число его
    более оправдано: некое зеленое дерево укрывало Игоря во время его бегства: «О Донче!
    не мало ти величия, лелѣявшу князя на влънахъ, стлавшу ему зелѣну траву на своихъ
    сребреныхъ брезѣхъ, одѣвавшу его теплыми мъглами подъ сѣнию зелену древу». Древо
    здесь, очевидно, вполне обычное. Если же в остальных, приведенных нами примерах,
    «древо» — единственное собирательное, то обращает на себя внимание то, что ни в
    приводимых примерах в «Словаре-справочнике „Слова о полку Игореве“» В. Л.
    Виноградовой, ни в «Материалах» И. И. Срезневского этого единственного
    собирательного в отношении
    51

    «древа» не приведено. «Древо» «Слова о полку Игореве» остается загадкой. По-видимому,
    все же правы А. Н. Майков («„Слово о полку Игореве“. Несколько предварительных
    замечаний об этом памятнике» — «Заря», 1870, январь, с. 127) и А. А. Потебня
    («Малорусская народная песня по списку XVI в.» — В кн.: «Слово о полку Игореве».
    Текст и примечания. Изд. 2-е. Харьков, с. 229), что в «Слове» в некоторых случаях
    упоминается языческое дерево жизни, притом неизменно сочувствующее русским. О
    языческом древе жизни имеется большая этнографическая и археологическая литература,
    которую здесь не упоминаю1.
    Монументализм XI—XIII вв. имеет одну резко своеобразную особенность,
    отличающую его от наших представлений о монументальном.
    Мы привыкли под монументальностью понимать не только все большое, но и
    инертное, тяжелое, неподвижное, устойчивое. Однако монументализм домонгольской
    Руси был связан с прямо противоположным: с быстротой передвижения в больших
    географических пространствах.
    Монументализм домонгольской Руси — ее искусства, ее представлений о прекрасном
    — это прежде всего сила, а сила выражается не только в массе, но и в движении этой

    массы. Поэтому монументализм этот особый — динамичный. В широких географических
    пространствах герои произведений и их войско быстро передвигаются, совершают
    далекие переходы и сражаются вдали от родных мест. Даже оставаясь неподвижными, в
    церемониальных положениях, князья как бы управляют движением, происходящим
    вокруг них.
    Летопись повествует о походах, битвах, переездах из одного княжества в другое. Все
    события русской истории происходят как бы в движении. Мономах пишет в
    автобиографии о том, что он «нестижды», то есть более ста раз, ездил из Чернигова в
    Киев, и ставит себе в заслугу быстроту своих передвижений (он гнался за Олегом «о двою
    коню»), многочисленность своих походов: «а всѣх путий (походов. — Д. Л.) 80 и 3
    великих, а прока не испомню менших». Он отмечает, что ходить в походы он стал с 13-ти
    лет и что и в них не давал себе «упокоя» — «сам творилъ, что было надобѣ, весь нарядъ».
    52

    Тот же динамичный монументализм характерен и для зодчества этого времени. Это —
    зодчество для человека, находящегося в пути. Церкви ставятся как маяки на реках и
    дорогах, чтобы служить ориентирами в необъятных просторах его родины. Отметить
    храмом крутой берег реки на изгибе и тем дать как бы маяк для едущих по реке (храм
    Покрова на Нерли); отметить храмом низкий берег озера при выходе из него реки и тем
    дать возможность корабельщикам найти этот выход; отметить храмом многочисленные
    пригорки в равнинной земле, сделать храмы заметными в любую погоду с помощью
    златого верха; подчинить патрональной святыне окружающую городскую застройку —
    все это главные задачи зодчих. И далеко не безразлично зодчим, как их постройки будут
    восприниматься в движении, при приближении к ним. Облик храма должен оставаться
    неизменным на любом расстоянии и легко узнаваться издали. И. Е. Забелин пишет о
    верхах русских зданий: «В строительном художестве вышина жилища... должна была
    выражать... первичное понятие о его красоте. Что было высоко, то необходимо само по
    себе было уже красиво»1.
    Для стилистической формации монументального историзма характерна связь города с
    окружающим пространством, своеобразный вынос города за пределы самого города,
    например, кольцо монастырей по горизонту за пределами Новгорода: Нередицкий,
    Михайло-Сковородский, Андрея на Ситке, Кириллов, Ковалевский, Волотовский и т. д.
    Путников, приближающихся к Новгороду со стороны Ильменя, встречали огромные
    строения Юрьева монастыря на одной стороне Волхова и Рюрикова городища на другой.
    Плывущего же со стороны Ладоги встречал на изгибе Волхова Антониев монастырь. Сам
    Новгород распространял свою власть над всей Новгородской землей через свои отдельные
    «концы», которые начинались в городе, делили территорию города и уходили отсюда на
    все стороны света — в те «пятины», которыми Новгород владел. В самом же Новгороде
    доминировал надо всем пространством храм Софии, выше и авторитетнее которого не
    было в Новгороде вплоть до XIX в., начиная со времени его построения в начале XI в. То
    же мирное овладение пространством было характерно и для других церквей, контрастно
    возвышавшихся среди всей остальной городской
    53

    застройки или среди полей, лесов и водных просторов. Именно поэтому у церквей были
    фасады, обращенные на все четыре стороны света. Храм ориентировался на окружающий
    мир, был кораблем, плывущим во вселенной. На восток был обращен алтарь, на запад —
    вход в него. Алтарем он встречал восход и воскресение, на западной стене его провожала
    смерть и изображался ад. Храм был «малой вселенной», как город — малой окружающей
    его страной. Архитектурные сооружения — это попытки освоить огромные пространства,
    подчинить себе окружающий ландшафт.
    Такое же значение придавалось пространству и в быту. Победа над врагом — это
    обретение пространства. Повествуя о победах половцев, летописец пишет: «...а сим

    поганым и ругателем на семь свете приимшим веселье и просторонство» (Лавр. лет., под
    1096 г.). Побеждая, враги распространяются по завоеванной земле: «Татарове же
    россунушася по земли» (Лавр. лет., под 1252 г.). Именно на это обращает внимание
    летопись.
    Напротив того, поражение или пленение — это прежде всего потеря пространства.
    Пленение — это, кроме того, разлука: разлучаются односельчане, разлучаются братья,
    плененные разводятся в разные стороны. «Повесть временных лет» рассказывает под 1093
    годом, как половцы разделили пленников между собой и как, ведомые в плен, они со
    слезами отвечали друг другу: «Аз бех сего города», а другие — «Яз сея вси» (то есть
    села). Под 1146 г. летопись рассказывает, как потерпевшие поражение «разлучишася друг
    от друга» (Ипат. лет.). Под 1262 г. говорится, что татары «дши (души — Д. Л.)
    крестьянскыя раздно ведоша» (Лавр. лет.).
    Так же точно разлучаются в летописи и в «Слове» Игорь и Всеволод: «ту ся брата
    разлучиста на брезѣ быстрой Каялы» («Слово»); в летописи они «разведени быша» и
    тоже разлучились. Характерно, что, каясь в плену, Игорь так говорит о последствиях
    своих междоусобных войн: «тогда бо не мало зло подъяша безвиньнии хрестьани,
    отлучаеми отець от рожений своих, брат от брата, друг от друга своего, и жены от
    подружий своих» (Ипат. лет., под 1185 г.).
    Если для нового времени с его личностным сознанием пленение — это прежде всего
    потеря личной свободы, то для раннеколлективистского сознания XI—XIII вв. пленение
    — это прежде всего разлука и одновременно потеря родины, увод в плен с общей родной
    земли.
    54

    Пространство находится в общем владении1. Поэтому поражение — это потеря
    пространства, связанная с разлукой, а победа — обретение пространства, связанное с
    единением. Отсюда ясно, что призыв автора «Слова» к единению князей особенно
    выразительно для своего времени сочетается с призывом к походу на половцев, к победе
    над ними.
    Но вернемся к представлениям о быстроте передвижения в географическом
    пространстве.
    Быстрота передвижения — это символ власти над пространством, в котором князь
    передвигается. Быстрота похода — символ овладения пространством.
    Могущество Романа Галицкого описывается в летописи прежде всего в образах
    движения: «...устремил бо ся бяше на поганыя яко и лев, сердит же бысть яко и рысь, и
    губяше яко и коркодил, и прехожаше землю их яко и орел, храбор бо бе яко и тур» (Ипат.
    лет., под 1201 г.; ср. о нем же под 1252 г.: «изоострился на поганыя, яко лев»).
    Тот же динамичный монументализм очень характерен и для «Слова о полку Игореве».
    Действующие лица переносятся в нем с большой быстротой: постоянно в походе Игорь,
    парадируют в быстрой езде «кмети» — куряне, в быстрых переездах — Олег Гориславич
    и Всеслав Полоцкий; Всеслав, обернувшись волком, достигает за одну ночь Тмуторокани,
    слышит в Киеве колокольный звон из Полоцка. И т. д.
    Неподвижен великий князь Святослав Киевский, но его «золотое слово» обращено из
    Киева «на горах», где он сидит, ко всем русским князьям. Движется не он, но зато
    движется все вокруг него. Он господствует над движением русских князей, управляет
    движением. То же и Ярослав Осмомысл: он высоко сидит в Галиче на своем златокованом
    столе, но его железные полки подпирают горы угорские, он мечет бремены чрез облаки,
    рядит суды до самого Дуная, грозы его по землям текут и он отворяет врата Киеву.
    55

    В таком же церемониальном положении изображен и Всеволод Суздальский, готовый
    вычерпать шлемами Дон, расплескать веслами Волгу, полететь к Киеву. Великий князь
    церемониально неподвижен, но он среди движения, как бы им руководит.
    Эти церемониальные положения князей — типичная черта монументальноисторического стиля XI—XIII вв. Образ князя, высоко сидящего на престоле,
    подчеркивает еще одну дистанцию — дистанцию феодально-иерархическую между ним и
    остальными князьями.
    Поэтизация средствами установления дистанций способна объяснить, почему автор
    «Слова» так героизирует в сущности слабого киевского князя Святослава. Важно, что он
    князь киевский, глава всех русских князей. Это возвышает его над всеми остальными
    князьями, делает его старым, мудрым и сильным. Он предстает перед читателями высоко
    «на горах» и высоко по своему феодальному положению, в ореоле иерархической дали.
    Еще одна дистанция чрезвычайно характерна для стиля монументального историзма:
    это дистанция во времени, дистанция историческая.
    Там, где в искусстве динамизм, там обычно вступает в силу и историческая тема,
    появляется обостренный интерес к истории. Движение в пространстве тесно связано
    законами стиля с движением во времени.
    Огромный интерес к истории пронизывал собой изобразительное искусство и
    литературу XI—XIII вв. Религиозная живопись была по преимуществу религиозноисторической. Новозаветные и ветхозаветные события и персонажи, события и персонажи
    церковной истории — основные сюжеты стенных росписей и икон. В литературе также
    главные темы распределяются вокруг священной, всемирной и русской истории. О
    преобладании исторических интересов в литературе свидетельствует и широкое развитие
    в Древней Руси летописания с таким великолепным произведением во главе, как «Повесть
    временных лет»1.
    56

    Но преобладание истории в стиле монументального историзма не только сюжетное и
    тематическое. Для того чтобы объект литературы стал в XI—XIII вв. поэтическим, был
    поэтически возвышенным, для этого нужна была дистанция не только пространственная и
    иерархическая, но и историческая.
    Событие и действующее лицо, представленное в ореоле истории, приобретали
    особенную внушительность. Это наиболее отчетливо видно во всех случаях изображения
    в литературе поражений русских. В рассказе о взятии Владимира татарами в 1237 г. в
    Лаврентьевской летописи мы читаем: «...створися велико зло в Суждальской земли, яко
    же зло не было ни от крещенья, яко ж бысть ныне». В описании взятия Киева Рюриком и
    Ольговичами в той же летописи под 1203 г. говорится сходно: «...и створися велико зло в
    Русстей земли, якого же зла не было от крещенья над Киевом. Напасти были и взятья, не
    яко же ныне зло се сстася». О битве на Калке говорится: «и бысть победа на вси князи
    рустии, ака же не бывала от начала Русьской земли никогда же» (Сузд. лет. по Акад. сп.,
    под 1223 г.).
    Почти в тех же выражениях говорится о битве Игоря и в «Слове»: «То было в ты рати,
    и въ ты плъкы, а сицей рати не слышано!»
    Мы можем довольно четко установить в «Слове» ту «временну́ю дистанцию», которая
    требуется его автору, чтобы опоэтизировать современность: это приблизительно один век
    или чуть меньше.
    Для того чтобы опоэтизировать события, современные автору «Слова», он привлекает
    русскую историю XI в. События XII в. для этой цели не годятся, и они для этого нигде им
    не упоминаются. В самом деле, свои поэтические сопоставления автор «Слова о полку
    Игореве» делает с историей Олега Святославича и Всеслава Полоцкого, с битвой Бориса
    Вячеславича на Нежатиной Ниве, с гибелью в реке Стугне юноши князя Ростислава, с

    поединком Мстислава Тмутороканского и Редеди. Это все события XI в. Автор «Слова»
    вспоминает певца Бояна — также XI в. История XII в., предшествующая походу Игоря,
    как бы отсутствует в «Слове» — эстетически она не нужна.
    В «Слове о полку Игореве» остро ощущается воздух русской истории. Конечно,
    представления об истории были представлениями своего времени, и измерения этого
    исторического времени были не столько летописными,
    57

    сколько эпическими. «Слово о полку Игореве» не называет точных дат тех или иных
    событий, что было обязательным для летописи, зато постоянно говорит о «дедах» и
    дедовской славе. Такое определение времени часто встречается в летописях.
    Отцы и главным образом деды также очень часто упоминаются в проповедях,
    поучениях и житиях — особенно тогда, когда автор хотел выразить свое эмоциональное
    отношение к их потомкам, или тогда, когда он хотел сравнить деяния их потомков с
    деяниями отцов и дедов. Деды и прадеды — это всегда некоторое мерило добродетелей и
    славы внуков и правнуков.
    Митрополит Иларион в «Слове о Законе и Благодати», восхваляя Ярослава Мудрого,
    обращается к его предкам — славит его отца, деда и прадедов. Он говорит о его предках,
    «иже славятся ныне и слывут». Владимир Мономах вспоминает в «Поучении» о том, что
    было «при умных дедех наших, при добрых и при блаженых отцих наших».
    Пример отцов и дедов, обычаи отцов и дедов, их наследие, слава отцов и дедов и,
    наконец, полуязыческая молитва «дедняя и отняя»1 постоянно упоминаются в летописи,
    особенно в критические моменты судьбы их потомков.
    «Слово о полку Игореве» буквально наполнено проявлениями этого культа предков —
    дедов и прадедов, но через головы отцов. Это и понятно, если принять во внимание
    характерную для этого времени «эстетику дистанций», требовавшую промежутка времени
    большего, чем его давало обращение к отцам и их славе.
    В «Слове» постоянно говорится о дедах и внуках, о славе дедов и прадедов, об
    «Ольговом гнезде» (Олег — дед Игоря). Сам автор «Слова» — внук Бояна, ветры —
    «Стрибожи внуци», русское войско — «силы Дажьбожа внука», Ярослав Черниговский с
    подвластными ему войсками ковуев звонят в «прадѣднюю славу», Изяслав Василькович
    притрепал славу деду своему Всеславу Полоцкому: внуки последнего призываются
    понизить свои стяги — признать себя побежденными в междоусобных бранях и т. д. и т.
    п.
    58

    Не случайно поэтому и сами русские называются в «Слове» русичами, что вызывало
    иногда недоумение исследователей. Однако форма эта — русичи — характерна для
    племенных названий, подчеркивающая происхождение от легендарного предка; радимичи
    — потомки легендарного Радима, вятичи — потомки легендарного Вятки. В названии же
    русичи подчеркивается просто, что они «одного деда внуки», а дедом их назван Дажьбог.
    И в этом проявляется временна́я эстетизация, столь типичная для «Слова».
    Стиль монументального историзма, властно подчинивший себе не только
    изобразительное искусство, зодчество и литературу в XI—XIII вв., но и все вообще
    эстетические представления, игравшие серьезную роль в феодальном быте, не
    ограничивался, само собой разумеется, только принципом эстетизации дистанций —
    пространственных, временны́х (исторических) и иерархических.
    Историчность монументального стиля соединяется в нем со стремлением утвердить
    вечность. Вечность не противоречит движению. Это не неподвижность. Библейские
    события историчны и вечны одновременно. Христианские праздники существуют в
    данный момент священной истории и одновременно существуют в вечности. История и
    вечность составляют в средневековье некое диалектическое единство. В отношении

    эстетическом это единство осуществляется через церемониальность. Средневековая
    церемониальность и этикетность — это попытка эстетически утвердить вечное значение
    происходящего и заявить о значительности события.
    Поэтому одной из существеннейших сторон монументально-исторического стиля была
    именно церемониальность, я бы даже сказал — демонстративная церемониальность, хотя
    церемониальность всегда в той или иной мере рассчитана на демонстрацию и поэтому
    демонстративна по своей сути.
    Церемониальность находилась в прямом соответствии с монументальностью
    литературы. Она требовала репрезентативности, торжественности, крупных форм,
    рассчитанных на коллективного зрителя и слушателя. Она требовала не столько
    изображения действительности, сколько ее оформления, подчинения жизненных явлений
    торжественным и идеализированным формам.
    59

    Литература XI—XIII вв. была церемониальна по формам своего применения, по
    художественным средствам, к которым она прибегала, по темам, которые она для себя
    избирала.
    В чисто эстетическом плане главный жанр литературы этого периода — ораторский1.
    Ораторское выступление было в этот период частью церемониала — церковного и
    светского. Частью церковного церемониала были жития святых и сочинения
    гимнографические. Летописи не предназначались для церемониала, но они в известной
    мере были церемониальным освещением событий, отбором событий для увековечения их,
    который также представлял собой известный церемониал. В народном творчестве
    церемониальное значение имели славы и плачи. Одни предназначались для встреч князей,
    для их прославления при вокняжении, другие — для похорон и воспоминаний.
    Литература и фольклор, таким образом, входили в церемониалы и вместе с тем
    церемониально оформляли изображаемое.
    Не случайно в «Слове» так часто используются такие церемониальные формы
    народного творчества, как слава и плач. Боян поет славу старому Ярославу и храброму
    Мстиславу, он свивает славы «оба полы сего времени» и исполняет славу «княземъ» на
    своем струнном музыкальном инструменте.
    Выше уже говорилось, что в «Слове» иноземцы (немцы, венецианцы, греки и морава)
    поют славу великому Святославу, говорится о плаче русских жен, о пении славы
    девицами на Дунае.
    Описан или упомянут в «Слове» целый ряд церемониальных положений: обращение
    Игоря к войску, звон славы в Киеве: «Звенить слава въ Кыевѣ... стоять стязи в Путивлѣ».
    Как на параде, с оружием наизготовку проносятся в «Слове» «свѣдоми къмети» —
    куряне. Игорь вступает в золотое стремя — момент также церемониальный. После первой
    победы Игорю подносят трофеи — черленый стяг, белую хоругвь, черленую чолку,
    серебряное стружие. В церемониальном положении изображен «на борони» Яр Тур
    Всеволод. О пленении Игоря сообщено, как о церемониальном пересаживании из золотого
    60

    княжеского седла в седло кощеево. В церемониальных положениях изображены в «Слове»
    Всеволод Суздальский, Ярослав Осмомысл на своем златокованом столе высоко в Галиче,
    а также окруженный на горах киевских боярами, подающими ему советы, Святослав
    Киевский.
    Своеобразно церемониальное положение Всеслава Полоцкого — он добывает себе
    Киев — «девицу любу», скакнув на коне и дотронувшись стружием до золотого киевского
    стола, что напоминает сватовство к невесте в русской сказке (Иванушка скачет на коне и
    успевает снять кольцо с руки у царевны, сидящей высоко в тереме).

    Церемониален плач Ярославны. Она плачет открыто, при всех, на самом высоком
    месте своего Путивля — на городских забралах, откуда открывается простор Посеймья.
    Наконец, завершается «Слово» торжественной церемонией въезда Игоря в Киев и
    пением ему славы в разных концах Русской земли.
    При определении жанра «Слова» следует учитывать его церемониальность. Древняя
    русская литература, особенно в этот период, в XI—XIII вв., не знала произведений,
    предназначенных только для одиночного читателя. Она всегда была рассчитана на обряд,
    на чтение в тот или иной момент богослужения, бытового случая, — на чтение вслух, для
    всех или многих. Несомненно, что и «Слово» должно было для чего-то предназначаться:
    не исключена возможность, что это было ораторское произведение, предназначенное для
    какого-то светского церемониала, как это думал И. П. Еремин, но вероятнее, как об этом
    мы уже говорили, это были плач и слава, также имевшие точное обрядовое назначение.
    Приводимые И. П. Ереминым признаки ораторского жанра в «Слове»1 распространены во
    многих произведениях этого периода и не принадлежащих к ораторскому жанру.
    Ораторские приемы встречаются в летописях и житиях, в хождениях и исторических
    повестях (особенно в повестях о княжеских преступлениях), так как литературные
    произведения очень часто были участниками торжеств и обрядов, требовали громкого
    произнесения.
    61

    Монументальность и церемониальность всегда связаны с традиционностью.
    Церемониальность традиционна по самой своей сути. Чем дальше в глубь времени уходят
    обряд или церемония, тем они торжественнее. Поэтому церемониальные одежды всегда
    старинные, а церемониальные формы держатся десятилетиями и веками.
    Монументальность, особенно монументальность историческая, должна быть поэтому
    традиционна. Все три особенности (монументальность, историчность, традиционность)
    поддерживают друг друга.
    К сожалению, у нас очень мало данных, чтобы судить о том, насколько традиционны
    многие формы в том жанре, в котором было создано «Слово о полку Игореве». Однако эти
    данные все же отчасти есть.
    С одной стороны, мы встречаемся с образами, метафорами, оборотами «Слова о полку
    Игореве» в русской, украинской и белорусской народной поэзии нового времени, а это
    само по себе свидетельствует о том, что все они были не только в народной поэзии, но и в
    самом «Слове» глубоко традиционными.
    С другой стороны, поэтические образы в «Слове» тесно связаны с образами,
    лежащими в основе политической (феодальной) и военной терминологии его времени, и
    это опять-таки говорит об их традиционности. Образы не придумывались, не
    изобретались автором «Слова» — они брались из жизни или стали традиционными в
    литературе, но также, в свою очередь, восходили к феодальной и военной терминологии.
    В дальнейшем я скажу о «терминологическом происхождении» таких образов
    «Слова», как «итти дождю стрѣлами», «вонзить свои мечи вережени» (прекратить
    военные действия), «понизить стязи свои» (сдаться), «всесть на свои бръзыя комони»
    (выступить в поход), «въступить в стремень» (выступить в поход), «высѣсть из сѣдла
    злата, а в сѣдло кощиево», «отворить ворота» (впустить врага в город или завладеть им),
    «не крѣсить» (в формуле отказа от мести), «въстала обида», «иссушить потокы и болота»
    (захватить землю по рекам) и некоторые другие1.
    Монументализм XI—XIII вв. имеет целый ряд и других признаков и свойств. Так,
    например, монументализму свойственна особая лаконичность, краткость. В
    произведениях
    62

    монументального стиля обычно мало орнаментики — монументальность требует
    выразительности при немногословии. Это касается, например, характеристик людей и
    населения той или иной местности. В летописи такая лаконичность и «геральдичность» в
    характеристиках постоянна. Владимирцы говорят о ростовцах: «то суть наши холопи
    каменьници» (Лавр. лет., под 1175 г.). Об ольговичах и половцах говорится в летописи,
    что они «скори бяху на кровопролитье» (Ипат. лет., под 1151 г.), «переяславци же дерзи
    суще» (Лавр. лет., под 1169 г.), «смоляне дерзи к боеви» (Сузд. лет. по Акад. сп. под 1216
    г.) и т. д.
    То же самое видим мы и в «Слове». Вспомните «свѣдомых кметей» — курян, Ольгово
    храброе гнездо, храбрые полки Игоря, железные полки Ярослава Осмомысла и пр.
    Особую роль в церемониальном, монументальном стиле литературы играли афоризмы,
    приписываемые обычно каким-то древним мудрецам или просто вкладываемые в чьи-то
    уста: «Яко инде глаголеть: «Скырт река злу игру сыгра гражаном», тако и Днестр злу игру
    сыгра Угром» (Ипат. лет., под 1229 г.), «Выйде Филя, древле прегордый, надеяся объяти
    землю, потребити море, со многими Угры, рекшю ему: «един камень много горньцев
    избиваеть», а другое слово ему рекшю прегордо: „острый мечю, борзый коню — многая
    Руси“» (Ипат. лет., под 1217 г.), «О, лесть зла есть! якоже Омир пишеть, да обличена же
    зла есть, кто в ней ходить, конець зол приметь; о злее зла зло есть» (Ипат. лет., под 1234
    г.), «якоже премудрый хронограф списа: „якоже добродеянья в векы светяться“» (Ипат.
    лет., под 1257 г.). Ср. в «Слове»: «рекоста бо братъ брату: „Се мое, а то мое же“», «Рекъ
    Боянъ... „Тяжко ти головы кромѣ плечю, зло ти тѣлу кроме головы“», «Тому вѣщей
    Боянъ и пръвое припѣвку, смысленый, рече: „Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду
    суда божиа не минути“».
    Одна из сторон церемониальности — истовая неторопливость и своеобразная полнота
    в перечислении всего того, что участвует в церемонии. Эта полнота преследует цели не
    столько информационные, сколько украшающие и напоминающие присутствующим о
    том, что входит в церемонию.
    Церемония — это некий процесс, некое длительное, разворачивающееся в
    пространстве и во времени действо, действо, которое может быть заранее известно не
    63

    только распорядителю церемонией, но и присутствующим. Особенно важны поэтому в
    церемонии последовательность в демонстрации неких равных и соподчиненных членов.
    В поминовениях умерших обычно перечисление мест, где они скончались: «Покой
    Господи душа раб своих всех правоверных крестьян, умершия в градех, и в селех, и в
    пустынях, и на путих, и на мори...»1
    В «Служебнике» Варлаама Хутынского говорится о тех, кто в беде: «Помяни Господи
    сущая в пустынях, и в горах, и в пещерах, и в распаданиих земных». Еще красноречивее
    эта полнота перечисления в «Служебнике» Варлаама Хутынского несколько ниже:
    «Помяни Господи предстоящая люди и оставшая потребных вин деля, и помилуй я́ и нас
    множествомь милости твоея. Клети (избы. — Д. Л.) их наполни всякаго блага, подружия
    (мужей и жен. — Д. Л.) их в мире и в единении съблюди, младенца их въспитай, уность
    накажи (научи. — Д. Л.), старость подъдержи, малоденныи утеши, расеяныя събери,
    блудящая приведи и совъкупи с святою и апостольскою церковью твоею, нудимыя духы
    нечистыми свободи, с плавающими плавай, со в пути ходящими шествуй, вдовицамь
    помощьник буди, сирым заступник, пленьныя избави, болящая исцели, и сущая на
    судищи, и в родах, и в поточениях, и в лютых работах, и во всякой скорби, и беде, и нужи
    сущих поминай, Боже, и вся требующая великаго твоего милосердия и любящая ны, и
    ненавидящая»2.
    В летописи описывается татарское нашествие. Татары пришли на Рязань, требуя у
    рязанских князей «десятины во всем: в князех, и в людех, и в конех — десятое в белых,

    десятое в вороных, десятое в бурых, десятое в рыжих, десятое в пегих» (Сузд. лет. по
    Акад. сп., под 1237 г.).
    То же самое и в «Слове». «Чрьленъ стягъ, бѣла хорюговь, чрьлена чолка, сребрено
    стружие — храброму Святъславличю». Или: «дивъ... велитъ послушати — земли
    незнаемѣ, Влъзѣ, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню», «Орьтъмами, и
    япончицами, и кожухы начашя мосты мостити», «съ черниговьскими былями, съ могуты,
    64

    и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, и съ ревугы, и съ ольберы».
    Разные формы перечислений в «Слове» нуждаются в специальном изучении, особенно
    в связи с проблемой ритмики «Слова». С точки же зрения стилистического требования
    полноты, столь характерного для монументально-исторического стиля, стоит сопоставить
    эти перечисления со стремлением в «золотом слове» Святослава обратиться ко всем
    русским князьям поименно. Если практически достаточно было бы просто призвать всех
    русских князей, как единое сообщество, не перечисляя каждого, выступить в
    объединенный поход против половцев, то чтобы придать обращениям церемониальность,
    необходима была именно их «полнота»: обращение к каждому из князей лично. Князь
    киевский Святослав обращается к князьям, соблюдая феодальный этикет.
    Весьма важно отметить, что перечисления в «Слове» падают на те объекты, которые
    требуют именно церемониальности; дань, добыча, народы и племена («черниговские
    были»: «съ могуты, и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, и съ ревугы, и съ
    ольберы»), покоренные страны («Хинова, Литва, Ятвязи, Деремела»), народы, поющие
    славу Святославу («ту нѣмцы и венедици, ту греци и морава»).
    Церемониальное значение многих других моментов в «Слове» возможно, хотя и не
    всегда ясно. Приведу такой пример: обсуждение значения виденного Святославом сна в
    кругу своей дружины. Не лежал ли в этом обсуждении какой-то свойственный тому
    времени церемониально обставленный обряд? Об этом позволяет думать следующее
    обстоятельство. В «Легенде мантуанского епископа Гумпольта о святом Вячеславе
    (Вацлаве) Чешском» рассказывается о вещем сне Вячеслава Чешского, видевшего себя в
    кругу своей дружины. О церемониальном характере обсуждения сна Святослава
    Киевского о боярской думе как будто бы свидетельствует и то обстоятельство, что сон
    свой Святослав видел «въ Киевѣ на горахъ», то есть в церемониальном положении. Это
    почти «официальный» сон, требующий своего церемониального обсуждения в боярской
    думе1.
    «Слово» откликается не только на эстетические представления в литературе и
    искусстве. Оно как бы включено
    65

    в раму тех эстетических норм, которые существовали в самой жизни, в феодальном быте
    времени.
    Новейшая поэзия не имеет особо выделенной категории явлений, которые
    представляли бы собою как бы особый резервуар эстетических ценностей. В принципе
    современный поэт может эстетически сублимировать любое жизненное явление. В
    современной нам литературе почти отсутствует деление явлений самих по себе на
    эстетические и антиэстетические. Эстетическим или антиэстетическим может быть только
    подход к явлениям жизни. Это закономерное следствие расширения сферы поэзии и
    уступки в ней первого места нюансам, обертонам, ассоциациям, позволившим вскрыть
    эстетические ценности в любом явлении и в любом понятии.
    В средневековой литературе, напротив, первенствующее место занимает явление в
    своей основной сущности, его основная функция, его всесторонность и как бы
    всеобщность.

    Поэтому в средние века выделены определенные категории жизненных явлений,
    которые признаются эстетически ценными и откуда по преимуществу черпается
    поэтическая образность.
    Это одно из проявлений того монументализма, который сохраняет свое значение и в
    последующее время, после XIII в., хотя и подвергается постоянной эрозии, совершенно
    сменившей почву поэзии в новое время.
    Иерархическое устройство общества отразилось в установленной в нем иерархии
    эстетических ценностей. В литературе эстетически ценно прежде всего все то, что связано
    с высшим светским слоем феодального общества. Именно светским, а не церковным. Это
    может показаться странным, но этому есть свои основания: внешнее и далеко не
    последовательное отрицание «земной» красоты черным духовенством.
    Наиболее частое сравнение праведного поведения подвижника этого времени — с
    ратным трудом. В послесловии к Синодальному списку псалтири 1296 г. под № 235 писец
    пишет: «...аще убо воини Христови есмы путемь истины труда должни есмы ходити,
    облецемся в броня веру Христову и в шлем крест его, щит же и копие в любовь его и мечь
    духа еже суть словеса Божия, и станем на супостата яко добрии воини бдением и постомь
    и молитвою с псалтырею смереномудрии и луци
    66

    и стрелы и сети и раны бывають врагу, точию не възнесемся в молитве нашей с
    псалтырею»1.
    К этому мы еще вернемся. Сейчас же обратим внимание вот на что. Два княжеских
    дела считались в этот период наиважнейшими: война и охота. Именно о своих «путях» (то
    есть походах) и «ловах» (то есть охотах) рассказывает, как мы видели, в своем
    «Поучении» Владимир Мономах. Те же два княжеских дела как наиважнейшие
    подчеркиваются и в летописи.
    Красиво оружие воина, красиво все, что связано с боевым конем, красива княжеская
    охота — особенно соколиная. И даже тогда, когда нужно подчеркнуть величие дела
    церковного подвижника, он сравнивается с воином, его дело объявляется воинским делом
    и сам он — «воин Христов».
    «Красота воину оружие и кораблю ветрила», — говорится в «Слове некоего калугера о
    чь[тении] [к]ниг»2, включенном в «Изборник» 1076 года (л. 2 об.). В том же Изборнике с
    оружием сравнивается молитва («велико оружие молитва», л. 229), с оружием же
    сравнивается человеческое тело: «оружье бо наше есть тело, а душа — храбъръ»
    («храбъръ» — богатырь, л. 240).
    Образ воина, подобно Всеволоду Буй Туру «стоящего на борони», — это также посвоему эстетически канонизированное представление о красоте. И опять-таки оно находит
    себе подтверждение в том же Изборнике: «любит князь воина стояштя и борющагося с
    врагы» (л. 216).
    Все вышеприведенные цитаты взяты из статей сугубо церковного содержания, но
    эстетическим идеалом для каждого из монахов остается все же светский идеал воина,
    именно образ воина стоит впереди церковного подвижника.
    О красоте оружия воинов неоднократно пишет и летопись, редко отвлекающаяся от
    строго деловитого изложения и аскетически обнаженная от всякой образности.
    «блистахуся щити и оружници подобни солнцю» (Ипат. лет., под 1231 г.), «велику же
    полку бывшю его (Даниила Галицкого. — Д. Л.), устроен бо бе храбрыми людми и
    светлым оружьем» (там же). Красоту оружия отмечает обычно и «Хронограф»: «якоже
    въставше
    67

    слнце на златыа щиты и на оружиа, блистахуся горы от них»1.

    Феодосий Печерский говорит в своем «поучении о терпении и милостыни»: «...воину
    Христову лепо ли есть ленитися? Да или то они за тщую славу и изгыбающую не помнять
    ни жены, ни детей, ни имениа. Да что мню имение, еже есть хуже всего, но и главы своея
    ни в что же помнять, дабы им не посрамленым быти»2.
    О способности воина забыть о своих ранах в бою пишет и летопись. Даниил Галицкий
    в битве на Калке «младеньства ради и буести, не чюаше раны бывши на телеси его» (Сузд.
    лет. по Акад. сп., под 1223 г.). Князья Мстислав Мстиславич и «Володимер» Рюрикович,
    «укрепляя» своих новгородцев и смольнян, говорили им: «забудем, брате, домов, жен и
    дети» (там же, под 1216 г.). Радость, заставляющая воина забыть в пылу битвы или после
    нее о своих ранах, неоднократно описывается в летописи и в других случаях. Ипатьевская
    летопись рассказывает о Романе Брянском под 1264 г., что когда он отдавал «милую свою
    дочерь, именемь Олгу, за Володимера князя, сына Василькова», он на радостях забыл о
    своих ранах: «И в то веремя рать приде Литовьская на Романа; он же бися с ними и
    победи я́, сам же ранен бысть и немало бо показа мужьство свое, и приеха во Брянескь с
    победою и честью великою, и не мня ранен на телеси своемь за радость».
    Поразительно близок идеалу воинской увлеченности сражением образ Всеволода Буй
    Тура. В пылу битвы он забывает свои раны и своих близких: «Кая раны дорога, братие,
    забывъ чти и живота, и града Чрънигова отня злата стола, и своя милыя хоти, красныя
    Глѣбовны, свычая и обычая?»
    Церемониальность многих сторон «Слова о полку Игореве» не совсем ясна для нас
    сейчас. Большинство обычаев забылось. Например, почему плачет Ярославна на
    «забрале» — не был ли обычаем плач на городской стене по погибшим в далекой битве?
    Или, может быть, важнее то, что «забрала» эти находились на берегу реки Сейма? Ведь на
    берегу Днепра оплакивает мать своего
    68

    сына Ростислава и в «Слове о полку Игореве» и в «Повести временных лет» под 1093 г. В
    «Слове» «готские красные девы» поют на берегу моря, плещет «лебедиными крылы на
    синѣмъ море у Дону» дева обида, «дѣвици поютъ на Дунаи» и т. д. Не было ли обычаем
    петь и плакать именно на берегу? Не потому ли «Слово» подчеркивает, что поражение
    войск Игоря произошло на «брезѣ быстрой Каялы», то есть в месте скорби1.
    Обращу еще внимание на одну сторону военных образов «Слова». Битва, как известно,
    сравнивается в «Слове» с жатвой, и этот образ обычно сопоставляется с аналогичными
    образами народной поэзии.
    Однако образ этот существует и в книжности. Враги избивают людей, «аки на ниве
    класы пожинаху» (Сузд. лет. по Акад. сп., под 1216 г.), или о татарах: «а все людие
    секуще, аки траву» (там же, под 1238 г.)2.
    Не случаен в летописи и противостоящий войне образ мирных пахарей, ратаев. Война
    — это прежде всего гибель пахарей. В речи Владимира Мономаха на Любечском съезде,
    обращенной к князьям с призывом защитить Русскую землю от набегов половцев, читаем:
    «и половчин приехав ударить и́ (смерда) стрелою, а кобылу его поиметь» (Лавр. лет., под
    1103 г.).
    Переходим теперь ко второму слою эстетических ценностей — охоте, и при этом
    соколиной по преимуществу. Владимир Мономах начинает свою биографию со слов: «А
    се вы поведаю, дети моя, труд свой, оже ся есмь тружал, пути дея и ловы с 13 лет» (Лавр.
    лет., под 1096 г.). Княжеский «труд» для Мономаха, как мы уже указывали, это «пути» и
    «ловы». Как одну из главных добродетелей князя называет охоту и Ипатьевская летопись.
    В ней под 1287 г. прославляется как охотник Владимир Василькович Волынский: «Бяшеть
    бо и сам ловечь добр, хоробор, николи же ко вепреви и ни к медведеве не ждаше слуг
    своих, а быша ему помогли, скоро сам убиваше всяки
    69

    зверь; тем же и прослул бяшеть во всей земле, понеже дал бяшеть ему Бог вазнь (удачу. —
    Д. Л.) не токмо и на одиных ловех, но и во всемь, за его добро и правду». Впоследствии,
    уже в XVII в., царь Алексей Михайлович составляет чин соколиной охоты и пишет в нем:
    «И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, и забавляет веселием радостным, и
    веселит охотников сия птичья добыча. Безмерна славна и хвальна кречатья добыча.
    Удивительна же и утешительна и челига (самец кречета. — Д. Л.) кречатья добыча.
    Угодительна же и потешна дермлиговая переласка (особого рода перелет птицы дремлика.
    — Д. Л.) и добыча. Красносмотрительно же и радостно высокова сокола лет».
    Составленный Алексеем Михайловичем «Урядник Сокольничьего пути» — это не только
    уложение об охоте, это поэтический гимн красоте соколиной охоты.
    Вот почему в Древней Руси даже в сухое летописное изложение вторгается сравнение
    стрельцов с соколами: «приехавшим же соколомь стрелцемь, и не стерпевъшим же
    людемь, избиша е́ и роздрашася» (Ипат. лет., под 1231 г.).
    Восемь раз в «Слове» употребляется образ сокола по отношению к князьям и воинам,
    однако образами охоты «Слово» буквально пронизано. Природа в «Слове» — это по
    преимуществу та природа, которая увидена глазами охотника.
    * * *
    Стиль монументального историзма XI—XIII вв. далеко не исследован. Предстоит еще
    многое сделать для выявления его особенностей. Эти особенности лежат не только в
    эстетических принципах. Существуют, по-видимому, и некоторые этические принципы,
    общие для произведений этого времени и тесно связанные с принципами эстетическими.
    Существует некоторое характерное для этого периода отношение между фольклором и
    литературой. Есть и известная эстетическая сосредоточенность на определенных темах,
    мотивах. Внимание людей этого времени выделяло в окружающем их мире однородный
    ряд фактов, как эстетически ценный.
    В целом многие традиции, обычаи, привычки сливались с эстетическими принципами,
    становились характерными для этого периода признаками стиля, пронизывавшего не
    только все искусства, включая литературу, но
    70

    и весь жизненный уклад XI—XIII вв. Перед нами не столько стиль, сколько «эстетическая
    формация» (термин А. Флакера).
    Обращаясь к «Слову о полку Игореве», отметим его полную подчиненность
    принципам этого стиля. Если есть различия между «Словом» и летописью, житиями и
    другими произведениями этого периода, то различия эти обусловлены только различиями
    жанра.
    * * *
    Откуда же явилась стилистическая формация монументального историзма? Чем
    объяснить ее появление на Руси?
    История человеческой культуры знает периоды особенно светлого взгляда на мир,
    периоды как бы удивления вселенной, когда восхищение окружающим становится своего
    рода чертой мировоззрения и эстетического восприятия мира. Обычно это периоды
    возникновения нового взгляда на мир, появления нового великого стиля в искусстве и в
    литературе. Человек открывает в мире какую-то новую, не замечавшуюся им ранее
    эстетическую или религиозную систему. Новое истолкование мира приносит и новое его
    открытие. Обнаруживаются связи и значения, ранее не замечавшиеся, обнаруживается
    какой-то новый ритм в мире, новая стилеформирующая доминанта, которые до глубины

    души удивляют человека. И это удивление перед тем, что все окружающее подчиняется
    новому мировоззрению, всегда бывает радостным.
    Об оптимистическом характере первого (домонгольского) периода древнерусского
    христианства писали многие, — прежде всего Н. К. Никольский1 и М. Д. Приселков2. В
    качестве объяснения приводилось отсутствие в древнерусском христианстве аскетизма.
    Но это отсутствие аскетизма не может быть принято за объяснение, так как оно является,
    в общем, другой стороной того же самого. Объяснение лежит, как мне представляется, в
    изменении исторических условий.
    71

    Ранний феодализм пришел на Руси на смену родовому обществу. Это был огромный
    скачок, ибо Русь, как и некоторые другие европейские страны, миновала историческую
    стадию рабовладельческого строя. Христианство пришло на смену древнерусскому
    язычеству — язычеству, типичному именно для родового строя. В древнерусском
    язычестве гнездился страх перед могуществом природы — природы, враждебной
    человеку и властвующей над ним. Вместе с феодализмом и христианством пришло новое
    художественное познание мира, создавшее великий монументальный стиль
    домонгольского древнерусского искусства.
    Доминантой нового художественного отношения человека к окружающей природе
    явилось открытие значительности человека и человечества в окружающем его мире.
    Всемирная история, изложенная так, как она рассказана в первом произведении русской
    литературы, обращенном к новопросвещенному народу — русским, — «Речь философа»,
    вся говорила о значении людей, о смысле их существования и о центральном положении
    человека в окружающем его мире. Отныне стало аксиомой, что человек — центр
    вселенной и именно в нем смысл существования мира. Первые русские произведения
    полны восторга перед мудростью мироустройства, но мироустройство это не замкнуто в
    самом себе: природа служит человеку, она не враждебна ему и именно потому прекрасна.
    Она помогает человеку материальными благами, и через нее бог открывает человеку
    заповеди поведения. Природа содержит в себе притчи, нравоучения. Это — второе
    Писание.
    Вселенная вся обращена к человечеству, сочувственно участвуя в его судьбах. Именно
    такое, отнюдь не узкоязыческое, а скорее эстетическое истолкование природы и ее
    участия в человеческих событиях найдем мы и в «Слове о полку Игореве», и в
    проповеднической литературе XI—XIII вв.
    Владимир Мономах пишет в «Поучении»: «Что есть человек, яко помниши и́ ? Велий
    еси, господи, и чюдна дела твоя, никак же разум человеческ не можеть исповедати чюдес
    твоих; — и пакы речем: велий еси, господи, и чюдна дела твоя, и благословено и хвално
    имя твое в векы по всей земли. Иже кто не похвалить, ни прославляеть силы твоея и твоих
    великых чюдес и доброт, устроеных на семь свете: како небо устроено, како ли солнце,
    како ли луна, како ли звезды, и тма и свет, и земля
    72

    на водах положена, господи, твоим промыслом! Зверье разноличнии, и птица и рыбы
    украшено твоим промыслом, господи! И сему чюду дивуемъся, како от персти создав
    человека, како образи разноличнии в человечьскых лицих, — аще и весь мир совокупить,
    не вси в один образ, но кыи же своим лиць образом, по божии мудрости. И сему ся
    подивуемы, како птица небесныя из ирья идуть, и первее, в наши руце, и не ставятся на
    одиной земли, но и сильныя и худыя идуть по всем землям, божиимь повелениемь, да
    наполнятся леси и поля. Все же то дал бог на угодье человеком, на снедь, на веселье.
    Велика, господи, милость твоя на нас, иже та угодья створил еси человека деля грешна. И
    ты же птице небесныя умудрены тобою господи; егда повелиши, то вспоють, и человекы
    веселять тобе; и егда же не повелиши им, язык же имеюще онемеють»1.

    В цитированном месте «Поучения» сказалось влияние «Шестоднева» Иоанна экзарха
    Болгарского2.
    Само по себе это знаменательно: на столетие раньше Болгария пережила то же
    «удивление миром», которое было затем столь характерно и для Руси, она раньше Руси
    прошла тот же путь к новому восприятию мира, опыт ее оказался для Руси особенно
    ценным.
    Мономах пользуется не только «Шестодневом» Иоанна экзарха Болгарского, но и
    цитатами из псалтири. Однако в сочетании с собственными наблюдениями над русской
    природой этот восторг приобретает у Мономаха особенно личный характер. Это не
    обнаженная литературная традиция: это традиция прикровенная, используемая для
    выражения вполне искреннего чувства.
    Церковная и нецерковная литература домонгольской поры полна и другими
    приглашениями читателей «подивиться», или «почудиться», окружающей природе,
    мудрости мироустройства. Этот общехристианский мотив становится особенно
    характерным именно в первые века древнерусской культуры.
    Под влиянием этого «открытия» окружающего мира человек как бы расправил плечи,
    мир представился ему огромным, он потерял страх перед миром. Напротив, человек
    стремится теперь подчинить себе обширное окружающее пространство. Русь,
    объединенная в феодальное
    73

    государство, одно из самых больших в тогдашней Европе, манит человека к далеким
    переездам и даже переселениям. Отсюда динамичный монументализм мироощущения.
    Человек открывает дальние страны, куда устремляли его большие русские реки и
    сношения с которыми облегчились теперь благодаря общей религии.
    Вместе с тем это был период открытия истории. В язычестве доминировал годовой
    круг праздников, оно не было связано с историей. Время замыкалось в годичный цикл
    смены сезонов: весны, лета, осени, зимы. Христианство принесло сведения о
    тысячелетних изменениях в судьбах многих народов мира. Представление о старине как о
    некоей единой эпохе, где происходит все героическое, сменилось взглядом на историю, в
    которой все совершается в определенные года «от сотворения мира». Разбивка событий в
    летописи на годы — погодные записи — явилась одним из радостных открытий этого
    времени, и не случайно хронологические отметки, начинающиеся словами «в лето такоето», стали обязательной формой рассказа о прошлом. История получала определенный
    мировоззренческий смысл и объединяла собой все человечество.
    На пути такого антропоцентризма менялись и отношения между художником и его
    созданием, между зрителем и объектом искусства. И это новое отношение уводило даже
    от канонически признанного церковью.
    Бог прославляется нашими делами. «И кто не удивится, взълюблении, яко Богу
    прославитися нашими делесы?» — говорит Феодосий в «Слове о терпении и любви»1. Но
    и бог прославляет человека церквами, иконами и церковной службой. Отсюда, с одной
    стороны, приглушенность личностного начала в творчестве, ибо в человеческом творении
    прежде всего проявляется «боговдохновенность» и «богосозданность», но отсюда же, с
    другой стороны, величие и монументальность произведений искусства, их
    прославляющий человека характер.
    Вопреки постановлению седьмого вселенского собора, установившего чествование
    икон и креста «по подобию» — «ибо честь, воздаваемая образу, переходит к
    первообразному»2, Феодосий Печерский утверждает,
    74

    что храмы и изображения созданы в честь «нам» — людям. Он призывает «с страхом
    стати безмолвно при стене, гласы немълчны въспевающе к Вышнему, иже нас грешных

    сподобил входа церковнаго, не имеюще собе подъпоры стены, ни стлъпа, еже нам суть на
    честь створена...» — и далее: «И в церкви более того есть: на честь бо нам стлъпи суть и
    стены церковныа, а не на бещестие»1.
    Сказав о стенах и столпах церкви, как о «чести», воздаваемой человеку, Феодосий
    переходит затем к каждению в церкви и снова подчеркивает обращенность и этого
    действа к человеку, к молящемуся. Аналогия с честью, воздаваемой человеку
    сооружениями зодчества, несомненна. Храмы, их величие, богослужение — все это честь
    именно человеку. Для человека — клепание в била, призывающее его ко святой службе,
    для человека — пение церковное, для него и образы, и кадило, к нему обращенное, и
    чтение Евангелия и житий святых2.
    Нечто подобное находим мы и у Илариона в его «Слове о Законе и Благодати».
    В своем «Слове» Иларион обращается к умершему князю Владимиру с риторическим
    призывом встать из гроба и взглянуть на честь, которая ему оказана: «Отряси сон, взведи
    очи, да видиши какоя тя чьсти Господь тамо сподобив, и на земли не безпамятна оставил
    сыном твоим». Перечисляя эту честь, Иларион указывает на потомство Владимира — его
    сыновей, на цветущее благоверие и на град Киев «величьством сияюшь», на «церкви
    цветущии».
    Обращаясь к Владимиру, Иларион говорит: «Виждь град иконами святыих освещаем».
    Иконы, изображения святых «освещают» град3.
    Церковь Благовещения — это не только честь Богу и Владимиру, но и честь всем
    горожанам Киева. Восхваляя церковь Богородицы «дивну и славну всем округныим
    странам, якоже не обрящется во всем полунощи земнем от востока до запада», Иларион
    сравнивает ее с архангелом Гавриилом, давшим целование Девице: «Да еже целование
    архангел даст Девице, будет и граду сему. К оной бо: радуйся обрадованная, Господь с
    тобою.
    75

    К граду же: радуйся, благоверный граде, Господь с тобою!»1
    Обращенность искусства к его создателям и ко всем людям в их честь стало
    идеологической доминантой в стилеформирующих тенденциях монументального
    искусства X—XIII вв. Отсюда импозантность, торжественность, церемониальность
    архитектурных форм. Отсюда же столь бережно охраняемая перешедшая к нам из
    Византии обращенность изображений к молящимся, «предстояние» изображений не
    только за людей, но перед людьми. Отсюда четырехфасадность церквей, обращенных на
    все стороны города. Отсюда же монументальный стиль литературы, ее торжественность и
    парадность, строгая этикетность в выборе ситуаций и словесного выражения.
    «Слово о полку Игореве» родилось в эпоху, когда политическая ситуация в Древней
    Руси крайне осложнилась и не могла уже вселять оптимизм. Однако стиль
    монументального историзма к этому времени укрепил свои корни, и он еще долго будет
    оказывать влияние на русскую литературу и искусство.
    «Слово о полку Игореве» принадлежит к тому же стилю, к которому принадлежат
    «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, «Повесть временных лет» и все
    другие летописи, жития Бориса и Глеба, «Слово о погибели Русской земли» и вся вообще
    литература и искусство домонгольской Руси.
    Относительно исторических представлений автора «Слова» существуют две солидные
    работы2.
    76

    ИСТОРИЧЕСКИЕ
    И ПОЛИТИЧЕСКИЕ

    ПРЕДСТАВЛЕНИЯ АВТОРА
    «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
    «Слово о полку Игореве» изумляет не только своей неувядаемой красотой, но и
    мудрой политической прозорливостью ее автора, мудрой оценкой им политических
    событий своего времени и независимостью его суждений. Вот почему законно поставить
    вопрос: откуда черпал автор «Слова» свои сведения, на какой почве вырастали его
    суждения, в чем автор был связан с «общественным мнением» своего времени, своей
    среды и в чем преодолевал его ограниченность, определявшуюся особенностями
    исторического и политического мышления своей эпохи?
    * * *
    Была ли русская история исключительным достоянием письменности?
    Многочисленные данные говорят о том, что хранителем исторических воспоминаний
    был сам народ. В 1147 г. киевляне напоминают своему князю на вече об освобождении
    Всеслава Полоцкого из поруба, случившемся за 80 лет перед тем, и требуют извлечь для
    себя урок из того события и не оставлять в живых Игоря Ольговича. В 1148 г. новгородцы
    на вече говорят Изяславу: «Ты нашь князь, ты нашь Володимир, ты нашь Мьстислав».
    77

    Под Владимиром новгородцы, очевидно, разумели Владимира I Святославича, бывшего
    одно время новгородским князем (до своего вокняжения в Киеве), а под Мстиславом —
    новгородского князя Мстислава Владимировича, сына Владимира Мономаха.
    Следовательно, память об этих князьях была жива в Новгороде, в широких слоях
    новгородского населения.
    Иногда князьями предпринимались походы из-за «обид» более чем вековой давности.
    Так, например, в 1178 г. новгородский князь Мстислав «поиде на Полтьск на зятя своего
    на Всеслава: ходил бо бяше дед его на Новъгород и взял ерусалим церковный и сосуды
    служебные и погост один завел за Полтеск. Мстислав же все то хотя оправити
    Новгородскую волость и обиду...» (Ипат. лет., под 1178 г.). Поход Всеслава относился к
    1066 г., но в летописи о том, что Всеслав «завел за Полтеск» один из новгородских
    погостов, ничего не было сказано: возможно, это помнили по преданию.
    Несомненно, что народ помнил не только имена и не только самые события в общей
    форме. Исторические события больше, чем через столетие, могли вспоминаться с такими
    подробностями, которые свидетельствуют о том, что в памяти народа сохранялись не
    исторические перечни, а живые и конкретные картины прошлого. Так, например, перед
    Липицкой битвой 1216 г. новгородцы говорили Мстиславу Мстиславичу Удалому:
    «Къняже! Не хочем измерети на коних, нъ яко отчи наши билися на Кулачьскей пеши»
    (Новг. I лет. по Синод. сп., под 1216 г.). Следовательно, в 1216 г. новгородские воины
    помнили, что в 1096 г., за 120 лет перед тем, предки их сражались с Мстиславом
    Владимировичем против Олега «Гориславича» пешими.
    Многообразные виды исторической памяти народа могут отчасти быть восстановлены
    на основании «Повести временных лет». Воспоминания о прошлом извлечены здесь из
    пословиц и поговорок («беда аки в Родне», «погибоша аки обри», «пищанци волчья хвоста
    бегают»), из легенд о происхождении городов, племен и княжеских династий (Киев,
    Переяславль; Рюрик, Радим, Вятко), из исторических рассказов, основанных на диалоге
    (рассказы о местях Ольги), из родовых преданий (Яна Вышатича) и из героических песен.
    Поэтическое отношение к русской истории несомненно предшествовало летописному.
    Древнейшая летопись уже пользовалась историческими песнями. Это поэтическое
    78

    восприятие русской истории было одновременно и дофеодальным, тогда как летописное,
    несомненно, было порождено феодализмом, знаменовало собой новую, высшую ступень
    исторического сознания.
    В XI и XII вв. патриархально-поэтическое представление о русской истории в
    различных социальных слоях доминировало над летописным, да и сам летописец еще в
    начале XII в. в значительной степени поэтизировал и героизировал русское прошлое в
    духе устной исторической поэзии.
    В 1097 г. киевляне послали ко Владимиру Мономаху со словами: «Молимся, княже,
    тобе и братома твоима, не мозете погубити Русьскые земли. Аще бо възмете рать межю
    собою, погании имуть радоватися, и возмуть землю нашю, иже беша стяжали отци и деди
    ваши трудом великим и храбрьствомь, побарающе по Русьскей земли, ины земли
    приискываху, а вы хочете погубити землю Русьскую» (Лавр. лет). В этих словах киевлян
    ясно ощущается идеализация «отцов и дедов», их «труда» и их «храбрьства». Эта
    идеализация отнюдь не свидетельствует о какой-либо консервативности киевского
    населения, ее происхождение — поэтическое. Киевляне не раз напоминали своим князьям
    о героическом прошлом Руси и в других случаях. В этих представлениях широких масс
    киевского населения о русской истории чувствуется знакомство с нею на основании
    исторических песен в первую очередь. Не случайно в середине XI в. митрополит Иларион
    говорил, обращаясь к Ярославу, о его предках, «иже поминаются ныне и словут».
    Едва ли эти поэтические представления о русском прошлом и самое знакомство с
    историческими песнями были распространены только среди трудовых слоев населения
    XI—XII вв. То же поэтическое представление о героическом прошлом русского народа
    находим мы и у Владимира Мономаха. В своем «Поучении к детям» он пишет: «... то бо
    были рати при умных дедех наших и при блаженых отцих наших» (Лавр. лет., под 1096
    г.).
    По-видимому, эти поэтические, героизирующие старых русских князей представления
    о русской истории были основаны на песнях, слагавшихся во славу того или иного
    деятеля русской истории. О песне, сложенной во славу Мстислава Удалого, прямо
    говорит, например, польский историк XV в. Ян Длугош — Русь сложила эту песнь в честь
    Мстислава тотчас же после его победы в 1209 г. над поляками и венграми под Галичем:
    79

    «О великий княже и победитель, Мстислав Мстиславич!
    О храбрый сокол, устрашающий храбрых и сильных
    и войска их, посланный богом!
    Пусть перестанут гордиться те, кто мнили,
    победив тебя, себе присвоить победу,
    ибо все они посрамлены и разбиты тобою,
    великолепным и славным господином нашим»1.
    Как уже говорилось раньше, пением «славы» встречали в своем городе князей,
    возвращавшихся из победоносного похода. В этих «славах» перечислялись их подвиги,
    они становились со временем историческими песнями, сохраняя полностью свой характер
    прославлений.
    В известной мере и для летописца начало русской истории, воспроизводимое им на
    основании тех же исторических песен — прославлений, было наполнено героизмом.
    Хвала и прославление отчетливо дают себя чувствовать в изображении первых русских
    князей — Олега, Игоря, Ольги, Святослава, Владимира. Напротив того, обращаясь к
    князьям — своим современникам, летописец уже не воздает им хвалы — он
    противопоставляет им прежних князей. Тем самым героизирующее и поэтическое
    отношение к прошлому превращается в критическое и учительное отношение к
    современности. Это героическое и учительное одновременно значение русской истории

    прямо подчеркнуто и в тех же выражениях, что и у киевлян в 1097 г., в предисловии к
    Начальному своду: «Вас молю, стадо Христово: с любовию приклоните ушеса ваша
    разумно! Како быша древнии князи и мужи их. И како отбараняху Руския земля и иныя
    страны приимаху под ся: тии бо князи не сбирааху многа имения ни творимых вир, ни
    продажь въскладааху на люди. Но оже будяаше правая вира, а ту взимааше и дружине на
    оружие дая. А дружина его кормяахуся, воюючи иныя страны, бьющеся: «Братие!
    Потягнем по своемь князи и по Руской земли». Не жадаху: «Мало мне, княже, 200
    гривен!» Не кладяаху на свои жены золотых обручей, но хожааху жены их в сребре. И
    росплодили были землю Рускую...» (Соф. I лет.).
    Так из устной, народной истории Русской земли летопись
    80

    заимствует не только факты, не только пользуется песнями как историческими
    источниками, но в некоторой степени заимствует из них освещение этих фактов,
    заимствует общее представление о русской истории, идеализируя времена далекого
    прошлого и ставя эти представления, эту идеализацию далекого прошлого на службу
    политическим задачам современности.
    Дописьменные, дофеодальные представления о родной истории, отложившиеся в
    исторических песнях и преданиях IX—X вв., в эпоху феодальной раздробленности и
    развития письменности не отмирают. Они переходят в иную сферу сознания — становятся
    достоянием художественного творчества народа, при этом устного по преимуществу. Это
    поэтическое отношение к русской истории доживает и до нового времени в виде былин и
    исторических песен. И эти былины и исторические песни противостоят письменной
    истории уже не как донаучное отношение к историческим событиям — научному, а как
    собственно поэтическое — научному. В исторических песнях народа заключена была не
    только историческая, но и эстетическая ценность, которая делала их живучими и в XI, и в
    XII вв., и позднее. Дофеодальные представления об историческом прошлом родины
    переосмысляются в новой исторической обстановке XI—XII вв. как поэтические.
    Народное творчество XI—XII вв. сохраняет свою преемственность с IX—X вв. и вместе с
    тем продолжает развиваться, расти. Старые формы наполняются новым содержанием,
    становятся историческими по преимуществу. Песни в честь героев живых или недавно
    умерших, представлявшие собой славы, похвалы, теперь воспринимаются как песни о
    русской старине, противопоставляемой новому времени. В XI—XII вв. в народном
    творчестве появляется сильный элемент противопоставления старого, патриархальнодружинного времени новому, старых порядков — новым. Восхваление героя
    превращается в восхваление русской старины. Старые князья становятся знаменем
    ушедшего прошлого, символом утрачиваемого единства. Идеализировалось не все
    прошлое как таковое, а только некоторые его стороны — те, что сохраняли свою
    актуальность в XI—XII вв.
    В самом деле, если мы возьмем все исторические предания, отложившиеся в
    начальной части «Повести временных лет», мы отчетливо увидим в них восхищение
    «мудростью и хитростью» старых князей: Олега, Игоря,
    81

    Ольги, Святослава. Восхищение военными подвигами Святослава еще может смешиваться
    в этих исторических преданиях с упреками ему же в недостаточном «блюдении» Русской
    земли. Позднее воспоминания об этих «старых» князьях неизменно сопровождаются
    настойчивой мыслью о них, как о создателях русского государства — единого и
    обширного. Из героев «мудрых и хитрых», ловко умевших обманывать врагов, из героев,
    установивших славу русского оружия по преимуществу, они становятся «умными дедами
    и отцами», защищавшими интересы не свои личные, но интересы родины, героями,
    создавшими русское государство.

    То же новое качество фольклора в XII в. выступает не только в историческом эпосе. В
    самом деле, повышение поэтической, эстетической значимости фольклора ясно
    ощущается и в поэзии лирической, которой «Слово о полку Игореве» пользовалось в
    равной мере с поэзией эпической. В «Слове о полку Игореве» упоминаются языческие
    боги, говорится о природе, как о живом существе. Нельзя, однако, думать, что автор
    «Слова» верил в этих богов, что для него были действенны анимистические
    представления дохристианского периода, что он верил в конкретность языческих по
    своему происхождению образов. Автор «Слова» — христианин, старые же
    дохристианские верования приобрели для него новый поэтический смысл. Он одушевляет
    природу поэтически, а не религиозно.
    Христианские представления для автора «Слова» лежат вне поэзии. В ряде случаев,
    как мы увидим в дальнейшем, он отвергает христианскую трактовку событий, но
    отвергает ее не потому, что он чужд христианства, а потому, что поэзия связана для него
    еще пока с языческими, дофеодальными корнями. Языческие представления для него
    обладают эстетической ценностью, тогда как христианство для него еще не связано с
    поэзией, хотя сам он — несомненный христианин (Игорю помогает бежать из плена бог,
    Игорь по возвращении едет к богородице Пирогощей и т. д.).
    Мы можем предполагать, что имена языческих богов упоминались в народной поэзии
    XII в., как, отчасти, они упоминаются еще и в народной поэзии нового времени (XVIII—
    XIX вв). Они были живы и в народной поэзии XII в., как об этом свидетельствует само
    «Слово о полку Игореве». Однако, конечно, в XII в. языческие боги не были уже
    предметами верования и поклонения, они были
    82

    символами определенных явлений природы, стихий, широкими обобщающими образами,
    и только.
    Подобно тому как языческие боги в фольклоре становятся поэтическими образами, так
    и старые песни эпохи патриархально-общинного строя в честь героев, возможно,
    входившие в состав того или иного ритуала, становятся явлениями исторической поэзии
    по преимуществу. Фольклор в XII в. еще традиционно сохраняет свою связь с
    дофеодальным периодом исторического развития Руси, но переосмысляет и изменяет свое
    содержание в новых общественных условиях феодального общества, приобретает новое
    качество. В нем усиливаются элементы поэтические, ослабевают элементы религиозные.
    Исторические воззрения, отложившиеся в старых эпических песнях, славы героям,
    вступившие в противоречие с новым историческим сознанием эпохи феодализма, лучше
    всего отразившимся в летописи, становятся достоянием народной поэзии. И подобно тому
    как упоминание языческих богов в «Слове о полку Игореве» не противоречило
    христианским воззрениям автора, так и поэтическое восприятие русской истории,
    выросшее на почве дофеодального исторического эпоса, могло сосуществовать рядом с
    новым историческим сознанием эпохи феодализма. Фольклор в «Слове» — это фольклор,
    еще традиционно сохраняющий свою связь с дофеодальным периодом исторического
    развития Руси, но переосмысленный и изменивший свое содержание в новых
    исторических условиях феодального общества.
    Итак, поэтическое восприятие мира автором «Слова о полку Игореве» было
    фольклорным. Так же точно и восприятие прошлого Руси, как мы увидим в дальнейшем,
    было у него поэтическим и фольклорным по преимуществу.
    Несмотря на то, что отношение к русской истории было у автора «Слова» облечено в
    народно-поэтические формы, это не означает, что он во всех своих конкретных сведениях
    о русской истории пользовался только данными фольклора. Автор «Слова» не пассивно
    следовал за фольклором. Он творил свою историческую концепцию, но творил ее в
    рамках своего поэтического понимания. Источниками же его исторической
    осведомленности были и летопись, и исторический эпос. Автор «Слова» был знаком и с

    тем, и с другим. Он, безусловно, был человеком грамотным и начитанным, но вместе с
    тем он был наслышан в фольклоре, был проникнут его поэтическим
    83

    отношением к прошлому. Автор «Слова о полку Игореве» пользуется историческими
    данными, почерпнутыми и из исторических песен, и из летописи. Его знакомство с
    русской историей не находится в зависимости только от какой-нибудь одной из этих форм
    исторической памяти.
    Целый ряд признаков указывает на то, что автор «Слова» был знаком с «Повестью
    временных лет». Прежде всего отметим, что его исторические воспоминания все связаны
    с событиями, отмеченными в «Повести», и не выходят за ее пределы. Автор «Слова»
    упоминает события от Владимира «старого» до Владимира Мономаха. Мономах —
    последний из упоминаемых им князей прошлого. За ним, минуя всех русских князей
    первой половины XII в., автор «Слова» упоминает только князей — своих современников.
    Автор «Слова» как будто бы не знает киевской летописи XII в., он не упоминает ни
    одного события русской истории первой половины XII в., но зато хорошо осведомлен о
    событиях XI в., получивших свое отражение в «Повести».
    Эта хронологическая ограниченность исторического кругозора автора «Слова»
    пределами «Повести» сама по себе уже как будто бы говорит о том, что автор «Слова»
    пользовался именно «Повестью временных лет». Однако о том же говорит целый ряд
    мелких соответствий — в выборе выражений, в выборе упоминаемых деталей
    исторических событий, в их освещении и т. п., в сумме составляющих картину
    несомненного знакомства автора с «Повестью». Автор «Слова» как бы видит
    исторические события XI в. в освещении «Повести». В ряде случаев автор «Слова»
    отступает от освещения событий, которое дает «Повесть», но автор «Слова» именно
    отступает, отстраняется, отталкивается от объяснений «Повести», то есть в конечном
    счете исходит из нее.
    В начале произведения автор «Слова» определяет хронологические пределы своего
    рассказа: «Почнемъ же, братие, повѣсть сию отъ стараго Владимера до нынѣшняго
    Игоря...» Такое определение в начале произведения хронологических пределов своего
    повествования типично для исторической литературы XI—XII вв. Его мы найдем в
    «Повести временных лет» под 852 г. и в предисловии к Начальному своду,
    сохранившемуся в новгородских летописях: «Мы же от начала Рускы земля до сего лета и
    все по ряду известьно да скажем, от
    84

    Михаила цесаря до Александра и Исакья» (Новг. I лет., по Комиссион. сп., предисловие).
    Итак, автор «Слова» обещает вести свой рассказ «отъ стараго Владимера до
    нынѣшняго Игоря». Под «старым Владимером» следует, несомненно, разуметь не
    Владимира Мономаха, как предполагали большинство исследователей, а Владимира I
    Святославича, так как именно этот последний только и может служить начальною
    историческою вехою повествования «Слова». В самом деле, автор обещает начать свою
    «повесть» от «старого Владимера» и ведет свое повествование от Владимира
    Святославича, а не от Владимира Мономаха, делая перерыв в упоминаемых событиях как
    раз после Владимира Мономаха, которого однажды упоминает как «Владимира, сына
    Всеволожа»1. Об этом «старом», «первом Владимире» сказано в «Слове» и в дальнейшем:
    «того стараго Владимира нельзѣ бѣ пригвоздити къ горамъ киевьскымъ». И здесь,
    несомненно, имеется в виду Владимир I Святославич с его многочисленными походами.
    Этим многочисленным походам Владимира на внешних врагов Русской земли
    противопоставлено несогласие войска Давида выступить вместе с войском Рюрика против
    половцев в 1185 г.: «сего бо нынѣ сташа стязи Рюриковы, а друзии — Давидовы, нъ розно
    ся имъ хоботы пашутъ».

    Таким образом, автор «Слова» вспоминает «старого Владимера» только в связи с его
    далекими походами на врагов Русской земли. Это представление о Владимире
    соответствует основной идее автора, противопоставляющего и в других местах «Слова»
    единство Руси в отдаленном прошлом усобицам своего времени. Но это же представление
    о Владимире соответствует и летописному, и народному. Большинство лет княжения
    Владимира в «Повести временных лет» начинается с извещения о его походах.
    «В лето 6489. Иде Володимер к ляхом и зая грады их, Перемышль, Червен и ины
    грады, иже суть и до сего дне под Русью. В сем же лете и вятичи победи, и възложи на ня
    дань от плуга, яко же и отець его имаше.
    В лето 6490. Заратишася вятичи, и иде на ня Володимер, и победи я́ второе.
    В лето 6491. Иде Володимер на ятвягы, и победи ятвягы, и взя землю их...
    85

    В лето 6492. Иде Володимер на радимичи...
    В лето 6493. Иде Володимер на болгары с Добрынею с уем своим...
    В лето 6496. Иде Володимер с вои на Корсунь...
    В лето 6500. Иде Володимер на хорваты. Пришедшю бо ему с войны хорватьскыя, и се
    печенези придоша по оной стороне от Сулы; Володимер же поиде противу им...» (Лавр.
    лет.).
    Об этих далеких походах Владимира помнили и в XI, и в XII, и в XIII вв. Его походы
    были как бы мерилом дальности походов других русских князей. Под 1229 г. галицкий
    летописец записал о походе Даниила Романовича в Польшу: «Иный бо князь не входил бе
    в землю Лядьску толь глубоко, проче Володимера великаго, иже бе землю крестил» (Ипат.
    лет., под 1229 г.). Под 1254 г. галицкий летописец отметил о походе Даниила в Чехию:
    «Данилови же князю хотящу, ово короля ради, ово славы хотя, не бе бо в земле Русцей
    первее, иже бе воевал землю Чешьску, ни Святослав хоробры, ни Володимер святый»
    (Ипат. лет., под 1254 г.).
    Уже в XVI в. составитель Никоновской летописи, расширивший повествование о
    княжении Владимира за счет былинных источников, сообщил дополнительные сведения о
    походах Владимира.
    Таким образом, представления автора «Слова о полку Игореве» о Владимире были
    распространенными народными представлениями, в равной мере характерными и для
    летописцев, и для «песнотворцев».
    Следующий после Владимира князь, о котором упоминает автор «Слова», — Ярослав
    Мудрый. О «старом Ярославе» автор «Слова» не говорит ничего конкретного. Он
    упоминает его в связи с тем, что ему, Ярославу, пел свои песни Боян, и упоминает о
    Ярославовой славе Новгорода. Ярослав, следовательно, для автора «Слова» не только
    киевский князь, но и новгородский: с ним связывает он начало новгородской славы, как в
    Новгороде связывали с ним начало новгородской независимости. Это представление о
    Ярославе автор «Слова» не мог почерпнуть из «Повести временных лет», — оно взято им
    из народных представлений, при этом по преимуществу новгородских.
    О Мстиславе Владимировиче Тмутороканском автор «Слова» говорит, как о князе,
    которому пел песню Боян: «пѣснь пояше... храброму Мстиславу, иже зарѣза Редедю
    86

    предъ пълкы касожьскыми». Несомненно, что автор «Слова» знал об этих песнях Бояна из
    фольклорной традиции, однако некоторые совпадения с «Повестью временных лет»,
    думается, также не случайны. Автор говорит «зареза», то есть употребляет то самое
    выражение, что и «Повесть» (ср. в «Повести» под 1022 г. рассказ о том, как Мстислав
    перед полками русских и касогов победил в поединке касожского князя Редедю, а затем
    «вынзе ножь и зареза Редедю»). Автор «Слова» говорит «предъ пълкы касожьскыми» — и

    тем самым снова обращает внимание своего читателя на ту же деталь, на которую обратил
    внимание и летописец (ср. в «Повести»: «и ставшема обѣма полкома противу собѣ»).
    Похоже на то, что автор «Слова» говорит о песне Бояна словами «Повести временных
    лет» не случайно: он поясняет менее известное более известным — тему песни Бояна
    словами «Повести». Здесь, следовательно, возможно переплетение двух параллельных
    источников: устного (восходящего к песням Бояна) и летописного.
    Упоминает автор «Слова» и о другом тмутороканском князе — Романе Святославиче,
    сыне Святослава Ярославича Тмутороканского, также со ссылкой на Бояна, певшего
    песни ему, «красному Романови Святъславличю». Этот эпитет — «красный» — «Повести
    временных лет» неизвестен. Он, очевидно, принадлежит устному источнику. Эпитет
    «красный» «Повесть временных лет» прилагает только к брату Романа Святославича —
    Глебу («бе же Глеб... взором красен»), о Романе же «Повесть» упоминает всего два раза.
    Нет ничего удивительного в том, что красотою отличались оба брата Святославича, но
    знать об этом автор «Слова» мог только из устного источника.
    С полной очевидностью летописный источник выступает в двух упоминаниях
    «Слова»: о Борисе Вячеславиче — сыне князя Вячеслава Ярославича, и о Ростиславе
    Всеволодовиче, сыне Всеволода Ярославича.
    О смерти Бориса Вячеславича «Слово» говорит: «Бориса же Вячеславлича слава на
    судъ приведе и на Канину зелену паполому постла»... Летопись не говорит о том, когда
    произошла битва, в которой погиб Борис. Знал ли автор «Слова» из каких-то
    дополнительных источников, что битва произошла тогда, когда росла трава, послужившая
    ему «зеленой паполомой» (зеленым, а не черным, как обычно, погребальным
    покрывалом)? Я думаю, что
    87

    никаких точных сведений о времени битвы у автора «Слова» не было. Это чисто
    поэтический образ. Вырос этот образ на основе фольклорных представлений о телах
    убитых, лежащих «на земле пусте, на траве ковыле» («Повесть о разорении Рязани
    Батыем»), но, возможно, возбужденный ассоциацией под влиянием названия местности,
    где произошла битва, — на «Нежатиной Ниве» («Повесть временных лет», под 1078 г.).
    Иное, историческое на этот раз, объяснение имеют слова «Слова о полку Игореве» о
    том, что Бориса Вячеславича «слава на судъ приведе».
    Ту же трактовку смерти Бориса Вячеславича находим мы и в «Повести временных
    лет»: смерть Бориса Вячеславича поставлена в связь с его похвальбой перед битвой на
    Нежатиной Ниве в 1078 г.; «Рече же Олег (Святославич. — Д. Л.) к Борисови: «Не ходиве
    противу, не можеве стати противу четырем князем, но посливе с молбою к стрыема
    своима». И рече ему Борис: «Ты готова зри, аз им противен всем»; похвалився велми, не
    ведый яко бог гордым противится, смереным даеть благодать, да не хвалиться силный
    силою своею... Первого убиша Бориса, сына Вячеславля, похвалившагося велми». Итак, и
    в летописи, и в «Слове» смерть Бориса Вячеславича рассматривается как возмездие за его
    похвальбу. Не может быть сомнения в том, что эта связь не случайна: автор «Слова» и
    здесь свои исторические сведения черпал из «Повести временных лет». Однако связь эта
    объяснена различно: в «Повести временных лет» ей придана религиозная трактовка: «не
    ведый, яко бог гордым противится»; в «Слове» же эта религиозная трактовка снята: «слава
    на судъ приведе». Не бог, следовательно, приводит Бориса Вячеславича на суд, а сама
    «слава», персонифицированная с тою же художественною осторожностью, с какою
    персонифицированы в «Слове» «обида» («въстала обида... вступила дѣвою... въсплескала
    лебедиными крылы»), «беда» («уже бо бѣды его пасетъ птицъ по дубию»), «тоска»,
    «печаль» («тоска разлияся... печаль жирна тече»), «лжа», «котора» («уже лжу убудиста
    которою, ту бяше успилъ отецъ ихъ Святъславь...»), «веселие» («а веселие пониче»),
    «хула» и «хвала» («уже снесеся хула на хвалу»), «нужда» и «воля» («уже тресну нужда на

    волю»), грозы («грозы твоя по землямъ текутъ»). Это переосмысление летописной
    трактовки смерти Бориса Вячеславича не случайно. Ниже мы увидим, что оно имеет и
    другие параллели: автор «Слова» постоянно отходит от религиозной,
    88

    христианской точки зрения на события русской истории.
    С летописью связано и упоминание о смерти «уноши» Ростислава: «Не тако ти, рече
    (говорит Игорь Донцу. — Д. Л.), рѣка Стугна; худу струю имѣя, пожръши чужи ручьи и
    стругы, рострена къ устью, уношу князю Ростиславу затвори. Днѣпрь темнѣ березѣ
    плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростиславѣ. Уныша цвѣты жалобою и древо
    с тугою къ земле прѣклонилось». Этот эпизод и в «Повести временных лет» изложен с
    поэтическим чувством: «И бысть брань люта; побеже и Володимер с Ростиславом и вои
    его. И прибегоша к реце Стугне, и вбреде Володимер с Ростиславом, и нача утапати
    Ростислав пред очима Володимерима. И хоте похватити брата своего и мало не утопе сам.
    И утопе Ростислав, сын Всеволожь. Володимер же пребред реку с малою дружиною...
    плакася по брате своем и по дружине своей; и иде Чернигову печален зело... Ростислава
    же искавше обретоша в реце; и вземше принесоша и́ Киеву, и плакася по немъ мати его, и
    вси людье пожалиша си по немь повелику, уности его ради. И собрашася епископи и
    попове и черноризци, песни обычныя певше, положиша и́ у церкви святыя Софьи у отца
    своего» (Лавр. лет., под 1093 г.). Автор «Слова» поэтически переосмыслил этот текст
    «Повести». В его кратких словах не забыты такие лирические детали летописного текста,
    как плач матери и юность князя, безвременно утонувшего в Стугне, но добавлены и
    новые, поэтически досмысленные: мать плачет на темном берегу Днепра (ср. «ту ся брата
    разлучиста на брезѣ быстрой Каялы»; «се бо готьскыя красныя дѣвы въспѣша на брезѣ
    синему морю»), цветы унывают жалобою, и дерево с тоскою к земле преклонилось. Этот
    образ унывающих цветов и преклоняющегося дерева принадлежит также, несомненно,
    автору, а не взят им из каких-либо устных источников: ср. выше; «ничить трава
    жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось», или «нъ уже, княже Игорю, утръпѣ
    солнцю свѣтъ» (ср. в описании плача матери по Ростиславе «темнѣ березѣ»), «а древо не
    бологомъ листвие срони». Здесь, следовательно, к летописной трактовке события
    добавлены народно-песенные детали, но детали эти принадлежат самому автору «Слова».
    Все эти поэтические добавления составлены в фольклорном духе, но они не
    свидетельствуют о существовании какой-то особой песни о гибели Ростислава, откуда они
    могли быть взяты: они принадлежат автору
    89

    «Слова» и типичны для его поэтической манеры. Замечательна здесь и еще одна черта,
    уже отмеченная нами выше в словах автора «Слова» о Борисе Вячеславиче: автор «Слова»
    как бы не заметил все то в летописи, что имеет религиозный смысл, — о Ростиславе
    плачет его ать, но церковные похороны в святой Софии с пением «обычных песен» не
    нашли поэтического отклика в «Слове».
    Вместе с тем автор «Слова» не считается и с церковным историческим источником, из
    которого в XII в. он мог почерпнуть сведения о гибели Ростислава, — с протографом
    «Киево-Печерского патерика». В Печерском монастыре осталась худая слава о
    Ростиславе. Это видно из жития Григория, включенного в «Патерик». Там рассказывалось
    о том, что Ростислав велел бросить Григория в воду и за это сам через некоторое время
    утонул в Стугне. Не знал ли автор «Слова» этой киево-печерской версии, или сознательно
    ее отбросил, — и то, и другое для него характерно: автор «Слова» здесь, как и в других
    местах своего произведения, стоит вне церковной исторической традиции.
    Нельзя не видеть, какие жемчужины поэзии отобраны автором «Слова» в «Повести
    временных лет»: поединок Мстислава Владимировича с касожским князем Редедею,
    трагическая смерть Бориса Вячеславича, трагическая безвременная смерть «уноши»

    Ростислава и оплакивание его матерью. Даже вне зависимости от умелого использования
    этих эпизодов в «Слове», от поэтической их доработки, самый выбор этих мест, в
    «Повести временных лет» мало заметных и эпизодических, но привлекательных по своему
    глубокому человеческому содержанию, говорит, что в лице автора «Слова» «Повесть
    временных лет» нашла внимательного и чуткого к ее жизненной красоте читателя.
    Однако с наибольшей полнотой поэтическое понимание автором «Слова» текста
    «Повести временных лет» нашло себе выражение не в этих «случайных» упоминаниях,
    только «инкрустирующих» поэтический рассказ «Слова», а в образах двух зачинщиков
    феодальных смут, двух родоначальников самых беспокойных княжеских гнезд — Олега
    Гориславича и Всеслава Полоцкого.
    Перед нами в «Слове» не только портреты двух этих князей, но в известной мере
    суммарные характеристики их непокорных и суетливых потомков — ольговичей и
    всеславичей. В самом деле, по мысли автора, князья и княжества всегда являются
    носителями славы их родоначальников,
    90

    предков, основоположников их независимости: черниговцы без щитов с одними
    засапожными ножами кликом полки побеждают, «звонячи въ прадѣднюю славу».
    Изяслав Василькович позвенел своими острыми мечами о шлемы литовские, «притрепа
    славу дѣду своему Всеславу»; Ярославичи и все внуки Всеслава уже выскочили «изъ
    дѣдней славѣ»; Всеслав, захватив Новгород, «разшибе славу Ярославу» и т. д. Все это не
    пустые слова: с точки зрения автора «Слова», славу современных ему князей и княжеств
    уставили «деды», следовательно, «деды» нынешних князей черниговских и полоцких —
    Олег Святославич и Всеслав Брячиславич — живы в деяниях своих потомков. Автор
    «Слова» не случайно дает характеристику именно этим князьям: он говорит о их
    злосчастной судьбе, чтобы призвать к миру и согласному действию против степи их
    беспокойных потомков. Представления о том, что сыновья и внуки продолжают политику
    отцов и дедов, были обычными в Древней Руси.
    Характеристика Олега Гориславича предшествует сообщению о поражении Игоря.
    Поражение Игоря рассматривается как непосредственное следствие политики феодальных
    раздоров, начавшейся при Олеге. Рассказав об усобицах Олега, автор «Слова» переходит
    прямо к поражению Игоря: «То было въ ты рати и въ ты плъкы, а сицей рати не
    слышано!», то есть те все несчастья были от тех ратей и тех походов, но эта рать Игоря
    превзошла своими последствиями усобицы Олега. Рассказу о Всеславе в «Слове»
    непосредственно предшествует обращение к потомкам Всеслава и их противникам
    Ярославичам.
    В самом деле, как понять следующее место «Слова»: «Ярославе и вси внуце
    Всеславли! Уже понизите стязи свои, вонзите свои мечи вережени. Уже бо выскочисте изъ
    дѣдней славѣ. Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на
    жизнь Всеславлю. Которою бо бѣша насилие отъ земли Половецкыи!».
    О каком Ярославе здесь идет речь? Может быть, это Ярослав Всеволодович
    Черниговский, как думают одни комментаторы?1 Или Ярослав Владимирович — внук
    Мстислава Владимировича, как думают другие2. Но эти
    91

    Ярославы не только не воевали с полоцкими князьями, но не были даже их соседями.
    Поэтому М. Максимович1 предполагает, что здесь говорится о Ярославе Юрьевиче
    Пинском, который имел общие границы с полоцкими князьями и мог (!) вместе с ними
    воевать против половцев.
    Однако из контекста «Слова» ясно, что речь идет не о войне Ярослава в союзе с
    полоцкими князьями против половцев, а о междоусобной войне. Автор «Слова» укоряет
    обе стороны за «которы». Войны против «поганых» автор «Слова» мог только

    приветствовать. Автор «Слова» звал русских князей выступить против половцев и в
    равной мере против литовских племен, нападавших на Русь.
    Но о междоусобной войне Ярослава Юрьевича с полоцкими князьями ничего не
    известно. Да если бы и было известно, — это было бы слишком мелким эпизодом для того
    исторического обобщения, которое дает автор «Слова». Ведь речь идет о «которах», а не о
    «которе», о разорении «жизни Всеславля». Совсем неточно определяет Ярослава А. В.
    Соловьев в своей, в общем превосходной, работе «Политический кругозор автора „Слова
    о полку Игореве“». Он пишет: «Следующее обращение — «Ярославе и вси внуци
    Всеславли» — опять называет неизвестного нам князя, происхождение которого трудно
    установить. Многие комментаторы полагают, что это Ярослав Юрьевич Турово-Пинский,
    участник похода 1184 г. на половцев (правнук Святополка Изяславича); другие считают,
    что это опять упоминается Ярослав Всеволодич Черниговский. Но нам кажется, что по
    всему контексту («Ярославе и вси внуци Всеславли... уже бо выскочисте изъ дѣдней
    славѣ») здесь имеется в виду еще какой-то полоцкий князь, один из многих правнуков
    вещего Всеслава. Они своими крамолами (раздоры между Васильковичами, Глебовичами
    и Борисовичами) начали наводить поганых на землю Русскую, на жизнь Всеславлю, т. е.
    половцев на русское полоцкое княжество, на богатство и наследство Всеслава. Полагаем,
    что тут намек на события 1180 г., когда раздоры между линиями полоцких князей вызвали
    приход Игоря северского к Друцку вместе с ханами Кончаком и Кобяком, бывшими тогда
    его союзниками»2. Однако по всему контексту ясно, что
    92

    здесь в «Слове» имеется в виду какое-то крупное историческое явление. Какое же?
    Я предполагаю, что в слове «Ярославе» при его прочтении издателями вкралась
    ошибка. В этом слове издатели неправильно прочли выносное «л», которое можно читать
    и за выносной слог «ли». Читать следует не «Ярославе», а «Ярославли»: «Ярославли и вси
    внуце Всеславли!», или: «Ярославли вси внуце и Всеславли!» Примеров неумения первых
    издателей правильно читать выносные буквы и окончания слов, а также делить текст на
    слова можно было бы привести много. В том же месте, с которого мы начали обсуждение
    вопроса о «Ярославе», издатели прочли «вонзить» вместо «вонзите», «понизить» вместо
    «понизите».
    Перед нами призыв прекратить вековые «которы» ярославичей и полоцких
    всеславичей.
    Родовое гнездо полоцких князей противостоит в сознании людей XII в. потомству
    Ярослава Мудрого. Летопись противопоставляет полоцких князей другим русским
    князьям, называя последних ярославичами. Под 1128 г. в Лаврентьевской летописи мы
    читаем рассказ о причинах вражды полоцких князей с ярославичами. Это известное
    повествование о Рогнеде и Владимире. Заключается рассказ Лаврентьевской летописи
    следующими словами: «И оттоле мечь взимають роговоложи внуци противу ярославлим
    внуком». Через 50 с лишним лет автор «Слова» имел право говорить не о «Рогволожих
    внуках», а о «внуках Всеславлих», но «Ярославли внуки» остались все те же.
    В самом деле, полоцкие князья представляли собой особую линию русских князей,
    едва ли не первыми начавших процесс феодального дробления Руси. Особая жизнь
    Полоцкого княжества была утверждена еще при Владимире.
    Владимир «воздвиг» отчину Рогнеде и сыну своему от Рогнеды — Изяславу в
    Полоцке. Рогнеда была дочерью полоцкого князя Рогволода. Полоцкие князья,
    чуждавшиеся потомства Владимира, сами себя считали Рогволодовыми внуками — по
    женской линии. И отчину свою вели не от пожалования Владимира, а по линии
    наследования от Рогволода. Автор «Слова» не называет полоцких князей «Рогволожими
    внуками», и это не случайно. От Изяслава Полоцкая земля досталась Брячиславу, а от
    последнего Всеславу, чтобы потом пойти в раздел сыновьям последнего. Все полоцкие
    князья были потомками

    93

    Всеслава. Их автор «Слова» и называет «Всеславлими внуками». Их он
    противопоставляет потомству Ярослава, но не потомству Владимира, так как и те, и
    другие были его потомством. Характерно, что полоцких князей автор «Слова» называет
    внуками Всеслава, а не внуками Рогволода, как летопись под 1125 г. Рогволодовичами
    называли полоцких князей в местных, областнических целях те, кто видел в них не
    потомков Владимира I Святославича, а обособленную линию князей, шедшую по женской
    линии от неродственного князя Рогволода. Автор «Слова» называет их Всеславичами, то
    есть признает их родственность всем русским князьям через Владимира I Святославича;
    он не признает особой, женской генеалогической линии полоцких князей через Рогнеду к
    Рогволоду. И в этом отношении он последователен в своем взгляде на полоцких князей,
    стоит не на местной полоцкой, а на общерусской точке зрения.
    Итак, в этом месте «Слова» речь идет не о какой-то мелкой вражде одного из русских
    Ярославов 80-х годов XII в. с полоцкими князьями, вражде настолько мелкой, что она
    даже не была отмечена летописью и только предполагается комментаторами «Слова», а о
    большом длительном историческом явлении: о длительной вражде полоцких князей со
    всеми остальными русскими князьями. Автор «Слова» говорит о многих «которах», о
    разорении жизни Всеславлей, о том, что эти «которы» наводили «поганых» (литовцев) на
    землю Русскую и Полоцкую, и обращается ко всему потомству Всеслава.
    И летопись, и «Слово о полку Игореве» точно отражают исторические события.
    Усобицы полоцких князей, стремившихся обособиться от Киева, с киевскими князьями,
    безуспешно пытавшимися восстановить зависимость Полоцка от Киева, действительно
    наполняют своим шумом и XI, и XII в. В этой междоусобной войне автор «Слова» считает
    побежденными обе стороны, победителями же оказываются «поганые» — половцы и
    литовцы. Эта мысль выражена автором с необыкновенным блеском: «Ярославли вси
    внуце и Всеславли! Уже понизите стязи свои (как символ поражения, — признайте себя
    побежденными. — Д. Л.), вонзите свои мечи вережени (в междоусобных войнах. — Д. Л.).
    Уже бо выскочисте изъ дѣдней славѣ (междоусобицы вас обесславили. — Д. Л.). Вы бо
    своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю.
    Которою бо бѣше насилие от земли Половецкыи!»
    94

    Вот почему автор «Слова», подобно летописцу, и обращается в дальнейшем, в
    большом отступлении, к истокам этой великой вражды, охватившей всех русских и всех
    полоцких князей, — к истории родоначальника нынешних Всеславичей — Всеслава
    Брячиславича Полоцкого.
    Автор «Слова» — средневековый мыслитель. Он, как и летописцы, стремится
    доискаться первопричины, начала событий: «откуду есть пошла» вражда.
    Интерес к тому, что мы сейчас назвали бы поводом событий, весьма характерен для
    средневековья.
    Под 1375 г. в летописи Авраамки мы находим особую статью «О войне и о брани, иже
    бе под Тферью». В ней говорится о приезде в Тверь Некомата «с бессерманьскою лестью
    от Мамая», как о причине последующих событий. Летописец заключает свой рассказ
    следующим замечанием: «Се же писах того ради, понеже огнь загореся от того».
    Аналогично этому и в Симеоновской летописи (как и в некоторых других) вслед за
    рассказом о том, как в 1433 г. на свадьбе Василия II Софья Витовтовна сняла пояс с
    Василия Косого, мы находим следующее заключение: «Се же пишем того ради, понеже
    много зла с того ся почало»1. Городские волнения в Новгороде в 1418 г. описаны в
    Новгородской IV летописи как следствие простой уличной ссоры между «человеком
    неким Степанко» и боярином Данилом Ивановичем Божиным внуком. Характерно, что и
    городские власти Новгорода, занявшись расследованием этих социальных волнений, во
    время которых жители в воинских доспехах вступали в настоящее сражение, решили

    прежде всего выяснить «вещи сиа начало», то есть обратились к расследованию той
    мелкой уличной ссоры, от которой, по их мнению, все и началось.
    История Всеслава Полоцкого — это, конечно, не уличный эпизод. Но ее значение для
    автора «Слова» то же, что и история с поясом Софьи Витовтовны или приезда в Тверь
    Некомата, — это первопричина, это «вещи сиа начало».
    Интерес к началу длительной истории вражды полоцких князей для автора «Слова»
    поддерживается еще характерной для XII в. «родовой» точкой зрения на события русской
    истории.
    Каждый представитель того или иного княжеского
    95

    рода для XII в. является вместе с тем представителем и политических традиций этого
    рода, «славы» рода или родоначальника.
    Принимая выводы относительно толкования этого места «Слова о полку Игореве»,
    где, с моей точки зрения, говорится о вражде Ярославичей и Всеславичей, изложенные
    мною в «Комментарии историческом и географическом» к «Слову»1, Б. А. Рыбаков
    дополняет их следующими соображениями: «В тексте первого издания 1800 г. стоит
    «Ярославе и всии внуце Всеславли» (первое изд., с. 34. — Д. Л.). И исследователи долго
    отыскивали того Ярослава, к которому могло быть отнесено это обращение. Предлагали и
    Ярослава Черниговского... и Ярослава Владимировича (адресата Даниила Заточника. — Д.
    Л.), и незначительного Ярослава Пинского, но это никак не могло объяснить главной
    мысли автора, стержня всей поэмы, заключенной в этом абзаце: «Распри позволяли
    половцам торжествовать над нами». Ведь длительные раздоры полоцких князей,
    происходившие где-то на краю земли, остальных русских княжеств не касались, а уж к
    половецким набегам и вторжениям вообще никакого отношения не имели. Если бы речь
    шла только о недружном гнезде полоцких князей и каком-то Ярославе, который почему-то
    всех их уравновешивал своей персоной, то напоминание о половцах осталось бы без
    объяснений.
    Следует обратить внимание на то, что данный абзац подводил итог своеобразному
    обзору всей Руси, от Карпат до Волги и от степи до Западной Двины; в обзоре говорилось
    обо всех князьях, и все они, кроме полоцких (у которых были свои враги-язычники —
    литовцы), призывались поэтом к войне с половцами. В этом смысле «земля Русская»
    уравновешивалась с «жизнью Всеславлею», но если оставить текст первого издания, то
    останутся и непримиримые смысловые противоречия.
    Выход был найден Д. С. Лихачевым, предложившим в 1950 г. читать «Ярославли
    (внуки) и вси внуци Всеславли...» Аргументация Д. С. Лихачева настолько убедительна и
    новое чтение настолько логически связывает весь абзац в единое целое, что можно не
    только принять все это чтение, но и основывать на нем ряд выводов.
    Итак, соединительное звено между обзором русских
    96

    княжеств 1185 г. и временами «дедней славы» содержит главную мысль поэмы:
    порицание обеим ветвям «Володимирова племени» — Ярославичам и Всеславичам — за
    крамолы и которы, позволяющие «поганым» нападать на Русь. Этим звеном читатель уже
    подготовлен к рассмотрению какой-то более ранней эпохи, которая, с одной стороны,
    была временем дедней славы, а с другой — временем первых усобиц, первоистоком
    княжьих крамол»1. Напомню, что затем в «Слове» идет рассмотрение событий, связанных
    с «первыми князьями» в «первую годину» Руси.
    В Олеге «Гориславиче» и во Всеславе Полоцком автором «Слова» обобщены два
    крупнейших исторических явления: усобицы Ольговичей и Мономаховичей и усобицы
    Всеславичей и Ярославичей. Вот почему характеристики этих князей занимают такое
    большое место в «Слове». Ограниченный в средствах художественного обобщения

    законами художественного творчества средневековья, замкнутого в кругу исторических
    фактов весьма узкого ряда, автор «Слова» прибег к характеристикам родоначальников тех
    князей, обобщающую характеристику которых он собирался дать.
    Таким образом, характеристики Олега и Всеслава занимают строго определенное и
    важное место в идейной композиции «Слова». Это не случайные вставки и не лирические
    «отступления». Они находятся в органической связи с историческими воззрениями автора
    «Слова» (к этому вопросу мы еще вернемся). Тем более интересно будет проследить
    исторические источники этих характеристик.
    Обратимся прежде всего к характеристике Всеслава; она целиком согласуется с теми
    фактами, которые сообщает о нем «Повесть временных лет». Факты «Повести временных
    лет» осмыслены в «Слове» поэтически. Из них автор «Слова» строит не только
    поэтический образ Всеслава, но одновременно дает и историческую оценку его
    деятельности. Эта историческая оценка, умело согласованная со всей идейной структурой
    «Слова», поражает вместе с тем глубоким пониманием русской истории.
    «На седьмомъ вѣцѣ Трояни връже Всеславъ жребий о дѣвицю себѣ любу». В
    дальнейшем там, где я буду говорить
    97

    о периодизации русской истории автором «Слова», я подробно остановлюсь на вопросе о
    том, что означает выражение «на седьмомъ вѣцѣ Трояни». Здесь же, забегая несколько
    вперед, упомяну только, что оно находится в тесной связи с представлениями о Всеславе
    как о кудеснике и в общих чертах означает «напоследок языческих времен». Дальше
    говорится о кратковременном пребывании Всеслава на киевском столе, и это позволяет
    нам видеть, вслед за другими исследователями, в девице ему «любой» — Киев. Опершись
    на восставших в 1068 г. киевлян, чтобы взойти на киевский стол, Всеслав действительно
    играл своей судьбою — «кинул жребий». Он был в равной мере чужд восставшим
    горожанам и феодальной княжеской верхушке Руси. Он не имел реальной опоры ни в
    одном классе общества; оказавшись вознесенным из «поруба» на киевский стол, где он
    смог удержаться всего семь месяцев («дотчеся стружиемъ злата стола киевьскаго»), он
    только воспользовался случаем — «скакнул» к киевскому столу.
    «Повесть временных лет» не говорит об активном стремлении Всеслава стать
    киевским князем. Стремление это может быть предположено лишь по всей ситуации: для
    заключенного в поруб Всеслава его согласие возглавить восстание было единственным и
    при этом блестящим выходом из заключения.
    Это-то стремление к киевскому столу и приписано Всеславу автором: «тъй клюками
    подпръ ся о кони и скочи къ граду Кыеву».
    Этим выражением «скочи» подчеркнуто, что Всеслав незаконно захватил киевский
    стол (ср.: «бе бо преже того пискуп Асаф во Угровьску, иже скочи на стол митрополичь, и
    за то свержен бысть стола своего»; Ипат. лет., под 1223 г.). Однако на каких коней оперся
    Всеслав, чтобы занять киевский стол? Это не могли быть кони его войска, его дружины
    или его собственные: Всеслав сидел в порубе, в заключении, и не имел ни коней, ни
    конного войска, ему не надо было и подступать к Киеву с конями — он был в Киеве.
    Ответ на этот вопрос дает «Повесть временных лет»: Всеслав пришел к киевскому
    княжению в результате восстания киевлян, потребовавших у Изяслава коней и оружия:
    «Дай... княже, оружие и кони». Этим-то требованием киевлян дать коней и воспользовался
    Всеслав. Благодаря ему он оказался на киевском столе.
    Вот как излагает те же события Б. Д. Греков: «Вече
    98

    хотело создать новую армию из той части населения, которая не имела ни о р у ж и я , ни
    к о н е й , т. е. из массы городского и сельского простого люда. Изяслав отказался
    исполнить требование веча, и это послужило поводом к восстанию народных масс в

    Киеве... Освобожденный Всеслав стал киевским князем по воле веча»1. Несомненно, что
    Всеслав дал киевлянам и оружие, и коней. Они были в распоряжении Изяслава, иначе
    народ и не стал бы их требовать у князя, но Изяслав боялся выдать их киевской «чади»,
    опасаясь восстания. Придя к власти, Всеслав не мог не удовлетворить этих требований
    киевлян. Следовательно, выражение «подпръ ся о кони» следует понимать так же, как
    «подперъ горы угорскыи своими желѣзными плъки» или «ты бо можеши Волгу веслы
    раскропити, а Донъ шеломы выльяти!». Всеслав подперся конями так же, как Всеволод
    стреляет живыми шереширами и Изяслав Василькович «звонит» своими «острыми мечи»,
    мечами своей дружины, о «шеломы литовьскыя». Отсюда ясно, что и «подперся
    клюками» означает «подперся хитростями», «коварством», «своею догадливостью»
    (кстати сказать, из всех предположенных комментаторами значений слова «клюка» только
    это — «хитрость» — и зарегистрировано памятниками древней русской письменности).
    Нам нет смысла углубляться в детали и выяснять, почему вопрос о конях стоял так
    остро в 1068 г. Для нас важно лишь то, что Всеслав пришел к власти, дав киевлянам
    оружие и коней. Следовательно, Всеславу приписана в «Слове» активная роль в своем
    освобождении. В «Повести временных лет» освобождение Всеслава объясняется не
    «клюками» Всеслава, а его благочестием и силою креста: «Се же бог яви силу крестную,
    понеже Изяслав целовав крест, и я и́ [его]; тем же наведе бог поганыя, сего же яве избави
    крест честный. В день бо Въздвиженья Всеслав, вздохнув, рече: «О кресте честный!
    понеже к тобе веровах, избави мя от рва сего». Бог же показа силу крестную на показанье
    земле Русьстей, да не преступають честнаго креста, целовавше его; аще ли преступить
    кто, то и зде прииметь казнь и на придущемь веце казнь вечную», и т. д. Автор «Слова»
    держится лишь фактической стороны «Повести», но не ее истолкований. Он снимает
    здесь, как и в других местах, религиозные истолкования «Повести». Следующая затем
    фраза «Слова»
    99

    также непонятна без текста «Повести временных лет»: «скочи отъ нихъ лютымъ звѣремъ
    въ плъночи изъ Бѣлаграда, обѣсися синѣ мьглѣ». Прежде всего неясно, от кого — «отъ
    нихъ»? В предшествующей фразе речь шла о Киеве и о киевском столе1, но не о людях.
    Однако о людях шла речь в «Повести временных лет»: «Поиде Изяслав с Болеславом на
    Всеслава; Всеслав же поиде противу. И приде Белугороду Всеслав, и бывши нощи,
    утаивъся кыян бежа из Белагорода Полотьску». Следовательно, «они» — это «кияне»
    «Повести временных лет». Так же точно «синяя мгла» — это мгла ночи, а не «синее
    облако», как предполагали некоторые комментаторы. «Слово» в своей фактической
    стороне совпадает здесь с «Повестью», но поэтически по-иному осмысляет исторические
    факты: Всеслав «лютым зверем» ночью бежит от киевлян из Белгорода, скрывшись от них
    в «синей мгле» — конечно, ночи.
    Вторично сравнивает автор «Слова» бегство Всеслава с бегством зверя: «скочи
    влъкомъ до Немиги съ Дудутокъ».
    Всеславу действительно пришлось бежать из Новгорода — «съ Дудутокъ» (согласно
    Н. М. Карамзину — монастырь под Новгородом), но о бегстве этом именно к Немиге нет
    сведений в «Повести временных лет». Нет в «Повести временных лет» и сведений о
    Дудутках: здесь, возможно, сказалось непосредственное, или «устное», знакомство автора
    «Слова» с топографией Новгорода.
    Быстрота передвижения Всеслава, его «неприкаянность» — черты его реальной
    биографии. Вот что пишет о нем В. В. Мавродин: «Надо отметить, что Всеслав
    действительно колесил по всей Руси, с боем отстаивая свои права, отбиваясь от
    нападавших, стремясь захватить города и волости, отбить свою «отчину». Бегство,
    «порубы», кратковременный успех в Киеве, когда восстание выносит его на гребень
    волны, снова бегство, неудачи и т. п. — вот жизненный путь Всеслава, которого автор

    «Слова о полку Игореве» сравнивает с не находящим себе места и покоя рыскающим
    волком. За образным выражением, мифической оболочкой скрывается реальное,
    100

    конкретное содержание, подлинная жизнь Всеслава»1. Есть и еще одно свидетельство
    реальной быстроты передвижений Всеслава. Мономах говорит в своем «Поучении», что
    он гнался за Всеславом (в 1078 г.) со своими черниговцами «о двою коню» (то есть с
    поводными конями), но тот оказался еще быстрее: Мономах его не нагнал.
    На Немиге Всеслав потерпел поражение, и это поражение было действительно
    ужасным: «И совокупишася обои на Немизе, месяца марта в 3 день; и бяше снег велик, и
    поидоша противу собе. И бысть сеча зла, и мнози падоша, и одолеша Изяслав, Святослав,
    Всеволод, Всеслав же бежа».
    Весь дальнейший текст «Слова» о Всеславе представляет собою размышление о его
    злосчастной судьбе. Всеслав изображен здесь и с осуждением, и с теплотой лирического
    чувства: неприкаянный князь, мечущийся как затравленный зверь, хитрый, «вещий», но
    несчастный неудачник: перед нами исключительно яркий образ князя-вотчинника, князя
    периода феодальной раздробленности Руси.
    «Всеслав князь людемъ судяше, княземъ грады рядяше (то есть властвовал над
    судьбой других людей, даже князей. — Д. Л.), а самъ въ ночь влъкомъ рыскаше (не зная
    пристанища; как в 1068 г., когда он ночью бежал из Белгорода. — Д. Л.): изъ Кыева
    дорискаше до куръ Тмутороканя, великому Хръсови влъкомъ путь прерыскаше. Тому (то
    есть для Всеслава. — Д. Л.) въ Полотьскѣ позвониша заутренюю рано у святыя Софеи въ
    колоколы, а онъ въ Кыевѣ (в заключении. — Д. Л.) звонъ слыша. Аще и вѣща душа въ
    дръзѣ тѣлѣ (хоть и «вещая» — колдовская душа была у него в храбром теле. — Д. Л.), нъ
    часто бѣды страдаше. Тому вѣщей Боянъ и пръвое припѣвку, смысленый, рече: „Ни
    хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не минути“».
    Во всей этой характеристике Всеслава только одна деталь заставляет искать какого-то
    иного источника, кроме «Повести временных лет»: это упоминание о пребывании
    Всеслава в Тмуторокани. «Повесть временных лет» молчит об этом, такие сведения могли
    быть как раз в песнях Бояна, воспевшего ряд тмутороканских князей: Мстислава
    Владимировича, Романа Святославича — сына Святослава Ярославича Тмутороканского.
    101

    Однако хотя в своей фактической основе сведения о Всеславе в целом совпадают с
    «Повестью временных лет», но общий, я бы сказал нравственный, смысл характеристики
    этого беспокойного князя в «Повести временных лет» отсутствует в «Слове». Религиозное
    объяснение освобождения Всеслава из «поруба» заменено в «Слове» другим, в котором
    Всеславу приписана активная роль.
    Откуда все это взялось в «Слове»? Можно думать, что характеристика Всеслава и всей
    его деятельности подсказана автору «Слова» Бояном: она совпадает в своей общей оценке
    с той «припевкой», которую сказал Боян о Всеславе и которая тут же приведена в «Слове»
    как заключительная сентенция: «Тому вѣщей Боянъ и пръвое припѣвку, смысленый,
    рече: „Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не минути“».
    Итак, Всеслав — зачинатель усобиц Ярославичей и полоцких князей (согласно с
    летописью, именно по поводу Всеслава летописец помещает под 1068 г. большое
    нравоучение об усобицах), он скор на кровопролитие, это князь-кудесник (согласно с
    летописью — «носит язвено», «родился от волхвования», гиперболически быстро
    передвигается), он неудачник (постоянно спасается бегством, однажды бежит ночью).
    Вся эта характеристика Всеслава сходна в «Слове о полку Игореве» и в «Повести
    временных лет».

    Остается только один вопрос, что означает в «Слове» упоминание того, что этот князькудесник, князь-неудачник, действует «на седьмомъ вѣцѣ Трояни»?
    Еще раз «века Трояна» упоминаются в «Слове» в контексте своеобразной
    периодизации русской истории, даваемой автором «Слова». Эта периодизация
    представляет собою только плод поэтического обобщения автора «Слова», в ней нет
    четких и логических, и хронологических рубежей, больше того — она брошена автором
    «Слова», весьма возможно, случайно, попутно, и оставлена им во всей ее поэтической
    незавершенности. Однако она отражает непосредственные и живые впечатления автора от
    русской истории. Ее ценность, может быть, как раз и состоит в той непосредственности, с
    которой она высказана. «Были вѣчи Трояни, минула лѣта Ярославля; были плъци Олгови,
    Ольга Святьславличя...» — этою фразою начинаются в «Слове» размышления по поводу
    прошлого Руси, навеянные поражением Игоря. Поражение Игоря осмысляется автором
    «Слова»
    102

    в исторической перспективе, как непосредственное продолжение и следствие времени
    «полков» (междоусобных походов) Олега Святославича, которым предшествовали два
    других периода: «вечи Трояни» и «лета Ярославля».
    Под «летами Ярославлими», без сомнения, автор «Слова» имеет в виду годы княжения
    Ярослава Мудрого, а может быть, также и годы княжения его сыновей Ярославичей. Во
    всяком случае, в конце «Слова» автор называет Бояна (а может быть, и некоего «Ходына»)
    песнотворцем «стараго времени Ярославля» и «хотью» (любимцем) Олега Святославича,
    по всем же другим признакам Боян жил во времена сыновей и внуков Ярослава Мудрого.
    Следовательно, «время Ярослава» захватывало и годы княжения его непосредственных
    потомков — продолжателей его дела.
    Что же за период следует видеть в определении автора «Слова» «вѣчи (то есть века)
    Трояни» и кто такой этот Троян, чьим именем определяются какие-то века русской
    истории, предшествующие векам Ярослава Мудрого? Предположений о том, кто такой
    этот Троян, было в исследовательской литературе немало. Исследователи исходили при
    этом главным образом из попыток разгадать этимологически происхождение слова
    «Троян» и этим путем объясняли два-три места в «Слове», оставляя без
    удовлетворительного объяснения остальные. Между тем, чтобы разгадать, что такое этот
    «Троян» «Слова», необходимо учесть все те оттенки значения, какие имеет слово «Троян»
    во всех случаях его употребления в «Слове».
    Слово «Троян» употреблено в «Слове о полку Игореве» четыре раза: первый раз там,
    где говорится о поэтическом вдохновении Бояна («рища въ тропу Трояню» наряду с
    «скача, славию, по мыслену древу, летая умомъ подъ облакы, свивая славы оба пола сего
    времени»); второй раз (в разбираемом нами случае) — для обозначения целого периода
    русской истории, предшествовавшего годам Ярослава («были вѣчи Трояни»); третий раз
    для обозначения всей русской земли в целом: «въстала обида въ силахъ Даждьбожа внука
    (в русских войсках. — Д. Л.), вступила дѣвою на землю Трояню», четвертый раз опятьтаки для обозначения какого-то периода времени, когда действовал князь-кудесник
    Всеслав «на седьмомъ (по-видимому, на последнем. — Д. Л.) вѣцѣ Трояни». Во всех этих
    значениях слово Троян может быть удовлетворительно объяснено только в том случае,
    если мы допустим,
    103

    что под Трояном следует разуметь какое-то русское языческое божество.
    Троян, как древнерусский бог, в памятниках письменности XII в. зарегистрирован в
    «Хождении Богородици по мукам» в списке XII в., изд. И. И. Срезневского: «Трояна,
    Хърса, Велеса, Перуна на богы обратиша» или: «И да быша разумели многии человеци, и
    в прельсть велику не внидуть, мняще богы многы: Перуна, и Хорса, Дыя и Трояна»1.

    В самом деле, что означает в свете этого понимания Трояна выражение «Слова» «рища
    въ тропу Трояню»? Вряд ли эту «тропу» следует искать в каких-то конкретных,
    географически точно определимых тропах, дорогах, валах или памятниках зодчества.
    Поэтическая манера Бояна последовательно описана в «Слове» абстрактными,
    отвлеченными чертами: Боян скачет по воображаемому дереву, летает умом под облаками
    (следовательно, не по реальным облакам), он растекается мыслию по дереву
    (следовательно — опять-таки по воображаемому дереву), серым волком по земле, сизым
    орлом под облаками. Он рыщет, следовательно, не по каким-то конкретным путям, а по
    путям божественным: ведь Боян — внук бога Велеса, и не потому только, очевидно, что
    Велес — «покровитель поэзии», а потому, что сам Боян — «вещий», то есть кудесник,
    имеет отношение к богам.
    Так же точно Русская земля могла быть названа землей Трояна только в том случае,
    если Троян был русским божеством. Именно в этом же смысле русский народ называется
    в «Слове» «Дажьбожим внуком».
    Вот почему и несколько веков русской истории, предшествовавших времени Ярослава,
    веков языческих, дохристианских, названы веками Трояна — веками языческой Руси, а
    годы Всеслава Полоцкого — последнего «вещего» князя, князя-оборотня, названы
    «седьмым (то есть последним) веком Трояна». Князь-кудесник и неудачник действует
    «напоследок языческих времен», когда сила язычества иссякла. Он представитель
    доживающего язычества (значение «седьмого» как последнего определяется
    средневековыми представлениями о числе семь: семь дней творения, семь тысяч лет
    существования мира, семь дней недели, семь человеческих возрастов и т. д.).
    104

    Итак, расшифровать поэтическую периодизацию русской истории в «Слове» («были
    вѣчи Трояни, минула лѣта Ярославля, были плѣци Олговы») следует так: были
    языческие времена, времена бога Трояна; затем наступило Ярославово время (годы
    княжения Ярослава Мудрого и, возможно, его наследников, Ярославичей); наконец
    настали междоусобия Олега Святославича. Это периодизация не логическая, а
    поэтическая. Перед нами не четко отграниченные хронологические пределы, а
    поэтические образы целых периодов; времена Трояна вторгаются в годы Ярославовы;
    Всеслав Полоцкий действует напоследок языческих времен, следовательно, это даже не
    периоды, это обобщение крупных исторических явлений — древнерусского язычества,
    единства Руси в христианской державе Ярослава и княжеских усобиц, — но мыслимых в
    приблизительной хронологической последовательности. Вот почему не нашлось в этой
    поэтической периодизации места и для княжения Владимира «старого», принадлежащего
    двум периодам — дохристианскому и христианскому.
    Почему же, однако, по представлениям автора «Слова», Всеслав Полоцкий действует
    «напоследок языческих времен»? Какая связь между Всеславом и древнерусским
    язычеством?
    Здесь дело, конечно, не только в том, что Всеслав Полоцкий, согласно летописи,
    родился «от волхвования», всю жизнь носил на главе «язвено» и, согласно «Слову»,
    рыскал волком, — иными словами, был причастен чародейству (С. М. Соловьев назвал его
    «князем-чародеем»). Одной личной причастности чародейству было бы, пожалуй,
    недостаточно, чтобы утверждать историческую связь Всеслава Полоцкого с эпохой
    язычества.
    Дело в ином: Всеслав Полоцкий действует в обстановке восстаний смердов,
    поднявшихся в Киеве, в Новгороде, на Белоозере, — восстаний, сомкнувшихся с
    движением волхвов, с реакцией древнерусского язычества. Всеслав воспользовался этими
    восстаниями и этой реакцией язычества в своих целях. Восстания эти не следует
    рассматривать как крестьянские движения в чистом виде. Это были столкновения двух

    укладов — дофеодального, пронизанного переживаниями родового строя, тесно
    сросшегося с древнерусским язычеством, и феодального.
    Всеслав действовал «напоследок языческих времен», в обстановке реакции
    древнерусского язычества и старого, дофеодального уклада. Это определение, данное
    автором
    105

    «Слова», поражает нас своею историческою точностью.
    Связь Всеслава Полоцкого с движением смердов и с реакцией язычества выявлена в
    работе Н. Н. Воронина «Восстание смердов в XI в.»1. Напомним те из наблюдений этой
    работы, которые кажутся нам убедительными.
    Полоцкая земля, по сравнению с Киевом, была более отсталой, с более прочно
    сохранившимся язычеством. Полоцкие князья («Рогволожи внуки») принадлежали к
    местной знати и дорожили своими местными связями2. Сам Всеслав никогда не пытался
    противопоставить себя вечу, и в этом «преимущественно, кажется, и состояла особенная
    сила Всеслава, несмотря на многие неудачи и несчастья»3.
    Его борьба против Новгорода имеет антицерковный характер. Он грабит в Новгороде
    Софию и опирается в борьбе против Новгорода на население его периферии — «вожан»4.
    Восстание киевлян 1068 г., благодаря которому Всеслав захватил в Киеве власть,
    также было отчасти связано с активизацией язычества.
    Еще А. А. Шахматов обратил внимание5 на то, что первый из собранных под 1071 г.
    рассказов о волхвах на самом деле относится к 1068 г. или к какому-то из лет перед тем (к
    1064 г.). Волхв угрожал «преступанием земель». Об этом самом «преступании земель»
    говорило посольство киевского веча к Святославу и Всеволоду: «...мы же зло створили
    есмы, князя своего прогнавше, и се ведеть на ны землю Лядьскую, а поидете в град отца
    своего. Аще ли не хочета, то нам неволя зажегши город свой и ступити в Грецискую
    землю».
    Итак, Всеслав в самом деле действует «напоследок языческих времен». Здесь, как и во
    многих других местах, «Слово» поражает точностью своих исторических упоминаний.
    106

    Если характеристика Всеслава дана в «Слове» в свете несчастной судьбы его и его
    потомства «Всеславичей» («уже понизите стязи свои», то есть признайте себя
    побежденными в междоусобных битвах; «вонзите свои мечи вережени») и смягчена
    поэтому чувством жалости, то характеристика другого князя-крамольника — Олега
    «Гориславича» — дана по преимуществу в освещении последствий его усобиц для всего
    русского народа и поэтому вызывает меньше авторского сочувствия. Характеризуется
    даже не он сам как личность, а его деятельность и последствия этой деятельности. Его
    «усобицы» рассматриваются как целая эпоха в жизни русского народа: «Были вѣчи
    Трояни, минула лѣта Ярославля; были плъци Олговы, Ольга Святъславличя».
    Олега автор «Слова о полку Игореве» вспоминает, однако, не только потому, что он
    был родоначальником черниговских Ольговичей. Именно он, Олег, положил начало
    сложному узлу усобиц, связанных с вотчинным правом Древней Руси.
    Вместе с тем, половецкие симпатии Олега положили начало специфической
    половецкой политике Ольговичей1.
    Вся характеристика разрушительной деятельности Олега построена на
    противопоставлении ее созидательному труду земледельцев и ремесленников. Этот мотив
    присутствует и в характеристике Всеслава Полоцкого: там описание битвы на Немиге все
    основано на противопоставлении ее жатве: «На Немизѣ снопы стелютъ головами,
    молотятъ чепи харалужными, на тоцѣ животъ кладутъ, вѣютъ душу отъ тѣла». Тот же
    самый образ созидательного труда, противопоставленного бессмысленности и пагубности

    усобиц, доминирует и в характеристике Олега: «Олегъ мечемъ крамолу коваше и стрѣлы
    по земли сѣяше», «тогда при Олзѣ Гориславичи сѣяшется и растяшеть усобицами,
    погибашеть жизнь Даждьбожа внука», и, наконец, поразительный по своей
    художественной выразительности образ: «Тогда (то есть при Олеге «Гориславиче». — Д.
    Л.) по Руской земли рѣтко ратаевѣ кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себѣ
    дѣляче...» Именно этот образ мирно пашущего пахаря, заботе о котором должны быть
    посвящены усилия князей, ради которого они должны сражаться с половцами, применен
    107

    в «Повести временных лет» для аналогичного упрека корыстолюбивым князьям и при
    этом в аналогичной исторической обстановке. «Оже то начнеть орати смерд, — говорил
    главный противник Олега Владимир Мономах в 1103 г., призывая к объединенному
    походу на половцев, — и приехав половчин ударить и́ (его) стрелою, а лошадь его
    поиметь, а в село его ехав иметь жену его, и дети его, и все его именье».
    Автор «Слова о полку Игореве» считал дело Мономаха неудавшимся по вине Олега,
    что он и отметил, избрав для этого образ, примененный самим Мономахом, чем указал на
    то, что надежды Мономаха оберечь мирный труд ратая не сбылись.
    Главным объектом для показа безрассудной деятельности Олега сделана битва на
    Нежатиной Ниве 1078 г. Эта битва сопоставлена с битвой Игоря («съ тоя же Каялы...»).
    Автор говорит о жертвах этой битвы: Борисе Вячеславиче и Изяславе Ярославиче.
    Впечатление от смерти этих князей усилено погребальными образами: Борису
    Вячеславичу «слава... зелену паполому (то есть зеленое погребальное покрывало — траву.
    — Д. Л.) постла за обиду Олгову, храбра и млада князя». Изяслава же Ярославича его сын
    Святополк приказывает отвезти к Софии Киевской «междю угорьскими иноходьци».
    Малозначительный князь Борис Вячеславич упомянут не потому, что он «защищал
    черниговские интересы», как думает А. В. Соловьев1, а потому, что гибель его в битве на
    Нежатиной Ниве, наряду со смертью его противника Изяслава, ярко иллюстрировала
    мысль автора о бессмысленности междоусобных столкновений: обе стороны понесли
    жертвы в битве на Нежатиной Ниве; об обеих этих жертвах автор «Слова» говорит с
    одинаковым сожалением, не отдавая предпочтения ни черниговской, ни киевской стороне.
    Здесь выражена та же мысль, о которой мы уже говорили выше, там, где разбирали
    рассказ «Слова» о борьбе Ярославичей и Всеславичей: в междоусобных битвах всегда
    терпят поражение обе стороны.
    Наконец, нельзя не остановиться на одном месте «Слова»: «Се бо готьскыя красныя
    дѣвы...»
    Мысль о мести за хана Шарукана могла еще жить в надеждах половцев в 1185 г. Это
    доказывается следующим
    108

    местом Ипатьевской летописи под 1185 г. После поражения Игоря Святославича хан
    Кончак говорит хану Гзе: «Пойдем на Киевьскую сторону, где суть избита братиа наша и
    великый князь нашь Боняк». Месть за Боняка, о которой говорит Кончак, это и есть месть
    за Шарукана, так как Боняк и Шарукан потерпели поражение в одной и той же битве 1106
    г.: «том же лете прииде Боняк и Шарукань старый и ини князи мнози, и сташа около
    Лубна. Святополк же, и Володимер, и Олег, Святослав, Мьстислав, Вячьслав, Ярополк,
    идоша на половце к Лубьну; в 6 час дне бродишася черес Сулу и кликоша (в Лавр. лет. —
    «кликнуша». — Д. Л.) на не. Половци же вжасошася от страха, не възмогоша и стяга
    поставити, но побегоша хватаючи конии, а друзии пеши побегоша; наши же начаша сещи
    я̀, а другыя руками имати. И гнаша я́ до Хорола; убиша же Тааза Бонякова брата, а угре
    яша и братию его (в Лавр. лет. — «а Сугра яша и брата его». — Д. Л.), а Шарукань одва
    утече» (Ипат. лет., под 1106 г.).

    Почему же, однако, готы, половцы (и их хан Кончак) лелеют мысль о мести именно за
    Шарукана? Ведь не один Шарукан терпел поражения от русских?
    Месть за Шарукана, которую лелеют «на брезѣ синему морю» готские красные девы,
    упомянута в «Слове» отнюдь не случайно. Шарукан был дедом хана Кончака. Месть за
    деда, как и слава дедовская, была естественной в представлениях того времени. Шарукан
    потерпел жестокое поражение от Владимира Мономаха. Его сына Отрока Владимир
    Мономах загнал на Кавказ за Железные Ворота. Внук Шарукана и сын Отрока — хан
    Кончак — впервые смог отомстить за бесславие своего деда и своего отца.
    Добиваясь мести за своего отца и деда, Кончак стремился действовать не против
    черниговских князей, а против Киева. После разгрома войск Игоря Святославича на
    Каяле, когда Гза (Кза) уговаривал Кончака идти на северские княжества (см.
    цитированное место Ипатьевской летописи), Кончак отказался, направляясь к Киеву и
    Переяславлю. Вот чем объясняется и выражение «Слова» о том, что готские девы
    «лелѣютъ месть Шароканю». Поражение Игоря еще не было местью за Шарукана. Это
    поражение только открывало ворота на Русскую землю, создавало возможность движения
    Кончака на Переяславль и Киев. Вот почему только после поражения Игоря хан начинает
    «лелеять» месть за своего деда. Направление
    109

    усилий Кончака именно против Переяславля и Киева неоднократно выражалось и в
    прошлом. В 1184 г. Кончак Отрокович делает попытку заключить союз с Ярославом
    Всеволодовичем, чтобы идти на Киев. Этот союз не состоялся благодаря энергичному
    вмешательству Святослава. Таково же направление его походов 1174 и 1179 гг.
    Знакомство русских с историческими воспоминаниями половцев подтверждается
    летописной статьей 1200 г. Ипатьевской летописи, где говорится на основании этих
    половецких песен и о хане Отроке — сыне этого самого Шарукана, и о сыне Отрока —
    хане Кончаке — противнике Игоря.
    * * *
    Итак, автор «Слова о полку Игореве» в своих исторических сведениях пользуется
    разнообразными источниками: он пользуется «Повестью временных лет» — в редакции,
    близкой новгородским летописям, он пользуется дошедшими до него песнями Бояна —
    певца второй половины XI в., любимца Олега Святославича, воспевавшего в своих песнях
    и своих современников (Романа Святославича, умершего в 1078, Всеслава Полоцкого,
    умершего в 1101 г.), и князей прошлого (Ярослава Мудрого и Мстислава Владимировича).
    Он пользуется, наконец, историческими воспоминаниями врагов Руси — половцев.
    Возможно, что автор «Слова» привлекал и еще какие-то устные источники. Но в
    использовании всех этих источников автор «Слова» проявил большую самостоятельность.
    В отличие от «Повести», он не констатирует событий, а осмысляет их, размышляет над
    ними, оценивает их и дает характеристики князьям, исходя при этом из своих
    политических и нравственных представлений. Он опускает религиозное осмысление
    событий (в объяснении смерти Бориса Вячеславича или освобождении из поруба Всеслава
    Полоцкого). Он делает выводы из своих характеристик — о бесплодности направленных
    на междоусобную борьбу усилий князей. События прошлого привлечены им для
    объяснения событий настоящего. Характеристика Олега дана им для характеристики
    современных ему Ольговичей; характеристика Всеслава — для характеристики
    Всеславичей. В этом сказались средневековые представления о родовой преемственности
    политики русских князей, а может быть, и реальные стремления русских
    110

    князей вести свою политику в пределах своей родовой линии, наследовать «путь» отцов и
    дедов.
    Подытоживая характеристику обращения автора «Слова о полку Игореве» к
    историческому прошлому Руси, отметим прежде всего следующее. Автор «Слова о полку
    Игореве» не историк и не летописец, он не стремится хотя бы в какой-либо мере дать
    представление о русской истории в целом. Он предполагает знание русской истории в
    самом читателе. И вместе с тем его отношение к событиям современности в высшей
    степени исторично. События похода Игоря он воспринимает в глубокой исторической
    перспективе. Современная ему Русь не отделена от русской истории. Он не ищет причин
    усобиц в прошлом, но он воспринимает эти усобицы как непосредственное продолжение
    усобиц Всеслава и Олега. Ольговичи для него прежде всего потомки Олега
    «Гориславича». Всеслав Полоцкий для автора «Слова» связан с предшествующим
    языческим временем; он — родоначальник современных автору беспокойных
    Всеславичей, определивший их политику. Автор «Слова» поэтически выделяет в русской
    истории наиболее лирические эпизоды и поэтически же обобщает целые исторические
    периоды. Он настолько трезвый и проникновенный художник, что ясно представляет даже
    то, чему он не был свидетелем, и поэтому воображает, как восприняли современные ему
    события готы. Хотя поэт и преобладает в авторе «Слова» над историком, но его
    поэтическое миропонимание исторично. Его восприятие современных ему событий
    обрамлено историей нескольких столетий.
    Совпадает ли отношение автора «Слова о полку Игореве» к русской истории с
    отношением к ней в фольклоре? Ответу на этот вопрос мешает неопределенность самого
    термина «фольклор» для XI—XII вв. Но если принять за некую условную «мерку»
    фольклора упоминаемого в «Слове» песнотворца Бояна, то мы легко убедимся в том, что
    автор «Слова» стоит значительно выше Бояна в понимании исторического смысла
    событий русской истории.
    Боян принадлежит к числу тех «витий»-песнотворцев, о которых говорит в своем
    «Слове на собор святых отец» Кирилл Туровский. Боян «воспевает» князей, он сочиняет
    им «славы» — «старому Ярославу, храброму Мстиславу... красному Романови
    Святъславличю». Струны его «сами (собой) княземъ славу рокотаху».
    111

    В воспроизведении автора «Слова» эти песни поражают своею бравурностью: «Не буря
    соколы занесе чресъ поля широкая — галици стады бѣжать къ Дону великому»; «Комони
    ржуть за Сулою — звенить слава в Кыевѣ; трубы трубят въ Новѣградѣ — стоять стязи въ
    Путивлѣ!»
    Очевидно, Боян и не был подлинно народным поэтом. По-видимому, это был поэт
    придворный1. В отличие от Бояна, автор «Слова» не только воздает хвалы князьям. Он
    взвешивает и расценивает их деятельность не с точки зрения их личных качеств (удаль,
    храбрость и т. д.), а с точки зрения оценки всей их деятельности для общенародного блага.
    Замечательно, что, в отличие от слишком прямолинейного деления летописцем
    деятелей русской истории на добрых и злых, автор «Слова» воспринимает их с гораздо
    большею сложностью; он не только осуждает Всеслава Полоцкого, но и опечален его
    судьбой. Таково же отношение автора и к своим современникам — к Игорю
    Святославичу. Было ли отношение автора «Слова» к своим героям таким же, как и в
    фольклоре, сказать трудно. Во всяком случае, оно сложнее того отношения, которое
    представлено и Бояном, и летописью. Но вот что в авторе «Слова», во всяком случае,
    было выше, чем в историческом эпосе его времени: для него русская история обладает
    периодами, он сознательно делит ее на эпохи, перед ним ясная историческая перспектива.
    Его исторические представления об усобицах не могли сложиться на основе фольклора.
    Фольклор, исторический эпос, игнорирует усобицы. Эпос рисует героические картины
    борьбы с внешними врагами Руси: так он отразился и в «Повести временных лет», так он

    дошел до нас и в современных нам былинах. Но ни тут, ни там нет изображения усобиц: в
    «Повести» усобицы никогда не описываются на основе фольклорных данных; в
    современном же эпосе полоса усобиц не отразилась. Эта особенность русского эпоса была
    четко отмечена Н. Г. Чернышевским: «...Сознание национального единства всегда имело
    решительный перевес над провинциальными стремлениями, если только были со времени
    Ярослава какие-нибудь провинциальные стремления... распадение Руси на уделы было
    чисто следствием дележа между
    112

    князьями... но не следствием стремления самого русского народа. Удельная
    разрозненность не оставила никаких следов в понятиях народа, потому что никогда не
    имела корней в его сердце: народ только подчинялся семейным распоряжениям князей»1.
    Какой художественный и идейный смысл имеют в «Слове» упоминания событий
    прошлого?
    Рассматривая каждое явление современности в исторической перспективе, автор
    «Слова» тем самым обобщает его. Историзм — это одна из форм художественного
    обобщения в древней русской литературе. Каждое отдельное явление действительности
    представляет собою для автора «Слова» часть исторической действительности. Перед
    нами «обобщение жизни в отдельном ее явлении», но обобщение, типичное для XII в., а
    не для XX в.
    Автора «Слова» интересует то, что выходит за пределы того или иного конкретного
    жизненного факта. Изображенные в «Слове» события перерастают те непосредственные
    факты, которые ему приходилось наблюдать эмпирически.
    Упоминаемые автором «Слова» события русской истории все полны ассоциаций с
    событиями, современными автору. Их автор вспоминает не случайно. Они составляют ту
    историческую атмосферу, в которой действуют современные автору князья, в которой
    рождаются энергичные сопоставления прошлого с настоящим, сильные исторические
    образы, которые сгущают атмосферу историчности, так сильно ощущаемую в «Слове».
    В первые годы открытия и изучения «Слова» весь этот смысл исторических
    упоминаний «Слова» был неясен; только теперь, когда историческое прошлое получает
    все более и более ясное освещение, становятся понятными не только отдельные
    упоминания «Слова», но даже отдельные выражения. Каждое слово в «Слове о полку
    Игореве» весомо, полнозначно, имеет глубокий исторический смысл, каждое его
    упоминание, каждый факт приведен не в поэтической беспорядочности, а со строгим
    выбором и с большой лаконичностью. Исторический комментарий к «Слову», раскрытие
    его исторических параллелей, сопоставлений, исторического значения тех или иных
    выражений и мыслей автора «Слова» открывает
    113

    в «Слове» все большие и большие примеры поэтической точности и исторической
    содержательности. Точность его исторических и политических указаний — это одна из
    важных особенностей поэтики «Слова». Автор «Слова», воссоздавая прошлое или
    обращаясь к настоящему, не домысливает его, а воспроизводит путем отбора реальных
    деталей. Его поэтическое воображение всегда имеет реальную основу, опирается на
    конкретные детали. Он может гиперболизировать ту или иную черту в своем герое, но не
    придумать ее. Поэтическое ви́дение его по-своему исторично. За его намеками и
    недомолвками по большей части кроются факты. Поэтому «Слово» представляет
    драгоценный материал как исторический источник, но еще больший материал дает
    «Слово» для изучения исторического мышления своей эпохи как памятник истории
    общественной мысли. В своих обобщениях автор «Слова» не создает новых фактов, не
    измышляет их — он лишь отбирает такие жизненные факты, по которым лучше всего, с
    его точки зрения, можно судить об исторических явлениях в целом.

    Автор «Слова» не прибегает к вымыслу, как к сознательному приему творчества.
    Вымысел проникает в его творчество помимо его воли, из народных сказаний и
    верований. В этом отношении его творчество идет теми же путями, какими оно идет у
    всякого древнерусского книжника.
    Выше мы видели разнообразные исторические источники, которыми пользовался
    автор «Слова о полку Игореве» в своем творческом осмыслении событий прошлого. Нам
    предстоит рассмотреть наиболее сложный вопрос исторического мировоззрения автора
    «Слова»: оценку им событий ему современных. Здесь также были своеобразные
    источники. Автор «Слова» не мог быть очевидцем всех описанных им фактов своей
    современности, и нам предстоит рассмотреть, в какой передаче мог он познакомиться с
    этими фактами.
    Феодализм выработал своеобразный кодекс морали — понятия о дружинной и
    княжеской чести и славе. Война и отчасти охота служили той ареной, на которой
    происходило «искание славы и чести». «Показать мужество» свое и тем добыть себе
    славы, чести, хвалы было основной заботой князя и его дружины. Не уронить свою честь,
    не упустить своего, не уронить «отчей» и «дедней» славы, не потерять свою отчину и
    дедину, ревниво оберечь свою дружинную репутацию — все это заслоняло
    114

    перед князьями в XII—XIII вв. большие государственные темы1. Под влиянием этих забот
    выработался кодекс дружинной морали, дружинных правил поведения, перед которыми
    нередко тема родины отступала на задний план. Этот кодекс норм дружинного поведения
    выработал в эпоху феодализма свою терминологию: «Взять свою честь и славу» (ср.: «И
    ту нощь стоявше князи поидоша разно... победивше сильнии полки и вземше свою честь и
    славу», — Новг. IV лет., под 1216 г.; «а возмем до конца свою славу и честь», — Лавр.
    лет., под 1186 г.); «не погубить честь» («не погубим чести князя своего», — Ипат. лет.,
    под 1231 г.); «возложить честь» («Глеб же слышав рад бысть, аже на него честь
    воскладывають», — Ипат. лет., под 1175 г.); «положить честь» («той же прия с любовью и
    положи на немь честь велику», — Ипат. лет., под 1183 г.); «честить» («яко же и брат твой
    Изяслав честил Вячеслава», — Ипат. лет., под 1149 г.); «показать мужество свое»
    («Данил... млад сы показа мужьство свое», — Ипат. лет., под 1213 г.; «яко от бога
    мужьство ему показавшу», — Ипат. лет., под 1257 г.; «он же (Роман Брянский. — Д. Л.)
    бися с ними и победи я, сам же ранен бысть и не мало бо показа мужьство свое», — Ипат.
    лет., под 1264 г.); «сотворить похвалу» («Мьстислав же великую похвалу створи
    Данилови, и дары ему дасть великы и конь свой борзый сивый», — Ипат. лет., под 1213
    г.); «дать похвалу» («и мужи отни похвалу ему даша велику зане мужьскы створи», —
    Лавр. лет., под 1149 г.), а с другой стороны: «погубить честь» («Василкови же молвящу
    ему: „Не погубимь чести князя своего, яко рать си не можеть града сего прияти“»; «бе бо
    мужь крепок и храбор», — Ипат. лет., под 1231 г.); «добыть сорома» («поеди, княже,
    прочь; аже ли добудем сорома?», — Ипат. лет., под 1149 г.); «взять сором» («а Кондрат
    поеха восвояси, вземь собе сором велик», — Ипат. лет., под 1287 г.); «возложить сором» и
    «сложить с себя сором» («Болеслав же рече Володимерови: „Уведайся с нимь, велик бо
    сором возложил на тя; а сложи с себе сором свой“», — Ипат. лет., под 1279 г.); «мстить
    115

    своего сорома» («а яз пойду в половци, мьстив сорома своего», — Ипат. лет., под 1213 г.;
    ср. также: «приими всю власть его за сором свой», — Ипат. лет., под 1225 г.) и т. д. и т. п.
    Можно смело сказать, что вся деятельность русских князей и русских воинов
    проходила в обстановке общественных и исторических откликов на нее современников и
    потомков. Князья постоянно считаются с тем, как на их деятельность взглянут
    современники и потомки, как будут оценены их поступки. Князья стремятся
    «поревновать» своим отцам и дедам, «добрые славы добыти», ищут себе «чести и славы».

    Существенное значение при этом имеют самые представления о том, что считалось
    достойным этой «чести и славы». Ищут славы и достойны ее в глазах современников по
    преимуществу ратники, воины. Славы не ищут и не получают ее лица духовные,
    представители церкви, но наряду с князьями ее могут получить и рядовые ратники. Так,
    например, при осаде Судомира татарами волынский летописец отмечает подвиг простого
    воина («не боярин, ни доброго роду, но прост сый человек») и его подвиг называет
    достойным памяти: «створи дело памяти достойно» (Ипат. лет., под 1261 г.). Там же
    отмечен подвиг сына боярского Раха, и снова говорится: «створиста дело достойно
    памяти» (Ипат. лет., под 1282 г.). О смерти этого Раха и некоего прусина летописец
    замечает: «сии же умроста мужественем сердцемь, оставлеша по собе славу последнему
    веку» (там же).
    Молва о подвигах, слава (как известность) облекались в Древней Руси во вполне
    конкретную форму славы — хвалебной песни. В пении славы выражалось общественное
    признание. Вот почему киевляне, освободив Всеслава Полоцкого в 1068 г. из поруба и
    провозгласив его князем, привели на княжеский двор и «прославиша» (Лавр. лет.). В этом
    пении «славы» выражалось признание его заслуг — может быть, тем более необходимое,
    что Всеслав был освобожден из заключения и нуждался в гласной реабилитации. Славу
    поют князьям и по возвращении из победоносных походов. Тогда народ выходил
    навстречу князьям и пел славу им перед воротами города.
    Дружинные представления о чести и славе отчетливо дают себя чувствовать в «Слове
    о полку Игореве». «Слово» буквально напоено этими понятиями.
    Все русские князья, русские воины, города и княжества выступают в «Слове» в ореоле
    славы или хулы.
    116

    В ореоле славы «сведомых къметей» выступают куряне; их главная забота искать «себе
    чти, а князю славѣ». В ореоле славы выступают черниговцы: «тии бо бес щитовь съ
    засапожникы кликомъ плъкы побѣждаютъ, звонячи въ прадѣднюю славу». Автор
    «Слова» передает о курянах, черниговцах и других не какой-либо конкретный факт, а как
    бы народную молву о них, народную славу.
    Вот почему иногда автор «Слова» лишь напоминает ту или иную характеристику в
    форме вопроса, как всем известную: «Не ваю ли вои злачеными шеломы по крови
    плаваша? Не ваю ли храбрая дружина рыкаютъ акы тури ранены саблями калеными на
    полѣ незнаемѣ?» — говорит автор «Слова» о дружине Рюрика и Давыда Ростиславичей.
    Мы бы сказали теперь, что это вопрос «риторический»: он лишь напоминает о той славе,
    которой пользовалась дружина Рюрика и Давыда.
    В аспекте народной молвы оценивается и поражение Игоря: «уже снесеся хула на
    хвалу...»
    Давая характеристики русским князьям, автор «Слова» вспоминает прежде всего о их
    славе. Перед нами в «Слове» как бы проходит общественная молва о каждом из русских
    князей и о их дружинах.
    Давая несколько гиперболические отзывы о русских князьях, автор «Слова» делает
    это, как бы пересказывая молву о них: «Великый княже Всеволоде!.. Ты бо можеши Волгу
    веслы раскропити, а Донъ шеломы выльяти!»; «Галичкы Осмомыслѣ Ярославе!.. Грозы
    твоя по землямъ текутъ, отворяеши Киеву врата, стрѣляеши съ отня злата стола салътани
    за землями»; «Ярославли вси внуце и Всеславли! Уже понизите стязи свои, вонзите свои
    мечи вережени. Уже бо выскочисте изъ дѣдней славѣ» и т. д.
    В этих характеристиках русских князей отчетливо чувствуется и общерусская
    народная слава (ср.: «грозы твоя по землямъ текутъ» или «уже бо выскочисте изъ дѣдней
    славѣ»).

    Такой же славой обладают и отдельные города (Новгород славен «славою Ярослава»)
    и земли (им передают свою славу местные дружины; например, Курскому княжеству —
    «куряне» — «свѣдоми къмети»; Черниговскому — «черниговьские были, съ могуты, и съ
    татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, и съ ревугы, и съ ольберы», побеждающие кликом
    без щитов с одними засапожниками своих врагов, «звонячи въ прадѣднюю славу», и т.
    д.).
    Автор «Слова» нередко оценивает события с точки
    117

    зрения той славы, которая распространяется по Руси об этих событиях. Подобно тому, как
    летописец, на основании той же народной молвы, оценивает исторические события с
    точки зрения их небывалости (ср. в Ипат. лет., под 1094 г.: «не бе сего слышано во днех
    первых в земле руской»; ср. в Лавр. лет., под 1203 г.: «взят бысть Кыев Рюриком и
    Олговичи и всею Половецьскою землею и створися велико зло в Русстей земли, якого же
    зла не было от крещенья над Кыевом. Напасти были и взятьи не якоже ныне зло се
    сстася»), — автор «Слова» пишет о поражении Игоря: «То было въ ты рати и въ ты плъкы,
    а сицей рати не слышано!»
    Поисками славы отчасти объясняет автор «Слова» и самый поход Игоря. Собираясь на
    половцев, Игорь и Всеволод сказали: «Мужаимѣся сами: преднюю славу сами похитимъ,
    а заднюю си сами подѣлимъ». В ночь перед битвой русичи Игоря перегородили своими
    черлеными щитами великие поля, «ищучи себѣ чти, а князю славы». Именно так
    понимает побудительные причины к походу Игоря и Святослав Киевский: «Рано еста
    начала Половецкую землю мечи цвѣлити, а себѣ славы искати». Поисками личной славы
    объясняют поход Игоря и Всеволода также и бояре Святослава Киевского: «Се бо два
    сокола слѣтѣста съ отня стола злата поискати града Тьмутороканя, а любо испити
    шеломомь Дону».
    Понятия чести и славы звучат в «Слове» и тогда, когда они прямо не упоминаются.
    Игорь говорит дружине: «Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти» или «хощу бо,
    — рече, — копие приломити конець поля Половецкаго; съ вами, русици, хощу главу свою
    приложити, а любо испити шеломомь Дону». И здесь речь идет, следовательно, о
    добывании личной славы.
    Неоднократно упоминается в «Слове» и дедняя слава — слава родовая, княжеская:
    Изяслав Василькович «притрепа славу дѣду своему Всеславу», Ярославичи и «все внуки
    Всеслава» уже «выскочисте изъ дѣдней славѣ»; Всеслав Полоцкий расшиб славу
    Ярослава — славу новгородскую.
    Наконец, в «Слове о полку Игореве» неоднократно упоминается и о пении той самой
    славы — хвалебной песни, в которой конкретизировалось понятие славы абстрактной.
    Самый оборот, которым в «Слове» говорится о песнях Бояна («Боян бо вѣщий, аще кому
    хотяше пѣснь творити»), говорит о том, что песни эти были песнями хвалебными —
    славами («они же сами княземъ славу рокотаху»),
    118

    посвященными тому или иному герою и их подвигам («который дотечаше, та преди пѣснь
    пояше старому Ярославу, храброму Мстиславу, иже зарѣза Редедю предъ пълки
    касожьскыми, красному Романови Святъславличю»).
    Здесь понятие славы как известности и славы как хвалебной песни поэтически слиты,
    но в «Слове» имеются и упоминания пения «слав», в реальности которых нет оснований
    сомневаться.
    При возвращении Игоря из плена ему поют славу «девици» «на Дунаи». Сам автор
    «Слова» заключает свое произведение традиционной славой князьям и дружине: «Пѣвше

    пѣснь старымъ княземъ, а потомъ молодымъ пѣти: «Слава Игорю Святъславличю, буй
    туру Всеволоду, Владимиру Игоревичу». Здрави князи и дружина, побарая за христьяны
    на поганыя плъки! Княземъ слава а дружинѣ! Аминь».
    Одним словом, автор «Слова о полку Игореве» воспроизводит современные ему
    события, оценивает их и дает характеристики князьям — своим современникам — на
    основании народной молвы, славы.
    Только ли на основании «молвы» и «славы» были известны автору «Слова»
    обстоятельства похода Игоря Святославича? Исследователи неоднократно отмечали
    близкое знакомство автора «Слова» с походом Игоря и обстоятельствами его бегства.
    Автор «Слова» как бы видит и слышит события, его зарисовки удивительно конкретны.
    Поэтому некоторые из исследователей (как, например, Н. В. Шарлемань) считали автора
    участником похода Игоря и предполагали даже, что он был с ним в плену, а другие (как,
    например, М. Д. Приселков) считали, что автор «Слова» был близок к Игорю, слышал его
    рассказы и на основании их создал свое повествование. С уверенностью ответить на
    вопрос о причинах точной осведомленности автора об обстоятельствах и деталях похода
    Игоря вряд ли удастся. Мы хотим, однако, обратить внимание на другое: не было ли в
    распоряжении автора «Слова» каких-то песенных источников о событиях ему
    современных? Наше предположение строится на следующем наблюдении. Между
    прозаическим рассказом Ипатьевской летописи о походе Игоря и поэтическим
    повествованием «Слова», несмотря на все их жанровое отличие, наблюдается много
    общего в деталях. Детали эти, однако, таковы, что нельзя думать, будто в «Слове» они
    заимствованы из летописи или в летописи
    119

    они заимствованы из «Слова». В основе обоих лежит, по-видимому, общий источник.
    Общность этих деталей не может быть, однако, объяснена и одинаковой
    осведомленностью в событиях. Сходство лежит в интерпретации явно поэтической. Эти
    элементы поэтической интерпретации событий похода Игоря присутствуют в
    прозаическом рассказе Ипатьевской летописи, будучи вкраплены в этот рассказ как
    инородные тела. И именно в этих поэтических элементах рассказа Ипатьевской летописи
    замечается близость к «Слову о полку Игореве».
    Перечислим вкратце те элементы поэтической интерпретации событий рассказа
    Ипатьевской летописи о походе Игоря, которые находят себе соответствие в «Слове о
    полку Игореве».
    И в летописи, и в «Слове» отмечено «золотое слово», сказанное Святославом
    Всеволодовичем Киевским после известия о поражении Игоря. Содержание «слова»
    Святослава Киевского передано, в общем, сходно. И тут, и там Святослав упрекает Игоря
    в безрассудстве юности. Очевидно, что «золотое слово» Святослава — не домысел
    летописца и не выдумка автора «Слова о полку Игореве», а реальный факт. Характерно,
    однако, другое, — в чем нетрудно заметить общность интерпретации «золотого слова»
    Святослава: и тут, и там отмечены слезы, которые пролил Святослав, произнося свое
    «слово». «Тогда великый Святъславъ изрони злато слово слезами смѣшено» («Слово о
    полку Игореве») — в летописи же Святослав «вельми воздохнув, утер слез своих и
    рече...»
    Но особенно ярко совпадение «Слова» и Ипатьевской летописи в рассказе о разговоре
    между собой ханов Кончака и Гзы (Кзы — по летописи). Можно быть уверенным в том,
    что ни летописец, ни автор «Слова» не были свидетелями этого разговора. Разговор Гзы и
    Кончака — чисто литературный (или фольклорный) прием оживления действия. Вряд ли
    летописец или автор «Слова» могли знать о каком-то конкретном разговоре этих двух
    ханов. Для летописи такие измышления, «литературные» разговоры, вводимые для
    оживления действия, — чрезвычайная редкость; они обычно переносятся летописцем из
    фольклора (ср. разговоры Ольги с послами древлян в «Повести временных лет»). По-

    видимому, диалог Кончака и Гзы также взят в Ипатьевской летописи из фольклора; как и
    в «Слове», оба хана спорят между собой: «и бысть у них кото́ра, молвяшеть бо Кончакъ:
    «Пойдем на
    120

    Киевьскую сторону, где суть избита братья наша, и великый князь нашь Боняк»; а Кза
    молвяшеть: «Пойдемь на Семь, где ся остале жены и дети, готов нам полон собран, емлем
    же городы без опаса»; и тако разделишася надвое». Не было ли одним из общих
    источников «Слова» и летописи какое-то фольклорное произведение, где рассказывалось
    о Гзе и Кончаке и о их споре? Диалог Гзы с Кончаком не мог попасть в летопись из
    «Слова», ни в «Слово» из летописи: и тут, и там они трактуют разные темы, спор идет о
    разном, но по характеру своему он очень близок и не имеет ближайших аналогий в
    киевской летописи XII в.; один как бы является продолжением другого.
    Если, действительно, диалог Гзы и Кончака в летописи и в «Слове» навеян каким-то
    фольклорным произведением, то это бы объяснило одну важную деталь в «Слове»: там
    говорится о мести за Шарукана. Откуда это стремление половцев отомстить за Шарукана
    стало известно автору «Слова»? А между тем об этой же мести за Шарукана говорит
    Кончак Гзе в летописи: «Пойдем на Киевьскую сторону, где суть избита братья наша, и
    великый князь нашь Боняк». Мы уже говорили выше (см. наст. изд., с. 108), что
    поражение, о котором говорит здесь Кончак, имело место в 1106 г. В этом 1106 г.
    потерпел поражение не только Боняк, но и Шарукан, месть которого «лелеют» красные
    готские девы на берегу синего моря. В этих словах автора «Слова о полку Игореве»
    прямое указание на фольклор: готские девы не только «лелеют» месть за Шарукана, но и
    «поют» время Бусово. Отражение половецких песен о Боняке (деде Кончака) и о хане
    Отроке (отце Кончака) отчетливо усматривается в летописи под 1097 г.1, под 1151 г., под
    1201 г. Нет ничего удивительного и в том, что особая половецкая песня была сложена и о
    их потомке — хане Кончаке, при этом тотчас же по совершении событий.
    Нельзя не обратить внимания и на другие признаки близости рассказа летописи к
    рассказу «Слова». И «Слово», и летопись отмечают любовь Игоря к брату своему
    Всеволоду. И «Слово», и летопись отмечают грусть и смятение в городах после
    поражения Игоря, дают сходные характеристики Всеволоду. Все эти совпадения
    121

    отнюдь не случайны. Это совпадения в интерпретации событий, в выборе деталей.
    Любовь братьев не удивительна в жизни, но только один раз за весь киевский период она
    отмечена в летописи. Не удивительны и слезы сожаления, «оброненные» старшим
    киевским князем вместе со словами сожаления по поводу поражения одного из младших
    киевских князей, но и здесь только один раз они отмечены в летописи за все это, отнюдь
    не сентиментальное время.
    Нет, однако, оснований видеть здесь какие-либо заимствования или влияния одного
    повествования на другое. Как мне кажется, здесь дело в другом: и летопись, и «Слово» —
    оба зависят от молвы о событиях, от славы о них. События «устроялись» в молве о них и
    через эту молву отразились и тут, и там. В этой молве отразились, возможно, и какие-то
    обрывки фольклора — половецкого или русского. Во всяком случае, сама «молва» была
    на грани фольклора, как на грани фольклора была и «слава» князей.
    Каково, однако, отношение самого автора «Слова» к понятию «слава», «честь», к
    народной молве?
    Отметим прежде всего, что автор «Слова» отнюдь не чуждается этих понятий, они
    находят сочувствие в его суждениях. Автор «Слова» постоянно апеллирует к славе того
    или иного князя. Однако это сочувствие автора «Слова» этим понятиям распространяется
    далеко не на все их стороны. В тех случаях, когда понятие «славы» ограничено узкими
    рамками феодального отношения к ней, автор «Слова» относится к ней резко
    отрицательно. Автор «Слова» безусловно отрицательно оценивает все случаи поисков

    личной славы. Святослав Киевский, чье «золотое слово» совпадает с мыслями самого
    автора «Слова» до полной иногда неразличимости, упрекает Игоря и Всеволода именно за
    то, что они искали славы для себя. «Рано еста начала Половецкую землю мечи цвѣлити, а
    себѣ славы искати». Эти поиски личной княжеской славы противоречат понятию «чести»
    Святослава и автора «Слова». Вслед за только что приведенными словами Святослав
    говорит: «Нъ нечестно одолѣсте, нечестно бо кровь поганую пролиясте». С точки зрения
    феодальной морали, Игорь и Всеволод отнюдь не нарушили представления о «чести»
    князей. «Честь» свою они уронили в глазах Святослава и автора «Слова» только потому,
    что в поисках личной славы они предали интересы Русской земли.
    122

    Осуждает автор «Слова» и Бориса Вячеславича за поиски личной славы: «Бориса же
    Вячеславлича слава на судъ приведе». Это узкое феодальное «искание славы» глубоко
    чуждо автору «Слова». Однако во всех случаях, где речь идет о «славе» в более широком
    значении, автор «Слова» сочувственно говорит о ней. Понятия чести и славы перерастают
    в «Слове» свою феодальную ограниченность. Для автора эти понятия, с их ярко
    выраженным сословным оттенком значения, приобретают значение национальное. Честь и
    слава родины, русского оружия, князя как представителя русской земли волнуют автора
    «Слова» прежде всего.
    Свое мнение автор «Слова» не противопоставляет общественному мнению. Напротив,
    он постоянно опирается на это общественное мнение. Но это общественное мнение для
    него выкристаллизовывается в его лучших представителях. Он выделяет в нем наиболее
    передовые идеи, вкладывает в узко феодальные понятия более широкое содержание. Он
    пользуется понятиями эпохи, но эти понятия видоизменяет, выделяя в них наиболее
    общее содержание. Так, например, понятие «обиды» узко феодальное здесь, в «Слове»,
    выходит за рамки своей сословной ограниченности. После поражения Игоря «въстала
    обида въ силахъ Дажьбожа внука». «Силы» — войска (ср. «нача приступати Володимерко
    с силою своею», Лавр. лет., под 1149 г.). Войска «Дажьбожа внука» — это, несомненно,
    все русское войско. «Обида» русского войска есть «обида» всей Русской земли. Этот
    термин употреблен автором вне его обычной сословной, феодальной ограниченности.
    Князь Святослав (или автор «Слова») призывает Рюрика и Давыда Ростиславичей
    вступить в золотое стремя, то есть выступить в поход «за обиду сего времени» — не
    какого-либо из князей, а обиду общую, обиду этого (нашего) времени. Здесь также термин
    «обида» выходит за рамки сословной, феодальной ограниченности.
    Так же точно не в обычном летописном, а в более широком значении употребляет
    автор «Слова о полку Игореве» и понятие «хвала»: «уже снесеся хула на хвалу; уже
    тресну нужда на волю».
    Наконец, самое важное из политических понятий XII в. — понятие Русской земли —
    не ограничивается для автора «Слова» пределами Киевского княжества, как это было
    типичным для политических представлений периода
    123

    феодальной раздробленности1. Он включает сюда Владимиро-Суздальское княжество и
    Владимиро-Волынское, Новгород Великий и Тмуторокань. Последнее особенно
    интересно: автор «Слова» включает в число русских земель и те, политическая
    самостоятельность которых была утрачена ко второй половине XII в. Так, например, река
    Дон, на которой находились кочевья половцев, но где имелись и многочисленные русские
    поселения, для автора «Слова» — русская река. Дон зовет князя Игоря «на победу». Донец
    помогает Игорю во время его бегства. Славу Игорю Святославичу по его возвращении в
    Киев поют девицы «на Дунаи», где действительно имелись русские поселения. Там же
    слышен и плач Ярославны.

    Неясен только один вопрос: включает ли автор «Слова о полку Игореве» Полоцкое
    княжество в число русских земель. Слова автора из его обращения к Ярославичам и
    Всеславичам прекратить раздоры: «Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя
    на землю Рускую, на жизнь Всеславлю» могут быть поняты по-разному. Можно понимать
    «на землю Рускую, на жизнь Всеславлю» и как грамматическое сочинение (в таком случае
    «жизнь Всеславля» не есть Русская земля), и как грамматическое подчинение (в таком
    случае «жизнь Всеславля» входит в состав Русской земли); по-видимому, следует здесь
    видеть последнее: автор «Слова» ведь противопоставляет полоцких князей не князьям
    русским, а только Ярославичам; кроме того, автор «Слова» обращается к полоцким
    князьям с призывом к защите Русской земли наряду со всеми русскими князьями, он
    обращается с призывом прекратить их «которы» с Ярославичами и т. д. Следовательно,
    Полоцкая земля для автора «Слова» — земля Русская.
    То же представление о Русской земле как о едином большом целом отчетливо дает
    себя знать и в тех случаях, когда автор говорит об обороне ее границ. Южные враги Руси
    — половцы — для него главные враги, но не единственные. Защита русских границ
    воспринимается им как одно целое: он говорит о победах Всеволода Суздальского на
    Волге, то есть над волжскими болгарами, о войне полоцких князей против литовцев, о
    «воротах»
    124

    Галицкой земли на Дунае, против подвластных Византии дунайских стран.
    Автор «Слова о полку Игореве» мыслит понятиями XII в., но вскрывает в этих
    понятиях наиболее передовое содержание.
    Идея единства Русской земли слагается им из представлений, свойственных эпохе
    феодальной раздробленности. Автор «Слова» не отрицает, например, феодальных
    отношений, но в этих феодальных отношениях он постоянно настаивает на
    необходимости соблюдения подчиняющих обязательств феодалов, а не на их правах
    самостоятельности. Он подчеркивает ослушание Игоря и Всеволода по отношению к их
    «отцу» Святославу и осуждает их за это. Он призывает к феодальной верности киевскому
    князю Святославу, но не во имя соблюдения феодальных принципов, а во имя интересов
    всей Русской земли в целом.
    Вопреки исторической действительности, слабого киевского князя Святослава
    Всеволодовича автор «Слова» рисует могущественным и «грозным». На самом деле
    Святослав «грозным» не был: он владел только Киевом, деля свою власть с Рюриком,
    обладавшим остальными киевскими городами. Святослав был одним из слабейших
    князей, когда-либо княживших в Киеве.
    Не следует думать, что перед нами обычная придворная лесть. Автор «Слова»
    выдвигает киевского князя в первые ряды русских князей потому только, что Киев все
    еще мыслится им как центр Русской земли — если не реальный, то во всяком случае
    идеальный. Он не видит возможности нового центра Руси на северо-востоке. Киевский
    князь для автора «Слова» — по-прежнему глава всех русских князей. Автор «Слова»
    видит в строгом и безусловном выполнении феодальных обязательств по отношению к
    слабеющему золотому киевскому столу одно из противоядий против феодальных усобиц,
    одно из средств сохранения единства Руси. Он наделяет Святослава идеальными
    свойствами главы русских князей: он «грозный» и «великый». Слово «великый», часто
    употреблявшееся по отношению к главному из князей, как раз в это время перешло в
    титул князей владимирских: название «великого князя» присвоил себе Всеволод Большое
    Гнездо, претендуя на старейшинство среди всех русских князей. Слово же «грозный» и
    «гроза» очень часто сопутствовало до XVII в. официальному титулованию старейших
    русских князей, хотя само в титул и не перешло
    125

    (оно стало только прозвищем, при этом подчеркивающим положительные качества
    сильной власти, — Ивана III и Ивана IV). Слово «гроза» как синоним силы и могущества
    княжеской власти часто употреблялось в XIII в. («Демьян же одинако крепляшеся, грозы
    его (князя. — Д. Л.) не убояся», — Ипат. лет., под 1229 г.; князь Даниил Романович в Орде
    «живота не чаеть и грозы приходять», — Ипат. лет., под 1250 г.; «тобою есмь... грозен
    (силен. — Д. Л.) был», — Ипат. лет, под 1287 г.; «горожаном грозу подавая», — Ипат.
    лет., под 1291 г., и т. д.; ср. в самом «Слове о полку Игореве» о Ярославе Осмомысле:
    «грозы его по землямъ текутъ»).
    Итак, для автора «Слова» «грозный» киевский князь — представление идеальное, а не
    реальное. При этом, что особенно интересно, для автора «Слова» дороги все притязания
    русских князей на Киев. Нет сомнений в том, что он считает Святослава, силу которого он
    гиперболизирует, законным киевским князем. И вместе с тем, игнорируя вотчинное право
    на Киев Святослава Всеволодовича, он пишет, обращаясь к Всеволоду Большое Гнездо —
    князю, принадлежавшему ко враждебной Ольговичу Святославу Мономашьей линии
    русских князей: «Великий княже Всеволоде! Не мыслию ти прелетѣти издалеча отня
    злата стола поблюсти?.. Аже бы ты былъ (в Киеве! — Д. Л.), то была бы чага по ногатѣ, а
    кощей по резанѣ». В этом обращении к Всеволоду все неприемлемо для Святослава, и все
    обличает в авторе «Слова» человека, занимающего свою независимую, а отнюдь не
    «придворную» позицию: 1) титулование Всеволода «великим князем», 2) признание
    киевского стола «отним» столом Всеволода и 3) призыв прийти на юг. Каким образом
    может это совместиться с позицией автора как сторонника Ольговичей? Суть здесь,
    очевидно, в том, что новая политика Всеволода — отчуждения от южно-русских дел —
    казалась автору опаснее, чем его вмешательство в борьбу за киевский стол. Всеволод, в
    отличие от своего отца Юрия Долгорукого, стремился утвердиться на северо-востоке,
    заменить гегемонию Киева гегемонией Владимира Залесского, отказался от притязаний на
    Киев, пытаясь из своего Владимира руководить делами Руси. Автору «Слова» эта позиция
    Всеволода казалась не общерусской, — местной, замкнутой, а потому и опасной.
    Аналогичным образом автору «Слова» казалась опасной слишком местная политика
    Ярослава Галицкого, и он подчеркивает его могущество, его власть над самим
    126

    Киевом: «отворяеши Киеву врата», — говорит он о Ярославе Галицком. Слова, казалось
    бы, несовместимые с представлениями о могуществе Святослава Киевского, слова
    невозможные в устах «придворного поэта» Ольговичей, но простые и понятные для
    человека, страдающего за Киев как за центр Русской земли, стремящегося привлечь к
    нему внимание замкнувшихся в местных интересах князей.
    Знание глубочайших исторических явлений, происходивших в Галицкой земле и
    Владимиро-Суздальской, при этом поразительно. От автора «Слова» не ускользнуло то,
    что стало ясным для позднейших историков. Он усмотрел опасность для единства Руси
    именно в том, что и владимирские, и галицкие князья перестали интересоваться Киевом
    как центром Руси.
    Однако автор «Слова» не мог еще оторваться от представлений о Киеве как о
    единственном центре Руси. Он страстный сторонник идеи единства Руси, но единство это
    он еще понимает в устоявшихся представлениях XII в. Он уже видит значение сильной
    княжеской власти, но права первого князя на Руси еще обосновывает необходимостью
    строгого выполнения права феодального, подчеркивая в нем подчиняющие линии, права
    сюзерена, а не вассала. Он уже видит и признает силу владимиро-суздальского князя, но
    предпочитает его видеть на юге — в Киеве.
    Из привычных представлений своего времени автор «Слова» берет те, которые нужны
    ему как стороннику идеи единства Руси. Выработка совершенно новых политических
    представлений была делом будущего. Автор «Слова о полку Игореве» мыслит

    представлениями XII в., вкладывая в эти представления передовое для своего времени
    содержание.
    Те же представления о Киеве как о центре Русской земли пронизывают собою все
    изложение «Слова». Поразительна, например, точность выбора выражений в
    характеристике последствий поражения Игоря: «а въстона бо, братие, Киевъ тугою, а
    Черниговъ напастьми». Черниговская земля действительно подверглась «напастям»,
    реальным несчастиям, Киев же и Киевщина непосредственному разорению не
    подверглись; «туга» — тоска, печаль — за всю Русскую землю распространялись здесь
    как в центре Руси; Киев страдает, следовательно, не собственными несчастиями, а
    несчастиями всей Русской земли.
    127

    Роль Киева как центра Русской земли особенно отчетливо выступает в
    заключительной части «Слова о полку Игореве». Согласно летописи, Игорь по
    возвращении из плена в Новгород Северский едет в Чернигов, а затем уже из Чернигова
    отправляется в Киев к Святославу Всеволодовичу. Но «Слово о полку Игореве» не
    упоминает ни о его пребывании в Новгороде Северском, ни о его пребывании в
    Чернигове. Игорь — русский князь прежде всего, важно его возвращение в Киев, а не в
    Новгород Северский. Славу ему поют не в Новгороде или Путивле, а на Дунае — в
    отдаленных русских поселениях, отрезанных от остальной Руси половцами, ибо радость
    по поводу его возвращения общерусская, а не какая-либо местная. Возвращение Игоря
    встречает отклик во всех русских селениях, даже и тех, которые были заброшены на
    крайний юго-запад. При этом пение девиц на Дунае достигает именно Киева.
    Итак, единство Русской земли мыслится автором «Слова» с центром в Киеве. Это
    единство возглавляется киевским князем, рисующимся ему в чертах сильного и
    «грозного» князя.
    Обращаясь с призывом к русским князьям встать на защиту Русской земли, автор
    «Слова» в разных князьях рисует собирательный образ сильного, могущественного князя
    — сильного войском («многовоего»), сильного судом («суды рядя до Дуная»),
    вселяющего страх пограничным с Русью странам («ты бо можеши Волгу веслы
    раскропити, а Донъ шеломы выльяти»; «подперъ горы угорскыи своими желѣзными
    плъки, заступивъ королеви путь, затворивъ Дунаю ворота»), распространяющего свою
    власть на громадную территорию с центром в Киеве («аще бы ты былъ...» на юге. — Д.
    Л.), а не только в своем уделе, славного в других странах («ту нѣмци и венедици, ту
    греци и морава поютъ славу Святъславлю»).
    Перед нами образ князя, воплощающего собой идею сильной княжеской власти. Эта
    идея сильной княжеской власти, с помощью которой должно осуществиться единство
    Русской земли, только еще рождалась в XII в.
    Впоследствии этот же самый образ «грозного» великого князя создает «Слово о
    погибели Русской земли». Он отразится в «Житии Александра Невского», в «Молении
    Даниила Заточника» и в других произведениях XIII в. Не будет только стоять за этим
    образом «грозного» великого князя — Киева как центра Руси. Перемещение
    128

    центра Руси на северо-восток и падение значения киевского стола станет слишком явным.
    Однако автор «Слова» сумел наблюсти идею сильной княжеской власти в ее
    жизненном осуществлении на том самом северо-востоке Руси, чьих притязаний стать
    новым центром Русской земли он еще не хотел признавать.
    Сильная княжеская власть едва только начинала возникать, ей еще предстояло
    развиться в будущем, однако автор «Слова» уже установил ее характерность, уловил в ней
    зерна будущего.

    Конечно, идея сильной княжеской власти не слилась у автора «Слова» с идеей
    единовластия. Для этого еще не было реальной исторической почвы. Автор «Слова» видит
    своего сильного и могущественного русского великого князя действующим совместно со
    всеми остальными князьями, но в подчеркивании подчиняющих линий феодальной власти
    нельзя не видеть некоторых намеков на идею единовластия киевского князя.
    Таким образом, единство Руси мыслится автором «Слова» не в виде
    прекраснодушного идеала союзных отношений всех русских князей на основе их доброй
    воли и не в виде летописной идеи необходимости соблюдения добрых родственных
    отношений (все князья — «братья», — «единого деда внуки»), и не в виде будущих идей
    единовластия, а в виде союза русских князей, на основе строгого выполнения феодальных
    обязательств по отношению к сильному и «грозному» киевскому князю.
    Обращаясь с призывом к русским князьям встать на защиту Русской земли, автор
    «Слова» исходит из их реальных возможностей, оценивает те их качества, которые
    позволяют им быть действительно полезными в обороне Руси. И в данном случае автор
    «Слова» выступает как реальный политик. По существу, в «Слове» предложен целый
    очерк современного автору политического состояния Руси.
    Обратимся к этому очерку и посмотрим, как оценены в «Слове» политические
    перспективы каждого из упомянутых в нем русских князей.
    По существу, самая низкая оценка политических возможностей выпала в «Слове о
    полку Игореве» на долю его героя — Игоря Святославича Новгород-Северского.
    В образе Игоря Святославича подчеркнуто, что исторические события сильнее, чем его
    характер. Его поступки обусловлены в большей мере заблуждениями эпохи,
    129

    чем его личными свойствами. Сам по себе Игорь Святославич не плох и не хорош: скорее
    даже хорош, чем плох, но его деяния плохи, и это потому, что над ним господствуют
    предрассудки и заблуждения эпохи. Тем самым на первый план в «Слове» выступает
    общее и историческое над индивидуальным и временным. Игорь Святославич — сын
    эпохи. Это князь своего времени: храбрый, мужественный, в известной мере любящий
    родину, но безрассудный и недальновидный, заботящийся о своей чести больше, чем о
    чести родины.
    На примере похода Игоря и его неудачи автор показывает несчастные последствия
    отсутствия единения. Игорь терпит поражение только потому, что пошел в поход один.
    Он действует по формуле «мы собе, а ты собе». Слова Святослава Киевского, обращенные
    к Игорю Святославичу, характеризуют в известной мере и отношение к нему автора
    «Слова». Святослав говорит, обращаясь к Игорю и Всеволоду: «О моя сыновчя, Игорю и
    Всеволоде! Рано еста начала Половецкую землю мечи цвѣлити, а себѣ славы искати. Нъ
    нечестно одолѣсте, нечестно бо кровь поганую пролиясте. Ваю храбрая сердца въ
    жестоцемъ харалузѣ скована, а въ буести закалена. Се ли створисте моей сребреней
    сѣдинѣ?.. Нъ рекосте: «мужаимѣся сами: преднюю славу сами похитимъ, а заднюю си
    сами подѣлимъ!» А чи диво ся, братие, стару помолодити? Коли соколъ въ мытехъ
    бываетъ, высоко птицъ възбиваетъ: не дастъ гнѣзда своего въ обиду. Нъ се зло — княже
    ми непособие: наниче ся годины обратиша».
    По существу, весь рассказ в «Слове» о походе Игоря выдержан в этих чертах его
    характеристики Святославом: безрассудный Игорь идет в поход, несмотря на то, что
    поход этот с самого начала обречен на неуспех. Он идет, несмотря на все
    неблагоприятные «знамения». Главной, хотя и не единственной движущей силой его при
    этом является стремление к личной славе. Игорь говорит: «Братие и дружино! луце жъ бы
    потяту быти, неже полонену быти; а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони, да позримъ
    синего Дону», и еще: «Хощу бо, рече, копие приломити конець поля Половецкаго; съ

    вами, русици, хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомь Дону»1. Желание
    личной славы «заступает
    130

    ему знамение». Ничто не останавливает Игоря на его роковом пути.
    Осуждение Игоря явно чувствуется еще в одном месте «Слова о полку Игореве», по
    другому поводу. Сравнивая битву Игорева войска и половцев с пиром, автор «Слова»
    говорит: «... ту кроваваго вина не доста: ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты
    попоиша, а сами полегоша за землю Рускую». Автор «Слова» неизменно точен в выборе
    выражений. Слово «сваты» употреблено им в отношении половцев далеко не случайно1.
    Предводитель половецких сил хан Кончак был действительно «сватом» Игоря. Сын Игоря
    был помолвлен с дочерью Кончака еще раньше. Свадьба состоялась в плену. Владимир
    вернулся из плена с «дитятею» и уже по возвращении из плена был венчан по церковному
    обряду.
    Однако половцы были «сватами» русских князей далеко не в одном случае. Олег
    «Гориславич» был женат на дочери хана Асалупа. Святополк Изяславич Киевский был
    женат на дочери Тугорхана. Юрий Долгорукий был женат на дочери хана Аепы, внучке
    хана Осеня. Сын Мономаха Андрей Добрый был женат на дочери Тугорхана; Рюрик
    Ростиславич — на дочери хана Беглюка. Внучка хана Кончака была выдана замуж за
    Ярослава Всеволодовича.
    Как видим, обращаясь с призывом к русским князьям, направляя им в первую очередь
    свой призыв встать на защиту Руси, автор «Слова о полку Игореве» имел право назвать с
    горьким чувством врагов Руси — половцев — «сватами».
    Осуждение женитьб на половчанках проглядывает еще в одном месте «Слова»: в числе
    жертв похода 1185 г. киевские бояре называют Святославу Всеволодовичу только «два
    солнца» — Игоря и Всеволода — «и съ нима молодая мѣсяца, Олегъ и Святъславъ». Олег
    — это сын Игоря, родившийся в 1175 г., Святослав — его племянник, князь Рыльский. Не
    назван Владимир — старший сын Игоря, несомненный участник похода Игоря (он назван
    в летописи). А. В. Соловьев, впервые внимательно изучивший все упоминания князей в
    «Слове», заподозрил в этом пропуске ошибку переписчика2. Однако двойственное число
    («съ нима молодая мѣсяца, Олегъ и Святъславъ») устраняют возможность механического
    131

    пропуска переписчика. Перед нами, по-видимому, сознательный пропуск, объясняемый
    тем, что в Киеве знали о женитьбе Владимира на Кончаковне в плену и, следовательно, не
    могли рассматривать его как жертву похода. Вряд ли было бы уместно говорить о
    Владимире как о померкшем месяце в то самое время, когда в ставке Кончака ему пелась
    свадебная слава. Однако, несмотря ни на что, возвращение Владимира в Киев радует
    автора «Слова» так же, как и возвращение Игоря: «Слово» заключается славой Игорю,
    Всеволоду и Владимиру.
    Итак, на всем протяжении «Слова о полку Игореве» автор относится к Игорю с
    неизменным сочувствием. Но, сочувствуя Игорю, он осуждает его поступок, и это
    осуждение, как мы видели, прямо влагается им в уста Святослава Киевского и
    подчеркивается всеми историческими параллелями, которые он приводит в «Слове». Его
    позиция — во всяком случае, не позиция придворного Игоря Святославича, как и не
    придворного Святослава Всеволодовича. И в этом случае он независим в своих
    суждениях.
    Никаких конкретных указаний на какие-либо особенности новгород-северского
    княжения «Слово» не дает. Перед нами только сама яркая личность новгород-северского
    князя. Все остальные русские князья охарактеризованы в «Слове» в конкретных чертах их
    княжений. В каждом из них подчеркнуты черты, типичные для их княжений в целом.

    Так, например, в своих присущих только черниговско-северским княжениям чертах
    выступает курский князь Всеволод и черниговский Ярослав.
    В «Слове» отмечена такая деталь, как наличие в Северской земле сильного «земского
    боярства» — местной родовой знати и мелких феодалов. Автор «Слова» говорит о
    курских «кметях»1 и о черниговских «былях» —
    132

    «ревугах», «ольберах», «топчаках», «шельбирах», «татранах»1. Судя по этим названиям,
    это знать тюркского происхождения, что было также характерно для Чернигова2. С этой
    местной знатью, как пишет В. В. Мавродин, вынуждены считаться северские князья, в
    связи с чем и было весьма уместным упоминание в «Слове» этих «былей» и «кметей»
    рядом с князьями курским и черниговским.
    Одно из центральных мест в «Слове» занимает «золотое слово» Святослава Киевского,
    продолженное обращением самого автора «Слова» к русским князьям. Здесь важно то, что
    автор «Слова» обращается ко всем русским князьям. Если он и не перечисляет их всех, то,
    во всяком случае, он обращается к князьям, сидевшим и на востоке, и на западе: к князьям
    владимиро-суздальским, полоцким, галицким и т. д. Всех их автор «Слова» считает
    причастными общему русскому делу — защите южных границ Руси.
    Последовательность, в которой автор «Слова» обращается к русским князьям, едва ли
    случайна. В ней нет ни местничества, ни родовой точки зрения. Он не учитывает
    родственных отношений или степени важности княжеств. Ему ничего не стоит обратиться
    сперва к племяннику, а потом к дяде (к Владимиру Глебовичу, а потом к Всеволоду
    Суздальскому), к Ольговичам вперемешку с Мономаховичами, к смоленским князьям
    (Рюрику и Давыду Ростиславичам) прежде, чем к Ярославу Осмомыслу.
    Вряд ли возможно установить здесь какую-либо последовательность. Скорее всего,
    последовательность здесь живая, непосредственная, лишенная особых расчетов и этикета.
    Он обращается прежде всего к тем князьям, чьего участия в будущем походе он больше
    всего добивается, от кого прежде всего ждет отклика. При всем величии своего
    патриотического воодушевления автор «Слова» прежде всего реалист в политике.
    Автор «Слова» по-разному оценивает политические перспективы русских княжеств.
    Он не рассматривает их ни под пессимистическим, ни под оптимистическим углом
    зрения. Отмечая растущую силу Владимиро-Суздальской и Галицко-Волынской земель,
    он одновременно с горькой иронией дает совет полоцким князьям: «понизите
    133

    стязи свои, вонзите мечи свои вережени». Действительно, «Западной Руси готовилась
    судьба пойти материалом на строение нового политического здания — великого
    княжества Литовского, войти в состав «земли Литовской» в тесном смысле слова»1.
    Прежде всего автор «Слова» обращается к Всеволоду Юрьевичу Суздальскому. Он
    отмечает, что Всеволод замкнулся в политических интересах только своего княжества:
    «Великый княже Всеволоде! Не мыслию ти прелетѣти издалеча отня злата стола
    поблюсти?» — и этим верно отмечен поворот в политике владимирских князей,
    наступивший во второй половине XII в. В отличие от Юрия Долгорукого, Андрей
    Боголюбский порывает с Киевом, за обладание которым боролся его отец, и уходит к себе
    на север. Здесь на севере Андрей делает ряд попыток обосновать новый центр Руси.
    Политику Андрея решительно продолжил его брат Всеволод. «Ты бо можеши Волгу
    веслы раскропити» — в этих словах автора «Слова» подчеркнута и многочисленность
    войска Всеволода, и его успешная борьба с волжскими болгарами (1183 и 1186 гг.).
    Наконец, полны исторического значения и заключительные слова обращения к
    Всеволоду: «Ты бо можеши посуху живыми шереширы стрѣляти, удалыми сыны
    Глѣбовы», под которыми, очевидно, подразумеваются сыновья Глеба Ростиславича
    Рязанского, которых Всеволод держал в своей власти.

    Обращаясь к Рюрику и Давыду Ростиславичам, автор отмечает лишь одну их
    характерную особенность — их храбрую дружину, закаленную в боях. Так оно, очевидно,
    и было. Рюрик и Давыд провели беспокойную жизнь. Рюрик неоднократно появлялся на
    киевском столе, захватывая его военной силой. Не раз ходил Рюрик и на половцев, только
    недавно, в 1183 г. и в 1184 г., нанеся половцам жестокие поражения: в 1183 г. на реке
    Хирии, а в 1184 г. на Хороле вместе со Святославом Киевским. Ходил Рюрик на половцев
    и в 1185 г. Эти войны с половцами, очевидно, и имеет в виду автор «Слова», когда пишет:
    «Не ваю ли храбрая дружина рыкаютъ акы тури ранены саблями калеными на полѣ
    незнаемѣ?»
    Обращаясь к Ярославу Осмыслу Галицкому, автор «Слова» верно отмечает его силу:
    наряду с княжеством
    134

    Владимиро-Суздальским, Галицкое княжество было явно на подъеме своего могущества.
    Ослабление Киева и Чернигова в XII в. шло параллельно росту могущества княжеств
    Владимиро-Суздальского и Галицкого.
    Автор «Слова» называет престол, на котором сидит Ярослав Осмомысл,
    «златокованым», и это не случайно. Здесь, как и во многих других случаях, поражает
    исключительная точность и многозначность подбираемых им выражений. Термины
    «злаченый» или «златокованый» всегда употребляются в точном смысле. Так, например,
    шлемы дружины Рюрика и Давыда Ростиславичей названы «злачеными». Шлемы никогда
    не делались из сплошного золота — слишком мягкого и слишком тяжелого для шлема
    материала. Термин «золотой» может в равной степени означать и «золоченый», и
    сделанный из сплошного золота. Княжеский стол в Киеве назван «золотым». Он золотой
    прежде всего по своему значению, а может быть, и потому, что реальный стол в Киеве
    был золотым или золоченым. Зато стол Галицкий назван «златокованым», сделанным из
    сплошного золота, и этим подчеркивается только одна материальная сторона: богатство
    престола, а следовательно, и богатство Галича. Действительно, из всех княжеств Руси XII
    в. Галицкое было самым богатым вследствие выгодного для Галича перемещения в XII в.
    соединявших север и юг Европы торговых путей из Поднепровья, где их прервали
    половцы, на запад — в безопасные районы Галицкого княжества. Усиление в XII в.
    галицких городов было вызвано их увеличившимся торговым значением. Еще отец
    Ярослава Осмомысла Владимирко широко действовал подкупом, вызывая этим
    раздражение киевлян (Ипат. лет., под 1144 г.).
    Не случайно и другое выражение автора «Слова», употребленное им в отношении
    Ярослава Осмомысла Галицкого: «высоко сѣдиши на ...столѣ». Действительно кремль
    Галича, где находилась и резиденция Ярослава Осмомысла, был расположен на высоком
    холме1.
    «Слово» отмечает также подчиненность ему всех русских земель до самого Дуная:
    «суды рядя до Дуная». «Рядить суды», или «ряды править», — одно из главных княжеских
    дел. Ср. в Лаврентьевской летописи под
    135

    1206 г.: Константин Всеволодович въехал в Новгород на княжение, сел на столе в Софии
    («короновался»), оттуда пришел в свою обитель (то есть в свой дворец), отпустил
    новгородцев с честью «и потомь поча ряды правити», то есть после этого стал управлять
    Новгородом. В 1151 г. престарелый киевский князь Вячеслав, желая разделить княжение с
    Изяславом Мстиславичем, послал ему сказать: «...яз есмь стар, а всих рядов не могу уже
    рядити, но будеве оба Киеве...» (Ипат. лет., под 1151 г.). В 1154 г. тот же престарелый
    Вячеслав говорит приехавшему в Киев Ростиславу: «Сыну! Се уже в старости есмь, а
    рядов всих не могу рядити; а, сыну, даю тебе, якоже брат твой держал и рядил, тако же и
    тобе даю... а се полк мой и дружина моя, ты ряди». Из этих примеров ясно, что слова
    «суды рядя до Дуная» в широком смысле означают «управляя землями до самого Дуная».

    Заслуживает внимания и другое. В «Слове» подчеркнуто, что Ярослав совершает все
    свои деяния, не ходя в походы, сидя на своем престоле. Он «подперъ горы угорскыи»,
    затворяет «Дунаю ворота», с престола мечет «бремены чрезъ облакы», отворяет «Киеву
    врата», стреляет «съ отня злата стола салътани за землями». Объяснение этой
    характеристики Ярослава Осмомысла, совершающего все свои богатырские деяния, сидя
    на отнем златокованом престоле, счастливо сохранила нам летопись: в некрологической
    статье, посвященной Ярославу Осмомыслу под 1187 г., сказано: «бе же князь мудр и речен
    языком, и богобоин, и честен в землях и славен полкы: где бо бяшеть ему обида, сам не
    ходяшеть полкы своими, но посылашеть я́ с воеводами; бе бо ростроил землю свою»
    (Ипат. лет., под 1187 г.).
    Следующий затем призыв обращен к «буй-Роману и Мстиславу». Буй-Роман — Роман
    Мстиславич. Это ясно из перечисления его побед над литвой, ятвягами, деремелой и
    половцами. Из Романов, современников автора, только Роман Мстиславич Галицкий
    ходил на все эти народы. Именно для его войска было характерно и латинское
    вооружение: «суть бо у ваю желѣзными паробци (или «паворози» — завязки. — Д. Л.)
    подъ шеломы латиньскыми». Но кто такой Мстислав, по всему судя близкий к Роману,
    деливший его победы? Это мог быть Мстислав Ярославич Пересопницкий и Мстислав
    Всеволодович Городенский.
    136

    Затем автор «Слова» обращается к Инъгварю и Всеволоду и ко «всем трем
    Мстиславичам». Инъгварь и Всеволод — это сыновья Ярослава Изяславича Луцкого; но
    кто такие «и вси три Мстиславичи»? По-видимому, это какая-то другая группа князей.
    Нельзя считать, как это делают обычно, что это тот же Инъгварь, Всеволод и их
    неназванный брат Мстислав. Против такого понимания говорит само грамматическое
    построение этой фразы, в которой автор «Слова» обращается к ним: «Инъгварь и
    Всеволодъ и вси три Мстиславичи». Кроме того, Инъгварь и Всеволод имели не одного, а
    еще двух братьев (кроме Мстислава — еще и Изяслава, умершего в 1196 г.).
    Следовательно, их не трое, а четверо и о них нельзя было сказать «вси три». Кроме того,
    они не Мстиславичи, а Ярославичи (дети Ярослава Изяславича Луцкого). Мстиславичами
    они вряд ли могли быть названы по прадеду — Мстиславу Владимировичу.
    Здесь, несомненно, имеются в виду единственные в ту пору на Руси три брата —
    сыновья Мстислава Изяславича — Роман, Святослав и Всеволод1. Все эти три
    Мстиславича, как и Инъгварь и Всеволод, были князьями волынскими — вот почему они
    объединены в едином обращении к ним. Они не названы по имени, так как автор «Слова»
    уже назвал только что выше одного из них — Романа. В этом месте он повторяет свое
    обращение к Роману, объединяя его со всеми его волынскими братьями. Он говорит «и
    вси три Мстиславичи», подчеркивая этим, что речь перед тем шла только об одном
    Мстиславиче, а теперь идет о всех. Повторение это вполне естественно: автор «Слова»
    обращается к волынским князьям Инъгварю и Всеволоду и объединяет свое обращение к
    ним с обращением ко всем другим волынским князьям: «Инъгварь и Всеволодъ и вси три
    Мстиславичи» — здесь перечислены все волынские князья.
    Мстиславичи эти были по матери полуполяками — внуками польского короля
    Болеслава Кривоустого. Вот
    137

    почему в обращении к ним автор «Слова» говорит: «... кое ваши златыи шеломы и сулици
    л я ц к ы и и щиты?»
    Конечно, это и не простой намек на полупольское происхождение Мстиславичей.
    Гораздо вероятнее, что автор «Слова», имея в виду полупольское происхождение
    Мстиславичей, имеет здесь в виду и ту военную помощь, которую получали волынские
    князья из Польши. Ведь именно это было важно подчеркнуть автору «Слова о полку
    Игореве», взывая к их военной мощи. «Польские силы не раз помогают волынским

    князьям в их борьбе против киевских или галицких князей, — пишет А. Е. Пресняков. —
    Еще в 80-х годах XI в. Владислав-Герман поддерживает Ярополка Изяславича против
    Всеволода Ярославича Киевского, а в 90-х годах Болеслав Кривоустый подымается на
    помощь Ярославу Святополчичу против Мономаха. Изяслав Мстиславич в борьбе с
    Юрием Долгоруким и Владимерком Галицким ищет союза польских князей, женя сына на
    сестре Казимира Справедливого и выдав дочь за его брата Мешка Старого. И этот
    волынско-польский союз держится в течение трех поколений, продолжаясь при
    Мстиславе Изяславиче и Романе Мстиславиче. Мстислав в неудачные годины уходит «в
    ляхи», во время борьбы за Киев «снимается (совещается. — Д. Л.) с ляхи». Часто
    обращается к ним за помощью и Роман как в борьбе за Киев, так и в первых же
    покушениях своих на Галицкое княжество»1.
    Отношения Волыни с Польшей были сложнее, чем простая помощь Польши
    волынским князьям. В их основе в конечном счете лежали притязания польских королей
    на Волынь, но для нас важно, что польско-волынские отношения не прошли мимо
    наблюдательного глаза автора «Слова». Пока его интересует только военная помощь
    волынских князей и их польских союзников против половцев.
    Дойдя в своем обращении ко всем русским князьям до князей полоцких, автор
    «Слова» ограничивается в отношении их лишь призывом прекратить раздоры с
    остальными русскими князьями. Он отмечает слабость полоцких князей в обороне их
    собственных границ от литовцев и поэтому, может быть, не рискует их отвлечь от своих
    собственных дел делами половецкими. Положение на границах Полоцкой земли с
    литовцами автор «Слова»
    138

    сравнивает с положением южных границ Руси с половцами: «Уже бо Сула (пограничная
    река на юге. — Д. Л.) не течетъ сребреными струями къ граду Переяславлю, и Двина
    (пограничная река на западе. — Д. Л.) болотомъ течетъ онымъ грознымь полочаномъ подъ
    кликомъ поганыхъ (литовцев. — Д. Л.)». С горечью отмечает автор «Слова», что только
    один Изяслав Василькович (князь по летописям неизвестный) оказал сопротивление
    литовцам, но при этом сам потерпел поражение, «притрепав» тем самым военную славу
    своего прародителя Всеслава Полоцкого: «Единъ же Изяславъ, сынъ Васильковъ, позвони
    своими острыми мечи о шеломы литовьскыя, притрепа славу дѣду своему Всеславу, а
    самъ подъ чрълеными щиты на кровавѣ травѣ притрепанъ литовскыми мечи...»
    Обращает на себя внимание отсутствие призыва к Новгороду Великому. На первый
    взгляд это кажется странным, но на самом деле это показывает в авторе «Слова»
    реального политика. Это не означает, что автор «Слова» считал Новгород вне пределов
    Русской земли. Выражение «расшибе славу Ярославу» показывает, что автор «Слова»
    вводил Новгород в круг русских исторических традиций и, следовательно, не исключал
    его из числа русских городов. Автор «Слова» потому не обращается с призывом к
    Новгороду, что там не к кому было обращаться. Во главе Новгорода стоял не князь,
    который худо ли хорошо ли, но все же мог быть в XII в. представителем общерусских
    интересов, а боярская олигархия, которая была связана только со своей землей и для
    которой общерусские интересы были чужды. Обращаться к ней было бесполезно, и автор
    «Слова» не сделал этого. Ни разу еще новгородские войска не участвовали в XII в. в
    общерусских походах. Узкоместные интересы преобладали в среде новгородского
    боярства и купечества. Отсюда можно заключить, что обращения автора «Слова» не были
    только литературной формой, за которой скрывалась ни к кому конкретно не обращаемая
    пропаганда единства Руси. Автор «Слова» обращался к конкретным князьям с призывом к
    конкретному походу и конкретному союзу против степи.
    Однако литература не только исходила из действительности — в ряде случаев (а в
    «Слове о полку Игореве» особенно) она возвышалась над этой действительностью.

    Единство Руси в период ее феодальной раздробленности в известной мере продолжало
    существовать. Раздробленность
    139

    не была тотальной, полной. В осуществлении единства литература, как и другие формы
    идеологического воздействия, играла вполне реальную активную роль. Дело в том, что,
    несмотря на раздробленность и несмотря на узкоместную политику отдельных князей, ни
    один из этих последних не решался объявлять раздробление Руси принципом своей
    политики. Каждый из русских князей в провозглашаемых им (пусть даже лицемерно)
    официально мотивах своих действий стоял за единство Русской земли. Если понятие Руси
    в летописях XII в. (но не в других жанрах) в устах князей и летописцев и могло иногда
    относиться только к княжествам Южной Руси, то все же одновременно существовало и
    более широкое понятие Руси, охватывавшее все русские области, не исключая и
    Новгорода. Автор «Слова о полку Игореве», обращаясь ко всем русским князьям,
    рассчитывал именно на это общерусское идейное единство, так как на него опирались в
    своей политике многие киевские князья, начиная с Владимира Мономаха и кончая
    Святославом, отнюдь не радовавшимся по поводу поражения Игоря, а оплакивавшим его,
    согласно рассказу Ипатьевской летописи и «Слову о полку Игореве» (в летописи
    Святослав «утер слез своих и рече...». В «Слове» Святослав «изрони злато слово слезами
    смѣшено»).
    А. Н. Робинсон придерживается прямо противоположной точки зрения: он считает,
    что обращение автора «Слова» к русским князьям было только литературной формой, за
    которой не скрывалось ничего реального. Иначе говоря, реальный политический смысл
    этого обращения отсутствовал. Доказывает это А. Н. Робинсон тонким анализом
    политической обстановки в каждом княжестве: нигде не было смысла выступать в поход
    за Русскую землю, а некоторым из князей поражение Игоря было даже выгодно (в
    частности, Святославу Киевскому). А. Н. Робинсон так подытоживает свой анализ
    исторической обстановки: «Призыв «Слова» к князьям не имел и не мог иметь никаких
    политических последствий...» и далее: «Всякие попытки рассматривать содержание
    «Слова» без учета этих исторических обстоятельств были бы антиисторическими»1.
    Однако нельзя
    140

    рассчитывать, что все русские князья знали точно свои выгоды. Нельзя также думать, что
    князья во всем поступали только согласно своим выгодам. Невозможно считать, наконец,
    что, обращаясь к русским князьям, автор «Слова» так же точно, как и современный
    исследователь политической обстановки 80-х годов XII в., рассматривал эту обстановку.
    Автор «Слова» мог рассчитывать на некоторый идеализм, или, вернее, патриотизм,
    русских князей. Ведь весь смысл «Слова» — в призыве к князьям отказаться от своих
    эгоистических расчетов, пожертвовать ими, встав на защиту родины.
    Очень интересно употребление в «Слове» политической терминологии именно конца
    XII — начала XIII вв.: слово «господин» по отношению к князю. «Слово» называет
    «господами» Рюрика и Давыда Ростиславичей и Ярослава Осмомысла Галицкого:
    «Вступита, господина, въ злата стремень за обиду сего времени...», «Стрѣляй, господине,
    Кончака, поганого кощея...»
    Обращение к князю «господин» впервые стало употребляться на северо-востоке Руси,
    там, где складывалась новая сильная княжеская власть, начиная с середины 70-х годов XII
    в. (то есть за десять лет до написания «Слова»). Оно начинает употребляться сперва
    только в среде горожан и сельского населения. До того этот термин «господин»
    применялся лишь в области владельческих отношений: так называли владельца холопов,
    хозяина закупов (в «Русской Правде»). В политической жизни в отношении князя термин
    «господин» впервые встречается в речах жителей владимиро-суздальских городов,
    обращенных к владимирскому князю. Так называют Михаила Юрьевича суздальцы и

    ростовцы (горожане) в 1176 и 1177 г.; так называют Всеволода Юрьевича владимирцы
    (опять-таки горожане) в 1177 г.; так называют его же и в других случаях. В 1180 г., повидимому впервые, этот термин переходит в уста князей-вассалов, в их обращении к
    своему главе, и опять-таки во Владимиро-Суздальском княжестве. Так называли
    Всеволода Юрьевича владимиро-суздальского, своего феодального главу, рязанские
    князья Всеволод и Владимир Глебовичи: «Ты господин, ты отец, — говорили через
    послов Всеволоду рязанские князья, — брат наю (наш. — Д. Л.) старейший Роман уимает
    волости у наю (нас. — Д. Л.), слушая тестя своего Святослава, а к тебе крест целовал и
    переступил» (Ипат. лет.). По-видимому, новые отношения безусловного подчинения,
    сложившиеся на северо-востоке между
    141

    владимиро-суздальским князем и подручными ему рязанскими князьями, потребовали для
    своего определения и нового термина, в котором уже отменено всякое «родственное
    смягчение» политических понятий, столь характерное для старой традиционной
    феодальной терминологии — «отец», «сын», «брат». Поэтому-то слово «господин» и
    стало употребляться вместо слова «отец» или рядом с ним в пору усиления княжеской
    власти.
    Этот новый политический термин — «господин» (вместо «отец»), — отразивший на
    северо-востоке рост феодального главы над стоящими ниже его на лестнице феодального
    подчинения князьями, начинает употребляться не только одними рязанскими князьями по
    отношению к Всеволоду Юрьевичу, но и в другом центре борьбы за сильную княжескую
    власть — в Галичине. Всего десять лет спустя, в 1190 г., сын Ярослава Осмомысла —
    Владимир Галицкий в своей просьбе ко Всеволоду Суздальскому прибег к аналогичному
    обращению: «Отце господине! Удержи Галич подо мной, а яз божий и твой есмь со всим
    Галичем, а в твоей воле есмь всегда» (Ипат. лет). Энергия этого нового политического
    термина поддержана в этой просьбе необычною степенью покорности, на которую
    соглашается Владимир: «аз божий и твой».
    Употребление слова «господин» по отношению к князю имеет совершенно точную
    хронологию. Оно употребляется с 70-х годов XII в. и в течение XIII в. (оно типично для
    «Моления Даниила Заточника»). Впоследствии, в XIV—XV вв., оно вытесняется словом
    «государь»: князю станут говорить «государь», но не «господин». Это слово встретится
    только в «Задонщине» и «Сказании о Мамаевом побоище», но как заимствование из
    «Слова о полку Игореве» (в первом произведении — прямо, а во втором — через первое).
    Принимая новый термин «господин», автор «Слова», очевидно, принимал и новое
    отношение к княжеской власти. Не случайно он так преувеличивает могущество князей,
    называет некоторых из них «великими» и «грозными» (Святослава Всеволодовича),
    говорит о «грозе» Святослава и Ярослава Осмомысла.
    * * *
    Подведем итоги. Автор «Слова» — человек широкой исторической осведомленности.
    Он внимательный читатель «Повести временных лет» и вместе с тем наслышан
    142

    в народной исторической поэзии. Он имеет свои отчетливые представления о русской
    истории, хотя эти представления и являются представлениями поэта, а не историка, при
    этом поэта XII столетия. Его суждения о русской истории — плод поэтического
    восприятия этой истории, но поэтического восприятия, проникнутого историзмом в
    пределах, доступных его эпохе. Русская история имеет для него ясно представляемые
    черты своего собственного бытия. По крайней мере три периода, три сменяющих друг
    друга образа исторических эпох намечаются в его поэтическом сознании: время Трояна,
    время Ярослава и время Олега Гориславича.

    Современность имеет для автора «Слова» свои корни в историческом прошлом. Для
    автора она — естественное продолжение эпохи усобиц Олега Гориславича. Он ищет
    корни политики современных ему князей-крамольников в походах Олега.
    В своих исторических воззрениях автор «Слова» зависит от летописи, фольклора и
    народной молвы, но его исторические воззрения выше и летописных, и фольклорных, и
    тех, что были представлены молвой. От летописцев автора «Слова» отделяет огромная
    сила исторического обобщения. Он обобщает историю в конкретных поэтических образах.
    От «песнотворцев» его отделяет критическая оценка прошлого и настоящего. Однако он
    берет свои сведения и из летописи, и из фольклора, и из устной народной памяти. Он
    развивает отдельные мысли летописца и проникается духом народного поэтического
    творчества.
    Свои суждения автор «Слова» не отделяет от общественного мнения. На это
    общественное мнение он постоянно опирается в своих оценках происходящего.
    Выразителем общественного мнения он себя и признает, стремясь передать свою оценку
    событий как оценку общенародную. Но при этом общественное мнение, которое он
    выражает, является общественным мнением лучших русских людей его времени.
    Автор «Слова» в нормах феодального поведения, в кодексе дружинной морали, в
    идеологии верхов феодального общества находит лучшие стороны и стремится
    переосмыслить феодальные понятия. Он наполняет своим, патриотическим содержанием
    понятия «чести», «славы», «хвалы» и «хулы».
    Автор «Слова» — сторонник сильной княжеской власти во имя обуздания произвола
    мелких князей, во имя
    143

    единства Русской земли. Все «Слово» проникнуто единым патриотическим настроением и
    единой патриотической идеей — идеей единства Русской земли. Призывом к этому
    единству и к твердой обороне Руси от «поганых», по существу, оно и является. Автор
    «Слова» и в этом явился человеком своего времени, глашатаем мнения лучших своих
    современников. Он творит идеи, потребность в которых живо ощущалась в его время. Он
    — око и ум народа. Он высказывает то, что должно быть высказано. Вот почему автор
    «Слова» неразрывен и со своей эпохой, его породившей.
    Его подлинным героем является русский народ и Русская земля. Образ Русской земли
    центральный в «Слове». Автор представляет ее себе в широкой исторической
    перспективе, в образах ратных подвигов и мирного созидательного труда. Его
    произведение своими призывами к единению устремлено к будущему, полному для него
    светлых надежд, оно рисует картины печального настоящего и ищет корни этого
    настоящего в прошлом. Оно полно веры в будущее, скорби о настоящем, гордости
    прошлым и мудрого раздумья и над прошлым, и над настоящим, и над будущим, слитыми
    для него в едином образе Русской земли.
    Кем был автор «Слова о полку Игореве»? Он мог быть приближенным Игоря
    Святославича: он ему сочувствует. Он мог быть и приближенным Святослава Киевского:
    он сочувствует также и ему. Он мог быть черниговцем и киевлянином. Он мог быть
    дружинником: дружинными понятиями он пользуется постоянно. Однако в своих
    политических воззрениях он не был ни «придворным», ни защитником местных
    тенденций, ни дружинником. Он занимал свою независимую патриотическую позицию.
    Его произведение — горячий призыв к единству Руси перед лицом внешней опасности,
    призыв к защите мирного созидательного труда русского населения.
    * * *

    Достиг ли призыв автора «Слова» тех, кому он предназначался? Можно предполагать,
    что в известной мере — да. Игорь Святославич отказывается от своих одиночных
    действий против половцев. В 1191 г. он организует целую коалицию против половцев. В
    походе, кроме Игоря Святославича, участвовали: Всеволод Святославич,
    144

    Мстислав и Владимир Святославичи, сыновья Святослава Всеволодовича Киевского,
    Ростислав Ярославич, сын Ярослава Всеволодовича, и сын Олега Святославича — Давыд.
    Поход этот был неудачен, но самая организация его в таких масштабах, думается, не
    случайна.
    Однако подлинный смысл призыва автора «Слова», может быть, заключался не в
    попытке организовать тот или иной поход, а в более широкой и смелой задаче —
    объединить общественное мнение против феодальных раздоров князей, заклеймить в
    общественном мнении вредные феодальные представления, мобилизовать общественное
    мнение против поисков князьями личной славы, личной чести и мщения или личных обид.
    Задачей «Слова» было не только военное, но и идейное сплочение русских людей вокруг
    мысли о единстве Русской земли. Вот почему автор «Слова» так часто и так настойчиво к
    этому общественному мнению апеллирует. Эта задача была рассчитана не на год и не на
    два. В отличие от призыва к организации военного похода против половцев, она могла
    охватить своим мобилизующим влиянием целый период русской истории — вплоть до
    татаро-монгольского нашествия. «Суть поэмы, — писал К. Маркс в письме к Энгельсу, —
    призыв русских князей к единению как раз перед нашествием собственно монгольских
    полчищ»1.
    145

    ЛЕТОПИСНЫЙ СВОД
    ИГОРЯ СВЯТОСЛАВИЧА
    И «СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
    История Ипатьевской летописи — важнейшей для изучения летописания XII в. —
    почти не исследована. Этому мешала и необычная сложность состава этого летописного
    свода конца XIII в., и отсутствие параллельных текстов. В общих чертах состав
    Ипатьевской летописи указан А. А. Шахматовым и несколько уточнен М. Д.
    Приселковым. В первой своей части это Киевский свод 1199 г. Рюрика Ростиславича, на
    который наложен Владимирско-Суздальский свод 30-х гг. XIII в. и Галицко-Волынская
    летопись конца XIII в. В Киевском своде 1199 г. отчетливо выделяется Черниговская
    летопись — как предполагает М. Д. Приселков, Игоря Святославича, героя «Слова о
    полку Игореве», ставшего черниговским князем после смерти Ярослава Всеволодовича в
    1198 г. «Указанными четырьмя летописными памятниками — Киевским сводом,
    доведенным до 1198 г., Черниговским, Галицко-Волынским, доведенным до конца XIII в.
    и Владимирским полихроном начала XIV в. исчерпывается, как кажется, число
    источников Ипатьевской летописи»1.
    В сложном по своему составу своде 1199 г. особый интерес представляют для нас
    семейные и личные княжеские
    146

    летописцы, обнаруженные в нем внимательным наблюдением М. Д. Приселкова1. В
    скудных записях этих летописцев отмечены главным образом события семейной и личной
    жизни князей: рождение детей, браки, смерти, монашеские постриги, перемены княжения
    и изредка походы. Насколько предшествующее летописание общерусское было
    обширным по теме и исполнению, настолько это княжеское летописание оказалось узким
    по содержанию и несложным по выполнению. Однако в летописании княжеском —

    личном и семейном — имеется и положительная сторона: это интенсивность
    исторического самосознания, сознание исторической ценности личной деятельности,
    стремление сохранить для потомства частности собственной биографии. Нас поражает
    сейчас распространенность этой заботы об историческом отображении собственной
    деятельности. И это новое явление, снижая общую тему летописания как летописания
    всей страны, было тем не менее закономерно и в известной мере целесообразно связано с
    общей децентрализацией русской жизни XII в., с углублением процесса феодализации.
    Из семейных и родовых княжеских летописцев в Ипатьевской летописи мы должны
    прежде всего отметить семейную хронику Ростиславичей — братьев киевского князя
    Рюрика Ростиславича, заботливо включенную в Киевский свод Рюрика Ростиславича 1199
    г. его составителем — игуменом Выдубицкого монастыря Моисеем. Здесь были отмечены
    описания смерти и некрологи следующих князей: Святослава Ростиславича (под 1172 г.),
    Мстислава Ростиславича (под 1178 г.), Романа Ростиславича (под 1180 г.) и Давыда
    Ростиславича (под 1198 г.). «Некрологи ничего не сообщают о фактической стороне
    биографии умершего князя, о местных делах и отношениях, — пишет М. Д. Приселков, —
    а главным образом рисуют похвальные (всегда шаблонные) черты этих князей, как и
    полагается в некрологах»2.
    Значительно больше упорства в собирании сведений и в ведении записей ощущается в
    родовом летописце Игоря Святославича. Подробности семейных дел Игоря Святославича
    отмечены в Ипатьевской летописи последовательно и без пропусков.
    147

    Под 1151 г. отмечено рождение Игоря Святославича. Под 1173 г. отмечено рождение у
    Игоря сына Владимира; под 1176 г. — рождение сына Олега, под 1177 г. — рождение
    сына Святослава. Под 1188 и 1190 гг. отмечены браки детей Игоря и т. д. К 1198 г.
    относится последнее известие этого летописца — о смерти Ярослава Всеволодовича
    Черниговского и о вокняжении в Чернигове «благоверного князя Игоря Святославича».
    Из родственников Игоря Святославича особо отмечены в его летописце события
    жизни его брата Всеволода, идеализированного «Словом о полку Игореве» («буй-тур»).
    Проникновение сведений о нем в Ипатьевскую летопись именно из летописца Игоря
    доказывается тем, что дважды летописец поясняет его как «Игорева брата». Так пояснен
    он под 1180 г. и под 1196 г., где отмечена смерть «брата Игоря» Всеволода Святославича
    и дан краткий некролог его: «во Олговичех всих удалее рожаемь, и воспитаемь, и
    возрастом, и всею добротою, и мужьственою доблестью, и любовь имеяше ко всем»1.
    Некролог совпадает в общих чертах с общеизвестной характеристикой его в «Слове о
    полку Игореве». Отмечена в летописце Игоря и судьба Владимира Галицкого — сына
    Ярослава Осмомысла. Этого Владимира Ипатьевская летопись дважды отмечает как
    «шюрина» Игоря. Владимир, рассорившись с отцом, нигде не находил себе приюта, пока
    его не удержал у себя Игорь и не помирил с отцом.
    Летописец Игоря Святославича включил в себя как составную часть летописец отца
    Игоря — Святослава Ольговича и летописец брата Игоря — Олега Святославича.
    Летописец Святослава Ольговича резко отличается от летописца Игоря Святославича
    своею большею подробностью, что может быть отчасти объяснено тем, что Святослав
    Ольгович был одно время великим князем Киевским. Сторонник Святослава Ольговича
    явно чувствуется в летописной статье 1146 г. Изяслав Давыдович идет на Святослава
    походом «похвалився». Сам Святослав отправляется против него «възря на Бога [и] на
    святую Богородицю, изииде в сретение ему в день четверток, месяца генваря в 16 день, бе
    же в тъ день положение веригам святаго апостола Петра; и тако Бог и сила животворящаго
    хреста погна я́». Интересно, что в сообщении
    148

    этом точно указано время; в другой записи 1146 г. передаются мысли Святослава
    Ольговича: «Святославу же бы из головы, любов иже [любо же] дати жену и дети и
    дружину на полон, любо голову свою сложити».
    Личный летописец Святослава виден и в сообщении 1147 г. о смерти дядьки
    Святослава — Петра Ильича: «И бысть к велику дни на веребницю, и ту преставися
    добрый старечь Петр Ильичь, иже бе отца его мужь, уже бо от старости не можаше ни на
    конь всести, бе ему лет 90».
    Под следующим, 1148 г., находится чисто семейная дата: «В то же время Ростислав
    Смоленьский проси дчери у Святослава у Олговича за Романа, сына своего, Смоленьску; и
    ведена бысть из Новагорода, в неделю по водохрещах, месяца геньваря в 9 день». Под
    1149 г. снова отмечено семейное событие Святослава Ольговича: «И ту к нему [к Юрию
    Долгорукому] приеха Святослав Ольговичь, на Спасошь [Спасов] день; и ту Святослав
    позва и́ к собе на обед, и ту обедавше разъехашася. Въ утри же днь в неделю рано,
    въсходящю слнцю, родися у Святослава Олговича дчи, нарекоша в крещение имя еи
    Марья».
    Под 1149 г. отмечен перенос тела брата Святослава Игоря в усыпальницу
    черниговских князей — собор Спаса.
    Семейные сведения Святослава Ольговича даны и под 1165 г., и под 1166 г. (дважды).
    Все эти и иные известия летописца Святослава Ольговича были включены в летописец
    его сына Игоря Святославича, что видно из того, что они подверглись соответствующей
    обработке. Так, например, к известию летописца Святослава Ольговича о княжеском
    съезде 1159 г. в Лутаве было добавлено и имя Игоря: «И сняшася в Лутаве Изяслав и
    Святослав Олговичь и сын его Олег, Игорь, и Всеволодимиричь Святослав и бысть
    любовь велика». Ясно, что в данном случае мы имеем дело с позднейшим добавлением, а
    не с реальным фактом, так как Игорю в год съезда было всего лишь 8 лет и принимать в
    нем участие он не мог. В состав летописца Игоря Святославича входил, кроме летописца
    его отца Святослава Ольговича, и летописец его брата Олега Святославича. Наличие
    особого летописца Олега Святославича доказывается тем, что в ряде его известий Игорь
    Святославич определен как брат Олега (1170 г. — «Олег Святославичь,
    149

    Игорь брат его»; 1179 г. — «потом же Игорь [брат] его седе в Новегороде Северьскемь» и
    т. д.) и рядом сведений личного характера: о рождении у Олега сына Святослава (1167), о
    смерти его жены (1167 г.) и о победе его над Боняком (1167 г.).
    Таким образом, в составе Ипатьевской летописи явственно различается обширный
    родовой летописец Игоря Святославича, включивший в свой состав семейные летописцы
    его родственников. Летописец этот — самый обширный из всех личных, семейных и
    родовых летописцев, сохранившихся в составе русских летописей XII—XV вв.
    * * *
    Отрицая существование отдельной и систематической Черниговской летописи, М. Д.
    Приселков1 обращает внимание на то, что «Летописец Святослава Ольговича, может быть,
    в пору его княжения в Чернигове, делал попытки выходить из рамок личного Летописца
    этого князя, превращаться в Черниговское летописание»2. Доказательством этого
    стремления «Летописца Святослава Ольговича» стать «Летописцем» Чернигова М. Д.
    Приселков считает включение в его состав «Повести об убиении» брата Святослава —
    Игоря Ольговича. И действительно, «Повесть об убиении Игоря Ольговича» явственно
    обнаруживает в своей основе три отдельных рассказа, один из которых, выдержанный в
    житийных тонах, был тесно связан своим возникновением с Святославом Ольговичем,
    выдвинувшим убийство Игоря как главное обвинение против своих противников —

    Мономаховичей. Для целей этой борьбы Святослав делает попытку канонизации Игоря,
    торжественно переносит его тело (в летописи «мощи») в Чернигов в церковь Спаса и
    заказывает его житие, внешне подражающее житию Бориса и Глеба. Кажется бесспорным,
    что оно было включено в его летопись.
    Однако «Летописец Святослава Ольговича» включил в свой состав не только родовые
    известия Ольговичей: «...начиная с 1120 г. (1120, 1123, 1140, 1142, 1143 и др.) встречаем
    ряд известий, касающихся черниговских князей
    150

    и епископов, упоминания о которых не могли входить в задачу Летописца Святослава
    Ольговича как семейного или личного Летописца этого князя. Тогда нельзя не принять в
    соображение, что эти черниговские известия, выходящие за рамки Летописца Святослава
    Ольговича, кратки и приведены без точных дат, как позднейшие припоминания, т. е.
    подтверждают наше предположение о том, что Летописец Святослава Ольговича во время
    княжения его в Чернигове пытался до известной меры превратиться в черниговское
    летописание»1.
    Однако если уже «Летописец Святослава Ольговича» делал попытки включения в свой
    состав летописания Чернигова, пытался выйти из пределов летописания только
    семейного, то можем ли мы предположить, что «Летописец» его сына Игоря
    Святославича, включивший и «летописец» отца Игоря, и «летописец» брата Олега,
    оставался в узких пределах родового княжеского летописца? В самом деле, уже самая
    форма больших воинских повестей, входивших в состав «Летописца» Игоря (таких, как
    рассказ Ипатьевской летописи о походе 1185 г.), исключает предположение о том, что
    «летописец» Игоря строго держался рамок родовых известий.
    Внимательное наблюдение за текстом Ипатьевской летописи показывает, что именно
    «Летописец» Игоря, а не свод 1199 г., как думает М. Д. Приселков, включил в свой состав
    летописание Переяславля Русского. В самом деле, сличение текстов обоих летописных
    рассказов о походе Игоря Святославича 1185 г. на половцев обнаруживает, что в основе
    рассказа Ипатьевской летописи, то есть в конечном счете летописца Игоря Святославича,
    лежит изложение Переяславской летописи2.
    Кроме того, сличение записей, вошедших в состав Ипатьевской летописи из
    Переяславского летописца с соответствующими известиями Лаврентьевской летописи,
    включенными туда из того же Переяславского летописца, ясно говорят, что переяславские
    записи подвергались основательной переработке еще в летописании Ольговичей,
    упразднившем наиболее неблагоприятные для Ольговичей моменты.
    151

    Переяславль Русский, или Южный, входил как часть в наследство Всеволода
    Ярославича и прочно удерживался во владениях этой отрасли княжеского рода. Несколько
    раз Переяславль Русский переходил от Мономаховичей к Мстиславичам и обратно, пока
    не достался сыну Юрия Долгорукого — Глебу. В 1169 г. там сел двенадцатилетний сын
    Глеба — Владимир. Владимирско-суздальские князья прочно удерживали Переяславль
    Русский в сфере своего влияния как оплот их политики на юге Руси. Сами князья
    пограничного со степью Переяславля вели упорную и многолетнюю войну со степными
    кочевниками и были заинтересованы в прекращении губительных междоусобных войн
    Мономаховичей и Ольговичей, хотя по большей части становились на сторону первых,
    осуждая недостаток военных талантов Ольговичей черниговских и их обычное
    пользование половецкою помощью.
    Резкая критика Ольговичей была снята в Ипатьевской летописи, свидетельствуя тем
    самым, что «Летописец» Переяславля Русского, доведенный до 1187 г. — года смерти
    переяславского князя Владимира Глебовича, был затем использован не в своде Рюрика
    Ростиславича, а в предшествующем ему летописании Ольговичей — в Летописце Игоря
    Святославича.

    Рассмотрим этот материал, доказывающий использование «Летописца» Переяславля
    Русского именно в летописании Ольговичей.
    Под 1136 г. в Ипатьевской летописи заметно смягчение враждебного отношения к
    Ольговичам «Летописца» Переяславля Русского; пропущен ряд неблагоприятных
    известий об Ольговичах, сохранившихся в Лаврентьевской: «В то же лето почаша с
    Олговичи рать имети... и многы пакости створиша», и дальше: «И паки крамола бысть в
    них немала: шедши бо ти же Олговичи с Половци...»
    Под 1138 г. пропущено в Ипатьевской летописи сохранившееся в Лаврентьевской из
    «Летописца» Переяславля Русского другое известие о крамолах Ольговичей: «Того же
    лета послаша Олговичи по Половци... и всхоте (Андрей Боголюбский. — Д. Л.) лишитися
    Переяславля и тако бысть пагуба посулцем ово от Половець, ово же от своих посадник, и
    тако уведевше Олговичи, яко Андрееви не бысть помощи от братье и лестными словесы,
    акы бес печали и́ створиша...» Отсутствует под 1138 г. определение количества половцев
    — «множьство»,
    152

    поведенных Олговичами, и упоминание об их намерении идти к Киеву.
    Под тем же 1138 г. в перечислении войск, собранных против Ольговичей Ярополком,
    отсутствуют «кыяне».
    Под 1139 г. частично пропущен, частично переработан текст, резко направленный
    против Ольговичей в изображении начала княжения Всеволода Ольговича.
    Под 1140 г. пропущен текст «Летописца» Переяславля Русского, враждебный
    Всеволоду Ольговичу: «Седе Олговичь в Кыеве и нача замышляти на Володимериче и на
    Мстиславиче, надеяся силе своей, и хоте сам всю землю держати с своею братиею, искаше
    под Ростиславом Смолиньска, и под Изяславом Володимеря» (Лавр. лет., под 1139 г.).
    Под 1141 г. пропущено заявление новгородцев, отказавшихся принять Ольговичей: «а
    мы Олговича не хочем» (Лавр. лет., под 1141 г.).
    Под 1142 г. пропущена порочная мотивировка действий Игоря Олговича, которого
    Ольговичи стремились изобразить святым: «враг же роду хрестьянску дьявол ражже
    сердце Игореви Олговичю» (Лавр. лет., под 1142 г.).
    Под 1146 г. внесена фактическая поправка в известие о Святославе Ольговиче — отце
    Игоря Святославича. По «Летописцу» Переяславля Русского Святослав вбегает с
    остатками дружины в Новгород Северский (Лавр. лет., под 1146 г.); в Ипатьевской же
    летописи Святослав вбегает в Чернигов «с малом дружины». Затем Святослав посылает
    «по своим братьям», ведет переговоры с Владимиром и Изяславом и только после этого:
    «а сам еха Курьску уставливать людей, и оттуда Новугороду приде» (Ипат. лет.).
    Также переработано в Ипатьевской летописи и сообщение «Летописца» Переяславля
    Русского о приходе сына Юрия Долгорукого Ростислава Гюргевича, рассорившегося с
    отцом, к Изяславу. В «Летописце» Переяславля Русского главной причиной прихода
    Ростислава выставляется нежелание его соединиться с Ольговичами: «В то же лето поиде
    Ростислав Гюргевичь и — Суждаля с дружиною своею в помочь Олговичем на Изяслава
    Мстиславича, послан от отца своего. И здумав Ростислав с дружиною своею река: «любо
    си ся на мя отцю гневати. Не иду с ворогом своим: то суть были ворози и деду моему и
    строем моим, но поидем, дружино моя, к Изяславу, то ми есть сердце свое, ти ти дасть ны
    волость»
    153

    (Лавр. лет., под 1148 г.). В Ипатьевской летописи всякое упоминание вражды Ростислава
    и Ольговичей снято, оставлены лишь корыстные расчеты самого Ростислава. Ростислав
    говорит: «отець мя переобидил и волости ми не дал; и пришел есмь нарек Бога и тебе, зане
    ты еси старей нас в Володимирих внуцех, а за Рускую землю хочу страдати, и подле тебе
    ездити».

    Ряд исправлений и вставок в «Летописец» Переяславля Русского имеется в
    Ипатьевской летописи под 1151 г.
    Так, например, при перечислении погибших в битве на Руту добавлено: «и ту убиша
    Володимира князя Давыдовича Черниговьского, доброго и кроткого...». Явно разбивает
    текст вставка в «Летописец» Переяславля Русского из «Летописца Святослава Ольговича»
    (отца Игоря Святославича) к словам Переяславского летописца: «Дюрдий же остави сына
    своего Глеба в Городци, а сам иде Суждалю» (Лавр. лет.) прибавлено: «из Городка. Гюрги
    же туда иде на Новъгород на Северьский к Святославу Олговичю, он же прият и́ с честью
    великою, и повозы да ему» (Ипат. лет.). Только после этого вновь повторено в виде
    разъяснения: «и поиде Гюрги Суждалю». Немного ниже вновь вставка текста из
    «Летописца Святослава Ольговича»: «Том же лете яша Поло(т)чане Рагъволода
    Борисовича князя своего, и послаша Меньску, и ту и́ держаша у велице нужи, а Глебовича
    к собе уведоша; и́ прислашася Полотьчане к Святославу Олговичю с любовью, яко имети
    (его. — Д. Л.) отцемъ собе и ходити в послушаньи его, и на том целоваша хрест...» (Ипат.
    лет.).
    Внимательному пересмотру подверглись в Ипатьевской летописи все сведения
    «Летописца» Переяславля Русского о внешних сношениях Святослава Ольговича. Так,
    например, в сообщение о совещании Изяслава с Святославом Ольговичем 1154 г.
    добавлено: «яко же бы Изяславу у Киеве седети, а Святославу у Чернигове» (Ипат. лет.).
    Основательно пересмотрены и отношения Святослава Ольговича к Юрию Долгорукому.
    Ср. вставку под следующим, 1155 г.: «Тогда же Дюрги иде на снем с Изяславом
    Давыдовичем и с Святославом с Олговичем; и ту сняшася в Лутавы. Тогда же Гюрги въда
    Изяславу Корческ, а Святославу Олговичю Мозырь, и ту уладивъся с нима иде...» (там
    же).
    Под 1159 г. в Ипатьевской пропущен неудобный в летописании Ольговичей рассказ о
    том, как черниговский епископ Антоний выбросил на съедение псам тело умершего
    154

    в Чернигове киевского митрополита Константина — противника Климента Смолятича, на
    чьей стороне находились черниговские Ольговичи и черниговская епископия.
    Дальнейшее изложение летописания Ольговичей в меньшей мере пользуется
    «Летописцем» Переяславля Русского, заменяя его своим изложением, в котором
    последовательно проводится точка зрения гражданского мира между представителями
    различных княжеских родов. Так, например, под 1161 г. с точки зрения Святослава
    Ольговича подробно изложена история его ссоры с сыном Олегом, ложный донос, речи
    доносчиков и вынужденная измена Святослава князю Ростиславу: «И тако нужею
    поведеся Святослав от Ростиславли любви к Изяславу». Затем в описании союзного
    похода Изяслава на Ростислава отмечено: «а Святослав не иде и-Щернигова» (Ипат. лет.).
    Немного ниже снова подчеркнута миролюбивая политика Святослава: «Святослав же
    слаше и-Щернигова к Изяславу, веля ему мир взяти» (там же). Ссора Андрея
    Боголюбского с епископом Леоном (1162 г.) относительно соблюдения постных дней
    описана с сочувствием к Леону. Леон бежит в Чернигов к Святославу Ольговичу:
    «Святослав же утешив добре пусти к Киеву к Ростиславу».
    Число примеров тенденциозной переработки «Летописца» Переяславля Русского в
    Ипатьевской летописи и тенденциозного, в пользу Ольговичей изложения, легко могло бы
    быть увеличено. Приведенный материал ясно доказывает, что «Летописец» Переяславля
    Русского был включен первоначально в состав летописания Ольговичей, а не в
    летописный свод Ростиславичей 1200 г.
    «Летописец» Переяславля Русского кончается некрологом Переяславскому князю
    Владимиру Глебовичу под 1187 г. Следовательно, включение его в состав летописи
    Ольговичей могло произойти не ранее этого времени, но не могло произойти и
    значительно позднее, так как обработка повести о походе Игоря Святославича в 1185 г.

    хранит следы свежей памяти о несчастных событиях Игорева поражения. Время
    включения «Летописца» Переяславля Русского в летописание Ольговичей определяется
    последней записью в нем, касающейся вокняжения Игоря Святославича в Чернигове в
    1198 г. Таким образом, «Летописец» Переяславля Русского был включен в состав
    летописания Ольговичей между 1187 и 1198 гг.
    155

    Предполагаем, что вокняжение Игоря Святославича в Чернигове побудило его
    озаботиться составлением не личного княжеского летописца, а обширного общерусского
    летописного свода, куда вошли «Летописцы» Святослава Ольговича (отца Игоря), Олега
    Святославича (брата Игоря), Святослава Всеволодовича Киевского, житие Игоря
    Ольговича, повесть о походе Игоря Святославича 1185 г. и, главное, — «Летопись»
    Переяславля Русского (Летописец Владимира Глебовича). Тем самым опровергается
    мнение М. Д. Приселкова о том, что «Летописец княжеский Переяславля Русского был
    взят в качестве одного из дополнительных источников при составлении того Киевского
    свода, который теперь составляет первую часть Ипатьевской Летописи»1.
    Если таков состав летописного свода Игоря Святославича, тогда нам станут ясными
    основные, ведущие идеи его, разительным образом совпадающие с общей политической
    практикой Игоря Святославича и Святослава Всеволодовича Киевского, клонившейся, в
    противоположность предшествующей политике Ольговичей, к активному наступлению
    против половцев и к примирению княжеской вражды. Какова же была политическая
    позиция Игоря Святославича?
    * * *
    В 1173—1180 гг. на Киевском столе попеременно, прогоняя друг друга, сидят: Рюрик
    Ростиславич, Ярослав Изяславич Луцкий, Святослав Всеволодович Черниговский, Роман
    Ростиславич, Святослав Всеволодович, Рюрик Ростиславич. С 70-х же гг. начинается
    новая волна половецких набегов — «рать без перерыва». Натиск половцев разбивается об
    ответные наступательные походы русских князей. Однако после ряда поражений половцы
    объединяются под властью хана Кончака. Половецкие войска получают великолепную
    организацию и хорошее вооружение. В их армии появляются и катапульты, и баллисты, и
    «греческий» («живой») огонь, колоссальные передвигавшиеся «на возу высоком» луки«самострелы», тетиву которых натягивало более 50-ти человек.
    156

    Под влиянием усилившихся в 70-е и 80-е гг. XII в. набегов половцев идея
    необходимости объединения Руси вспыхнула с новой силой. Идеи единения находили
    себе дорогу к реальной политической жизни, несмотря на утрату единства экономических
    интересов, поддерживавших в XI в. объединительную политику Киева, несмотря на то,
    что углубление процесса феодализации привело к общей децентрализации когда-то
    единого Киевского государства.
    В 80-х гг. XII в. возникает мираж объединения перед окончательным распадением
    Руси на ряд отдельных земель-княжеств, связь которых в единое целое фактически не
    могла уже осуществиться. На юге Руси состоялось соглашение Ростиславичей и
    Ольговичей. Святослав Всеволодович получает «старейшинство и Киев» и 13 лет сидит на
    Киевском столе в почетной роли слабосильного патриарха»1.
    Новое соотношение сил принесло прежде всего перелом в политике Ольговичей,
    постоянно пользовавшихся половецкой помощью в своих походах на соседние русские
    княжества2 и теперь ставших искать союза с Ростиславичами и Мономаховичами. В этом
    переломе политики Ольговичей значительную роль сыграл Игорь Святославич. В самом
    деле, еще в 1180 г. половцы деятельно помогали Игорю Святославичу НовгородСеверскому. Во время военного розмирья Святослава Всеволодовича Черниговского со

    Всеволодом Суздальским Игорь и брат его Ярослав оставались в Чернигове беречь его от
    Ростиславичей. Не видя ниоткуда нападения, Игорь и Ярослав сами решили напасть на
    смоленских князей и направились к Друцку, «поемше с собою Половце», на союзника
    Ростиславичей Глеба Рогволодовича. На помощь Игорю выступили Всеслав Василькович
    Полоцкий, Брячислав Витебский и др. «с толпами Ливов и Литвы». Так, вследствие союза
    полоцких князей с черниговскими, в одном стане очутились половцы вместе с Ливами и
    Литвою, варвары черноморские с варварами прибалтийскими3. Однако на помощь Глебу
    явился Давид Смоленский со всеми полками, и обе стороны не
    157

    решались напасть друг на друга. Только приход Святослава Всеволодовича позволил
    Ольговичам предпринять активные действия против своих врагов.
    Вместе с тем и Рюрик двинулся из Киева в Белгород и отправил войско против Игоря
    Святославича, который со своими деятельными союзниками — половцами, ханами
    Кончаком и Кобяком — залег у Долобска. Половцы лежали, не сторожась, надеясь на
    свою силу и на Игорев полк. Результатом этого небрежения явилось их страшное
    поражение. Много половцев утонуло в Чарторые, другие были перебиты и пленены. В
    этой битве убили половецкого князя Козла Сотановича, Елтута, Кончакова брата,
    захватили в плен двух кончаковичей, и Тотура, и Бякобу, и Кунячюка богатого, и Чюгая.
    Игорь, видя поражение своих половцев, вскочил самдруг с ханом Кончаком в ладью и
    успел уплыть на Городец к Чернигову. Поражение Игоря Святославича летописец
    рассматривает как поражение половцев: «И тако поможеть Бог Руси, и возвратишася во
    свояси, и приемше от Бога на поганыя победу, и приехаша к Рюрикови с победою» (Ипат.
    лет., под 1180 г.)1.
    Одержав победу над союзными Ольговичам половцами во главе с их «вождем»
    Игорем Святославичем, Рюрик своеобразно воспользовался ее плодами. Он не чувствовал
    в себе достаточно сил, чтобы удержать в своей власти Киев. Он оставил на великом
    княжении Киевском — Ольговича, Святослава Всеволодовича, а себе взял остальные
    города киевской области.
    Киев был уступлен Рюриком Святославу на условиях, о которых мы можем лишь
    догадываться: Святослав целовал крест Рюрику о военном союзе против половцев —
    извечных союзников Ольговичей. «Рюрик же, — говорит летописец, — аче победу возма,
    нъ ничто же горда учини, но возлюби мира паче рати, ибо жити хотя в братолюбьи, паче
    же и хрестьян деля пленяемых по вся дни от поганых
    158

    и пролитья крови их не хотя видити» (Ипат. лет., под 1180 г.).
    Начиная с этого времени Святослав и Рюрик совместно организуют ряд степных
    походов на половцев. Резко меняет свои дружественные отношения к половцам на
    враждебные и Игорь Святославич. Святославу и Рюрику удается широко организовать
    союзные отношения русских князей в отпор усилившемуся нажиму степи. Вслед за
    союзом Святослава и Рюрика был заключен мир и со Всеволодом Большое Гнездо.
    Антиполовецкая политика Святослава и Рюрика примирила княжеские раздоры. Всеволод
    возвратил Святославу его сына Глеба, которого держал в заключении. Мир
    Мономаховичей и Ольговичей был закреплен брачными союзами: «Князь Кыевьскый
    Святослав Всеволодичь ожени 2 сына, за Глеба поя Рюриковну, а за Мьстислава Ясыню из
    Володимеря Суждальского, Всеволожю свесть; бысть же брак велик» (Ипат. лет., под 1182
    г.).
    Таким образом, одно из условий, на котором Святослав Всеволодович получил
    великое княжение киевское, было обязательство активной политики против степных
    кочевников. Сам Святослав Всеволодович мог держаться в обессиленном и обедневшем
    Киеве, только примиряя интересы враждующих княжеств, и он деятельно служит
    общерусской оборонительной политике. Сразу же по своем вокняжении — в 1182 г. — он

    помогает Всеволоду Суздальскому идти на волжских болгар, говоря: «Дай Бог, брате и
    сыну, во дни нашемь нам створити брань на поганыя» (Ипат. лет., под 1182 г.).
    Сам Игорь Святославич обращает всю свою неукротимую энергию против половцев,
    он рвет со своей прежней политикой, раскаивается в ней, объявляет себя врагом своих
    прежних союзников — хана Кобяка и хана Кончака. Вот почему ни один половец не
    заслужил в летописном своде Игоря Святославича таких отрицательных отзывов, как
    бывший союзник Игоря — хан Кончак, с которым он когда-то спасся в лодке.
    Летописец Игоря Святославича говорит о нем в таких выражениях: «Того же лета,
    месяца августа, придоша иноплеменьници на Рускую землю, безбожнии Измалтяне,
    оканьнии Агаряне, нечисти ищадья делом и нравом сотониным, именемь Кончак, злу
    началник правоверным крестьянъм, паче же всим церквам, идеже имя божие славиться,
    сими же погаными хулиться, то не реку единемь крестьяном, но и самому богу врази: то
    аще кто
    159

    любить врагы божия, то сами что приимуть от бога? Сий же богостудный Кончак, со
    единомыслеными своими приехавше к Переяславлю, за грехы наша, много зла створи
    крестьяном, оних плениша, а иныи избиша, множайшия же избиша младенець» (Ипат.
    лет., под 1179).
    Вторично отрицательная характеристика Кончаку дана в «Летописце Игоря
    Святославича» под 1184 г., когда «оканьный и безбожный и треклятый Кончак»
    отправляется походом на Русь.
    Вот почему и сам Игорь Святославич, знаменуя перелом в своей политике, каялся — и
    предавал свое покаяние обнародованию в своем «Летописце». В описании похода Игоря
    Святославича 1185 г. автор вкладывает в уста Игоря покаянный счет своих княжеских
    преступлений, поражающий нас своею необычайною смелостью: «помянух аз грехы своя
    пред господемь богом моим, яко много убийство, кровопролитие створих в земле
    крестьяньстей, яко же бо аз не пощадех хрестьян, но взях на щит город Глебов у
    Переяславля; тогда бо не мало зло подьяша безвиньнии хрестьани, отлучаеми отець от
    рожений своих, брат от брата, друг от друга своего, и жены от подружий своих, и дщери
    от материй своих, и подруга от подругы своея, и все смятено пленом и скорбью тогда
    бывшюю, живии мертвым завидять, а мертвии радовахуся, аки мученици святеи огнемь от
    жизни сея искушение приемши... и та вся сотворив аз, рече Игорь...» и т. д. (Ипат. лет.,
    под 1185 г.).
    Вторично кается Игорь, находясь в плену у хана Кончака: «аз по достоянью моему
    восприях победу от повеленья твоего, владыко Господи, а не поганьская дерзость обломи
    силу раб твоих; не жаль ми есть за свою злобу прияти нужьная вся, их же есть приял аз»
    (Ипат. лет., под 1185 г.). Вернувшись из половецкого плена, Игорь не мог занять позицию
    безупречного героя. Он полностью признает свою вину. Настроение покаяния, раскаяния
    — по существу политического, но облеченного в приличествующие религиозные формы,
    выдвижение новых, надындивидуальных политических идей — было естественным
    следствием того неловкого положения, в которое попал Игорь по возвращении из плена.
    Эта позиция Игоря целиком отвечала интересам Святослава Киевского, пытавшегося
    неоднократно сколотить коалицию русских князей для отпора половцам. Именно это же
    могло быть
    160

    причиной «разрешения» со стороны Игоря на написание «Слова о полку Игореве» и
    летописной повести о своем несчастном походе.
    Отсюда понятны также и многие особенности летописного свода Игоря Святославича.
    Понятно, почему он привлек летописца Владимира Глебовича, внимательно описавшего
    взаимоотношения русских и половцев, степные походы русских. Понятен и тот
    повышенный интерес, который выказывает летописец Игоря к военным операциям против

    степи и пересматривает всю политику Ольговичей, удаляя из предшествующего
    летописания Ольговичей следы дружественного отношения к половцам и подчеркивая
    миролюбие Ольговичей в междукняжеских спорах.
    Вся русская история рассматривалась в «Летописце Игоря Святославича» как борьба с
    безбожными «агарянами» — половцами. Вот почему под 1187 г. летописец Игоря дает
    описание взятия «агарянами» Иерусалима, связывая его с общей борьбой европейских
    народов со степными народами-язычниками.
    Так же, как и поражению Игоря, взятию Иерусалима предшествовало затмение: «тма
    бысть по всей земле, якоже дивитися всим человеком, солнце бо погибе, а небо погоре
    облакы огнезарными. Таковая бо знамения не на добро бывають, в той бо день месяца взят
    бысть Ерусалим безбожными Срацины» (Ипат. лет., под 1187 г.). Летописец говорит
    дальше о том, что предвестие несчастья касается только той земли, где затмение видно.
    Затмение 1187 г. было видно в Галиче, но не было видно в Киевской стороне. И сразу же
    после рассуждений о затмении летописец сообщает о смерти галицкого князя Ярослава
    (Осмомысла «Слова о полку Игореве»). Это рассуждение летописца невольно наводит на
    сопоставление с рассказом «Слова о полку Игореве» о затмении перед походом Игоря:
    солнце тьмою заслоняет от Игоря воинов его, грозя гибелью им, а не Игорю.
    Но пленение Иерусалима, вызывая летописца на мировые сопоставления, подчеркивая
    всеобщность наступления язычников на тесный мир христиан, не обезнадеживает его. Как
    «исповедають» книги Царств, бог в свое время возвратил из плена скрижали Завета и
    «Богоотець Давыд веселия исполнися, скакаше играя». Вот почему и нам, «укореным
    сущим» и принимающим позор от беззаконных тех Агарян, следует чаять «божия
    благодати
    161

    и лика преславна». Это рассуждение летописце Игоря опять-таки намекает на поражение
    русских 1185 г., на пленение Игоря и на счастливое возвращение его из плена, когда ему
    ярко светило солнце.
    Итак, в центре внимания «Летописца Игоря Святославича» стояла общерусская борьба
    с половцами. Именно поэтому «Летописец» Игоря включил в свой состав Летопись
    Переяславля Русского, внимательно следившую за всей историей русско-половецких
    отношений. Поход Игоря Святославича 1185 г., в котором участвовали войска Владимира
    Глебовича Переяславского1, исконного врага черниговских князей, создает почву для
    привлечения его летописца к летописанию Игоря Святославича. Это Летописание
    Переяславля Русского было переработано, как мы видели выше, «Летописцем Игоря
    Святославича» в духе примирения Ольговичей и Мономаховичей. Идейное обоснование
    необходимости этого примирения составляет замечательную особенность «Летописца»
    Игоря. Именно ради этого в «Летописец» Игоря к черниговской «повести об убиении»
    Игоря была, по-видимому, присоединена переяславская версия повести об убийстве в
    Киеве Игоря Ольговича, чья кровь, павшая на Киевского князя, мешала примирению двух
    основных враждующих княжеских группировок: Мономаховичей и черниговских
    Ольговичей. Эта переяславская «Повесть об убиении» Игоря Ольговича, составленная при
    дворе переяславского епископа Ефимия, заинтересованного в примирении Изяслава
    Мстиславича и Святослава Ольговича, стремилась изобразить убийство Игоря Ольговича
    как несчастный случай, как дело рук киевской толпы, совершившей его вразрез с
    желаниями Изяслава. Как рассказывает повествователь, брат Изяслава — Владимир
    162

    собственным телом прикрыл Игоря Ольговича, принимая на себя удары убийц. Сам
    Изяслав безутешно плачет «по Игоре»; дружина утешает его и свидетельствует его
    очевидную непричастность к преступлению.
    Таким образом, создание Игорем Святославичем общерусского свода идет под знаком
    примирения враждующих князей Ольговичей, Ростиславичей, Мономаховичей и

    активизации борьбы на внешних границах Руси. Узкое летописание Ольговичей
    прерывает свой тип родового, личного, семейного летописания и пытается вернуться на
    широкую дорогу общерусского летописания.
    * * *
    Объединительные тенденции отразились не только в летописании Игоря
    Святославича. Именно в 80-х гг. XII в. летописание Владимира Залесского привлекает в
    свой состав известия летописей Переяславля Русского, стремясь расширить его и
    превратить его в летописание общерусское1. Именно в 70—80-х гг. новгородское
    летописание использует какую-то киевскую летопись, стремясь охватить и события
    южной Руси2.
    Тенденции черниговского летописания Игоря Святославича совпадают, кроме того, с
    идейным содержанием составленного во второй половине XII в. в Чернигове «Слова
    похвального на перенесение мощей Бориса и Глеба»3. Культ князей братьев Бориса и
    Глеба всегда был национальным общерусским культом, связанным с объединительными
    тенденциями русской жизни. В нем находили себе опору выступления против
    междоусобных распрей князей и печалования церкви о целости Русской Земли.
    Активизация этого культа в Чернигове во второй половине XII в., думается нам,
    находится в неразрывной связи с новым направлением политики Ольговичей. На примере
    святых братьев черниговский епископ, автор «Слова похвального», изобличает
    междоусобия князей — своих современников.
    Составитель «Слова похвального» скорбит о братоубийственных
    163

    войнах современных ему князей, обличает их за призыв к себе на помощь половцев,
    возмущается нарушениями крестных целований. Автор — черниговец — ссылается в
    своем «Слове» на пример черниговского князя Давыда Святославича, который держал
    свое слово и переносил обиды, желая избегнуть междоусобиц. Именно поэтому прожил он
    долго — до 90 лет — и умер как святой: «бог послал ангела в виде голубя за его душой».
    Обращаясь к современным князьям, автор «Слова похвального» говорит им: «Вы же
    бо слова брату стерпети не можете и за малу обиду1 вражду смертоносную въздвижете,
    помощь приемлете от поганых на свою братью»2. Приведя в пример княжеское
    братолюбие Бориса и Глеба, автор обращается к своим современникам: «Сима
    поревнуите, сею образ имейте, сима накажетеся»3.
    «Слово похвальное на перенесение мощей Бориса и Глеба» исключительно по
    резкости обличения и, конечно, не могло бы быть произнесено в Чернигове, если бы
    общие тенденции его не совпадали с идейными устремлениями Ольговичей черниговских.
    _____
    Предшествующее изложение, думается нам, убедительно показывает, что автор
    «Слова о полку Игореве» выразил наиболее прогрессивные стороны идейного движения
    своего времени. Автор «Слова» находится не вне своей эпохи — он тесными идейными
    узами связан с передовыми устремлениями тогдашней политической мысли.
    Замечательно, что ближе всего идеи «Слова о полку Игореве» подходят к той
    политической концепции, которая легла в основу летописного свода Игоря Святославича.
    Из двух летописных версий о походе Игоря Святославича 1185 г. — Ипатьевской и
    Лаврентьевской — «Слово о полку Игореве» отражает ту версию, которая заключена в
    Ипатьевской летописи и через нее восходит к своду Игоря Святославича. Прежде всего и
    «Слово о полку Игореве», и Ипатьевская летопись одинаково ведут счет
    164

    дням, дают общую хронологическую схему похода, резко отличную от версии
    Лаврентьевской летописи, основанную на рассказе летописца Владимира Глебовича и, повидимому, более близкую к истине.
    Анализируя хронологическую схему версии Лаврентьевской летописи, М. Д.
    Приселков пишет: «версия, изложенная в летописце Владимира Глебовича, правильна: 1го мая днем перешли Донец, 2-го мая Игорь подошел к Осколу; 3 и 4 мая ждал Всеволода;
    5 мая — победа Игоря; 6, 7, 8 мая — стояние на вежах; 8 мая войско Игоря было
    окружено; 9, 10 и 11-го шла перестрелка, а 12-го мая в воскресенье — поражение и
    гибель»1.
    Иное в Ипатьевской летописи: «По летописцу Игоря, прежде всего выходит, что
    никаких шести дней промедления (три дня веселия и три дня перестрелки), давших
    половцам время скопить силы для сокрушающего удара, не было, так как вся операция (и
    победа и гибель) закончилась в три дня»2. Отсюда в Ипатьевской летописи путаница и
    неясность датировки событий. Соединившись в пятницу, Игорь и Всеволод пошли к реке
    Сальнице, где узнали о близости половецких сил, и «черес ночь» на следующее утро, но
    снова в пятницу, встретились с половецкими полками.
    Рядом остроумных соображений М. Д. Приселков доказывает, что датировки
    Лаврентьевской летописи ближе к истине. Ипатьевская летопись тенденциозно (добавим
    от себя — в пользу Ольговичей) искажала не только ход событий, но и расстановку
    половецких сил3.
    Не было бы ничего удивительного, если бы «Слово о полку Игореве» совпадало с
    правильной версией похода Игоря, но совпадение хронологической схемы «Слова о полку
    Игореве» с неправильной и тенденциозной схемой Игорева «Летописца» неопровержимо
    доказывает, что автор «Слова о полку Игореве» вынужден был считаться с официальной
    черниговской версией несчастных событий похода 1185 г. «...Изложение автора «Слова»,
    — пишет М. Д. Приселков, — находится в явной связи с изложением обстоятельств этого
    похода в летописце Игоря, т. е. оба эти произведения защищают уже известную
    165

    нам версию похода, исходившую от княжеского двора Игоря»1.
    Можно предположить, что автор «Слова о полку Игореве» был хорошо знаком с
    летописью своего князя — Игоря Святославича. Он оперирует на основании этой
    летописи сведениями об Олеге Гореславиче. Как указывает М. Д. Приселков2, автор
    «Слова» знал «Повесть временных лет» в значительном сокращении, что можно
    объяснить только тем, что в его руках находилась Черниговская летопись, где объем
    сведений, почерпнутых из «Повести временных лет», был далеко не полон. Отсюда,
    указывает М. Д. Приселков, такие неточные исторические сведения, как, например,
    известные слова автора «Слова о полку Игореве» о смерти Изяслава: «С тоя же Каялы
    Святоплъкь полелея отца своего междю угорьскими иноходьцы ко святей Софии к
    Киеву»3. М. Д. Приселков предполагает ошибочным обычное натянутое толкование «отца
    своего» в смысле «своего тестя» и считает вероятным, что автор «Слова» знал рассказ о
    сражении 1078 г., в котором погиб Изяслав, как и всю «Повесть временных лет» в
    сокращении, где подробности погребения Изяслава, например, были опущены и изложены
    в «Слове» автором в своем собственном толковании на черниговский лад: всех князей
    Чернигова хоронили в главной церкви Чернигова, и отца хоронил старший сын; поэтому
    он заставляет Святополка погребать Изяслава в Софии, главной церкви Киева, не зная, что
    в Киеве не всех князей хоронили в главной церкви4.
    Предполагая, что «Летописец Игоря Святославича» придерживался какой-то своей
    черниговской версии, М. Д. Приселков был недалек от истины, и здесь мы должны
    перейти к одной из самых важных частей нашей работы о «Летописном своде» Игоря
    Святославича. Дело в том, что ни М. Д. Приселков, ни его предшественники, обратившие

    внимание на несоответствие этого места «Слова о полку Игореве» обычному тексту
    «Повести временных лет», как он читается в Лаврентьевской
    166

    и Ипатьевской летописи, — М. Максимович1, А. С. Орлов2, Н. К. Гудзий3, В. Ф. Ржига и С.
    К. Шамбинаго4, Г. Шторм5, А. К. Югов6 и др. — не обратили внимание на новгородскую
    версию похорон Изяслава именно в храме Софии в Киеве. На эту новгородскую версию
    обратил мое внимание в частном письме артист Московского Художественного театра
    Иван Михайлович Кудрявцев. Это наблюдение Ив. М. Кудрявцева показалось мне
    настолько важным, что я опубликовал письмо в виде отдельной заметки в 1949 г.7
    В Софийской I летописи читается: «Того же лета убиен бысть Изяслав Ярославичь с
    Борисом Вячеславичем у града Чернигова ту же и воевода его побиша: привели бо бяше
    половцев на Русьскую Землю. И положиша Изяслава в святей Софии в Киеве, и бысть
    княжения его 24 лета». Сходный текст читается под тем же годом и в Новгородской V
    летописи. Ясно: текст «Слова о полку Игореве» в данном случае менять не следует, тем
    более что Изяслав погиб в той же битве, что и Борис Вячеславич, о котором говорится в
    «Слове» — он погиб в одной битве с Борисом Вячеславичем, и, как выясняется по
    летописям Новгорода, обвинен был ими в том, что он навел на Русскую Землю половцев
    (это и объясняет то, почему смерть Бориса Вячеславича в «Слове» считается «судом
    божиим» над ним).
    В «Слове о полку Игореве» есть и еще одно место, которое, очевидно, может быть
    объяснено только исходя из того, что история XI в. была известна автору «Слова» по
    новгородскому летописному источнику. Коснемся этого места подробно.
    Выше мы уже видели, что, по «Слову», Всеслав Полоцкий бежит из Белгорода,
    скрывшись от киевлян в «синей мгле», что совпадает со сведениями «Повести временных
    167

    лет», где он также бежит «утаився» от киевлян «бывши ночи». Следующая затем фраза
    «Слова» не может быть объяснена из обычного «киевского» текста «Повести временных
    лет»: «утръже вазнистри кусы» (по Екатерининской копии и сходно в первом издании).
    Общепринятое в настоящее время понимание «утрѣ же вазни с три кусы» (то есть
    схватил, добыл удачу с трех попыток) в связи с последующим «отвори врата Новуграду,
    разшибе славу Ярославу» находится в противоречии с текстом «Повести временных лет»:
    Всеслав, согласно киевскому тексту «Повести временных лет», бежал из Белгорода в
    Полоцк, в Новгороде же появился за полтора-два года перед тем.
    Разгадка этого странного для автора «Слова» анахронизма заключается в том же самом
    тексте Софийской I летописи (и сходных с нею), в котором Ив. М. Кудрявцев нашел текст,
    оправдавший рассказ о похоронах Изяслава у святой Софии в Киеве.
    В Софийской I, в Новгородской I младшего извода в результате дублирования
    известий, получившегося от соединения новгородских летописей и киевской «Повести
    временных лет» с различной хронологической сетью, Всеслав трижды появляется в
    Новгороде и один раз (последний), именно в 1069 г., после бегства его из Киева. Это
    означает, что сведения о бегстве Всеслава к Новгороду были получены автором «Слова»
    из летописи с новгородской традицией.
    Не может быть сомнений в том, что в основе летописи отца Игоря Святославича
    черниговского князя Святослава Ольговича лежало новгородское летописание, а
    следовательно, и текст XI в., близкий к Начальному летописному своду, которым, как
    основательно было предположено А. А. Шахматовым, начинались новгородские
    летописи.
    В самом деле, отец Игоря князь Святослав Ольгович был дважды новгородским
    князем и был женат на новгородке. Вот эти новгородские летописные тексты о княжении
    отца Игоря в Новгороде: «В то же лето (1136) приде Новугороду князь Святослав

    Ольговиць и-Щернигова, от брата Всеволодка, месяца июля в 19, преже 14 каланда
    августа, в неделю (в воскресенье. — Д. Л.), на сбор (собор. — Д. Л.) святые Еуфимие, в 3
    час дне, а луне небесней в 19 день. Том же лете, наставъшю индикта 15, убиша Гюргя
    Жирославиця и с моста съвергоша, месяца септября. В то же лето святиша церковь
    святого Николы
    168

    великым священиемь в 5 декабря. В то же лето оженися Святослав Олговиць Новегороде,
    и веньцяся своими попы у святого Николы; а Нифонт (архиепископ Новгорода. — Д. Л.)
    его не веньця, ни попом на сватбу, ни церенцем дасть, глаголя: «не достоить ея пояти». В
    то же лето стрелиша князя милостници Всеволожи, нъ жив бысть»1.
    Обратим внимание на два обстоятельства в этом известии. Во-первых, вокняжение в
    Новгороде Святослава Ольговича отмечено в летописи с неслыханной точностью2,
    указывающей на то, что этому вокняжению летописец придавал особое значение.
    Возникает вопрос — не тут ли уже, в Новгороде, началось княжеское летописание
    Святослава. А во-вторых, в летописи указано, что Святослав женился на новгородке и,
    очевидно, простой по своему происхождению, раз архиепископ Нифонт отказался ее
    признать и объявил, что Святослав «не достоить ея пояти». Отсюда следует, что мать
    Игоря Святославича была новгородкой и при этом простого происхождения (не
    княжеского, во всяком случае).
    Следующий год правления Святослава Ольговича в Новгороде ознаменовался
    бурными событиями. Партия изгнанного из Новгорода князя Всеволода,
    покровительствуемого епископом Нифонтом, восстала против Святослава Ольговича.
    Святославу удалось подавить восстание и даже собрать войско против вокняжившегося в
    Новгороде противника своего Всеволода, но, несмотря на помощь половцев, выгнать
    Всеволода из Пскова, где этот последний был впоследствии объявлен святым, ему не
    удалось, а вскоре, в 1138 г., Святослав был изгнан из Новгорода: «В то же лето выгнаша
    Святослава, сына Ольгова, из Новагорода, месяця априля 17 в неделю 3 по пасце,
    седевъше 2 лета бес трии месяць».
    Изгнанного из Новгорода Святослава Ольговича тотчас же ждали новые неприятности.
    Его разлучили с женой новгородкой: «И Святославлюю (жену. — Д. Л.) прияше
    Новегороде с лучьшими мужи, а самого Святослава яша по пути смолняне и стрежахуть
    его на Смядыне
    169

    в манастыри, якоже и жену его Новегороде у святое Варвары в манастыри, жидуще
    оправы Яропълку с Всеволодкомь». В следующем году новгородцы снова послали за
    Святославом Ольговичем и даже присягали ему — «заходивъше роте»: «и бе мятежь
    Новегороде, а Святослав дълго не бяше. В то же лето въниде князь Святослав Олговиць
    Новугороду и седе на столе месяця декабря в 25». Святославу Ольговичу пришлось
    бежать «отай в ноць», захватив с собой Якуна, но Якуна схватили, сбросили с моста в
    Волхов, а затем, взяв с него 100 гривен «заточиша в Чюдь» (Чюдь страна чуди — предков
    эстонцев. — Д. Л.) с братом его, заковав его в цепи.
    В Комиссионном списке Новгородской I летописи есть сведения о том, что после
    первого двухгодичного сидения Святослава Ольговича в Новгороде он через полтора года
    снова был призван в Новгород: «и введоша Святослава, сына Ольгова, опять. И тъ седив
    год и бежа из города».
    Как видим, правления Святослава в Новгороде были бурными и недолгими. Однако
    Святослав был тесно связан с Новгородом через жену — мать Игоря Святославича, имел в
    Новгороде отношение к летописанию, и летописный свод Святослава, легший в основание
    свода его сына Игоря, и имел, очевидно, в начале своем летописание XI в. в новгородской
    версии, где говорилось о похоронах Изяслава именно в киевском храме Софии, а не в
    Десятинной церкви, как в киевской «Повести временных лет».

    В связи с этим особую важность приобретают и другие новгородские черты в «Слове о
    полку Игореве». К новгородской летописи близка, в частности, формулировка полноты
    поражения по дешевизне рабов-пленников. Так, в «Сказании о знамении святей
    Богородици» о поражении суздальцев у стен Новгорода в 1169 г. для изображения
    тяжести этого поражения суздальцев сказано: «и продаваху суздальца по две ногате».
    Именно это определение имеется в «Слове» в отношении Всеволода Суздальского: если
    бы ты был на юге и поблюл бы отень злат стол киевский, «то была бы чага по ногатѣ, а
    кощей по резанѣ». Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что в этом сюжете
    применяется новгородская денежная система: ногата и резана.
    Другая новгородская денежная единица в «Слове о полку Игореве», исчезнувшая на
    юге Руси в XII в., — «бела», и она дана в «Слове» в составе летописной формулы,
    170

    зарегистрированной в «Повести временных лет» под 859 г.: «емляху дань по бѣлѣ отъ
    двора». О новгородских денежных единицах В. Л. Янин пишет: «в новгородских
    письменных источниках термин «резана» доживает до рубежа XIII—XIV вв.»1 И в другом
    месте: «к числу новгородских денежных единиц, возникновение которых связано с
    перестройкой системы на основе счета на 7, несомненно принадлежит бела, хорошо
    известная в актах и нарративных источниках с начала XI в. В одних только новгородских
    пергаменных актах XIV—XV вв. она встречается не менее 50 раз». В. Л. Янин
    предполагает, что упоминание «белы» в «Слове о полку Игореве» — результат
    заимствования из поздней редакции «Повести временных лет»2. Проще предположить, что
    это просто новгородская черта в «Слове».
    Далее. В «Слове» есть одно загадочное название народности — «готы» — в его
    производном «готьскыя дѣвы». Обычно считается, что это «готы тетракситы»,
    населявшие северный берег Черного моря3. В русских источниках древнейшего периода
    эти готы ни разу не упоминаются. Но говорится под 862 г. в «Повести временных лет» в
    перечислении северных народов: «Русь, Свеи, Урмане, Агляне и Гъти». Постоянно
    поминаются северные готы и в новгородских и смоленских договорах XII—XIII вв. О
    северных готах и жителях острова Готланда, ведших торговлю с Новгородом, говорится и
    в других новгородских источниках. В самом же Новгороде был даже Готский двор с
    церковью святого Олафа4. Готы вели обширную торговлю с Новгородом и с Русью в
    целом. Если в «Слове о полку Игореве» имеются в виду готские девы северные, тогда
    понятно, что они «звонят русским золотом», ибо готы северные вели обширнейшую
    торговлю и упоминание золота было бы вполне уместно. Но с готами были не только
    торговые отношения, но и разногласия. Об одном из таких разногласий говорится под
    1188 г. в Новгородской I летописи в той части Синодального списка, которая относится к
    XIII в.: «Въ то же лето рубоша новгородьце Варязи на Гътѣхъ,
    171

    Немьце в Хоружьку и въ Новотържьце; а на весну не пустиша из Новагорода своихъ ни
    единого мужа за море, ни съла въдаша Варягомъ, нъ пустиша я без мира»1. Смысл этого
    известия до конца не ясен2, но не подлежит сомнению, что под 1188 г. здесь отмечено
    какое-то серьезное размирие с готами и разрыв в торговых отношениях. Если перед
    известием о готских девах, «лелеющих месть» против Руси, отмечены и немцы, под
    которыми могли пониматься только северные народы — германцы и шведы, которые
    «кают» князя Игоря и опять в какой-то неясной для нас, но, очевидно, понятной для
    современников связи с русским золотом («ту нѣмци и венедици, ту греци и морава поют
    славу Святъславлю, кають князя Игоря, иже погрузи жир во дне Каялы — рѣкы
    половецкыя, — рускаго злата насыпаша»), то толкование готских дев как дев Готланда,
    готов северных, учитывая к тому же размах, который придан автором «Слова»
    всесветному отклику на поражение Игоря, становится вполне вероятным. В беседе со

    мной М. А. Саламина предположила, что в «Слове» под «временем бусовым»
    подразумевается время особого рода кораблей — «бусов». Бусы действительно
    упоминаются в новгородских и псковских летописях — по И. Срезневскому, от др.-сев.
    bussa, др.-англ. buss, дат. boise, нидерл. buise3. Это судно морское и, по-видимому, такое,
    на котором ходили в Новгород иностранные купцы4.
    Шарукан был разбит русскими князьями (среди них и новгородским князем
    Мстиславом Владимировичем) в битве 1106 г. Шарукан был дедом хана Кончака. Почему
    же готские девы «лелѣють месть Шароканю»? В «Слове» поражению русских радуются
    разные народы в разных концах света, как и славу Руси поют разные народы во всем мире
    (Святославу поют «нѣмци и венедици»,
    172

    «греци и морава»). Не удивительно, что к радости врагов Руси присоединяются и жители
    Готского берега (Готланда).
    Если речь идет о Готском береге и его размолвке с Новгородом 1188 г., то почему все
    же упоминаются именно «девы»? Ответ на этот вопрос состоит, очевидно, в том, что в
    Древней Руси в хоровом пении участвовали только женщины и девицы по преимуществу.
    Оплакивают пением, поют славу в «Слове о полку Игореве» только девы и девицы. В
    миниатюрах Радзивиловской летописи в хорах, поющих славу князьям, участвуют также
    только женщины (л. 201, 207, 215, 220).
    Предложенные соображения о новгородских чертах в «Слове о полку Игореве» не
    должны вести к каким-либо категорическим выводам об авторе и происхождении
    «Слова». Важно, что новгородские источники должны быть приняты во внимание при
    изучении «Слова». Следует также принять во внимание при изучении «Слова» и
    соображения о том, кто такие готские красные девы, особенно в свете того, что в
    древнейших русских источниках никаких готов на Черном море не упоминается. Если
    верно, что готские девы, поющие на бреге синего моря, — девы Готского берега и их
    враждебность к русским объясняется размолвкой Новгорода с Готским берегом 1188 г., то
    создание «Слова» не может быть отнесено ко времени ранее 1188 г., но не должно и
    слишком отступать от этой даты, так как вряд ли, кроме новгородских письменных
    источников, это сравнительно незначительное историческое событие могло на
    длительный срок запечатлеться в памяти.
    Обратим внимание и на следующее: Новгород как город славы Ярослава также
    воспринимался лишь на севере. В южных источниках Новгород не воспринимался как
    город Ярославовой славы1. Поэтому известие в «Слове» о том, что Всеслав, «отворив
    врата Новуграду» тем самым «разшибе славу Ярославу», также, очевидно, новгородское.
    Таким образом, «Слово о полку Игореве» так же выражает политическую позицию
    черниговских Ольговичей, как и летописный свод Игоря. Отсюда понятно, почему «Слово
    о полку Игореве» подчеркивает, что поход Игоря
    173

    1185 г. — это поход Ольговичей («дремлет в поле Олегово храброе гнездо»), и
    замалчивает участие в походе войск Переяславля Русского. Отсюда понятно, почему
    «Слово о полку Игореве» обращается с упреком главным образом к Всеволоду
    Суздальскому. Отсюда понятна и роль в «Слове о полку Игореве» «золотого слова»
    самого Святослава Киевского как главного выразителя политики Ольговичей,
    стремившихся к созданию коалиции русских князей против половцев. Вот почему
    Святослав в своем «золотом слове» предлагает Всеволоду Большое Гнездо расстрелять
    особенно ненавидимого летописателем Игоря Кончака: «стрѣляй, господине, Кончака,
    поганого кощея, за землю Рускую, за раны Игоревы, буего Святъславлича». Вот почему,
    продолжая политическую программу Игорева «покаяния», автор «Слова» вспоминает
    события 1180 г., когда Игорь и Всеволод выступили во главе половцев против коалиции

    русских князей: «Тии бо два храбрая Святъславлича, Игорь и Всеволодъ, уже лжу
    убудиста которою; ту бяше успил отець ихъ Святъславь грозный великый киевскый
    грозою». Вот почему, возможно, Игорь, по приезде в Киев, прежде всего едет к
    Пирогощей1, заложенной в 1130 г. Мстиславом Владимировичем, но освященной в 1136 г.
    Ярополком, приурочившим это событие к своему примирению с Ольговичами и
    положительно отмеченному в летописном своде Игоря. Вот почему версия похода Игоря
    Святославича, изложенная в Ипатьевской летописи и в «Слове о полку Игореве»,
    совпадает в отдельных фактах, что отнюдь, однако, не должно свидетельствовать о том,
    что «Слово о полку Игореве» находилось под влиянием летописного рассказа о походе
    1185 г.2 Вот почему между «Словом о полку Игореве» и повествованием Ипатьевской
    летописи существует такое количество отдельных стилистических совпадений, что
    говорит опять-таки не о заимствовании и влиянии, а о существовании в Чернигове особой
    литературной школы, особой литературной манеры3. Вот почему, наконец, и летописец, и
    автор «Слова» в одинаковой мере могли пользоваться рассказами своего князя Игоря
    Святославича, отразить в своем
    174

    изложении и личные переживания Игоря, и детали его пребывания в плену1.
    Преобладает мнение, высказанное энергичнее всего Ждановым, что «Слово о полку
    Игореве» составлено киевлянином. Мнение это основывается главным образом на том,
    что «Слово» чаще всего говорит о Киеве, о Святославе Киевском и разделяет
    политические убеждения последнего.
    Учитывая связи и Игоря Святославича, и его отца Святослава Ольговича с
    Новгородом, можно понять и отдельные новгородские черты в «Слове», расхождение
    последнего с киевской версией событий XI в. (похороны Изяслава) и по-новому
    истолковать упоминаемых в «Слове» готов, их радость по поводу поражения Игоря.
    Наконец, становится понятным и упоминание новгородских денежных единиц.
    Однако Святослав киевский был признанным вождем Ольговичей черниговских.
    Политику его целиком разделял Игорь Святославич, для которого Киев был символом
    политического единения Руси, «золотым столом» русских князей2.
    Сопоставление официальной точки зрения летописного свода Игоря Святославича и
    идейной стороны «Слова о полку Игореве» делает ясным, что «Слово о полку Игореве» —
    не случайное произведение, вызванное к жизни исключительно личным проникновенным
    патриотизмом ее автора, и не агитационное произведение, продиктованное извне3, а
    гениальное воплощение наиболее передовых тенденций русской жизни, отразившихся в
    реальной политике Святослава и Игоря Святославича, в договорах Святослава киевского и
    Рюрика Ростиславича, в совместных походах Святослава и Рюрика на степь, в
    летописании Игоря Святославича и наконец, в
    175

    поразительной по смелости политической программе Игоря Святославича, нашедшего в
    себе мужество осудить свое прошлое, поместившего в своей официальной летописи
    декларацию-раскаяние и пересмотревшего русскую историю с точки зрения общерусского
    единства.
    Существование «Летописца Игоря Святославича», вошедшего в состав Ипатьевской
    летописи, объясняет нам, почему рассказ Ипатьевской летописи о походе Игоря
    Святославича так обстоятелен, почему переданы в нем подробно слова Игоря к дружине, к
    конюшему, переговоры с половцем Лавором, почему в этом рассказе передаются мысли и
    сомнения Игоря, почему вошла в рассказ покаянная речь Игоря, которая могла быть
    известна только человеку, близкому к Игорю, которому Игорь рассказывал о ней (это был,
    очевидно, внутренний монолог).
    Фактическая бо́льшая близость рассказа Ипатьевской летописи о походе Игоря к
    «Слову о полку Игореве» сравнительно с кратким рассказом Лаврентьевской летописи,

    отнюдь не сочувствующей Игорю, может объясняться тем, что автор летописи Игоря
    Святославича и автор «Слова о полку Игореве» — одно лицо. Это тот же самый «хоть» —
    любимый певец Игоря, который сочинил и «Слово». Но о типе княжеских певцов —
    одновременно их оруженосцев и близких к князьям лиц — в следующей главе этой книги.
    Конечно, между рассказом «Летописца» Игоря Святославича и «Словом о полку
    Игореве» большое различие в стиле, но различие это — в жанре, а мы знаем, что в
    Древней Руси индивидуальный стиль автора перекрывался особенностями жанровых
    различий: Владимир Мономах мог соединить в одном произведении — в своем
    «Поучении» — произведения трех разных стилей: стиля поучений, стиля краткого
    летописца и стиля эпистолярного (его письмо к Олегу Святославичу). Все три стиля
    произведений, принадлежащих, несомненно, одному автору, глубоко различны.
    176

    К ВОПРОСУ
    О «СЛОВЕ О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
    КАК ИСТОРИЧЕСКОМ
    ИСТОЧНИКЕ
    Вопрос о «Слове» как историческом источнике решается иногда совершенно
    неудовлетворительно. Вопрос этот ставится так: можно ли использовать «Слово» как
    источник сведений по истории XII и предшествующих веков? Если в «Слове» имеется
    вымысел, художественная фантазия, то «Слово» объявляется неудовлетворительным
    историческим источником.
    Но в таком представлении об историческом источнике сказывается элементарное
    непонимание того, что такое «исторический источник».
    Ни одно произведение прежних веков не может быть объявлено «плохим
    историческим источником». Нет плохих исторических источников, есть только плохие
    источниковеды...
    Суть дела в следующем. Каждое произведение прошлого является историческим
    источником в одном из двух отношений. Произведение (документ, историческое
    сочинение — летопись, например, художественное произведение и т. д.) прошлого есть: 1)
    источник сведений о прошлом (летопись сообщает, дает сведения о событиях) и 2) есть
    само произведение этого прошлого, есть
    177

    «осколок» прошлого и в качестве такового является свидетельством ошибочных или
    недостаточных представлений, существовавших о прошлом, памятником общественной
    мысли прошлого, свидетельством об эстетическом уровне прошлого и т. д., и т. п.
    Ни в том, ни в другом отношении ни один памятник прошлого не может быть
    использован непосредственно, без проверки. Даже документ (вкладная, купчая и пр.)
    требует источниковедческого анализа, в процессе которого выясняется степень его
    точности, которая никогда не является безусловной. Всегда и в любом источнике
    сказывается в какой-то степени его историческая ограниченность, односторонность или
    даже то или иное искажение исторической действительности.
    Не дает достоверных сведений, разумеется, ни один повествовательный источник. Как
    установлено исследованиями А. А. Шахматова (это, впрочем, ясно было историкам и до
    него), летопись не является объективным собранием сведений по русской истории. В той
    или иной степени она тенденциозна (хотя бы тем, что тенденциозно подбирает факты).
    Утверждение поэтому, что художественное произведение в силу вторжения в его ткань
    вымысла не может быть историческим источником, в корне неправильно.

    Что же дает нам «Слово» как исторический источник?
    Конечно, из двух аспектов, в которых следует рассматривать «Слово» (памятник как
    свидетельство о прошлом и памятник как остаток этого прошлого), в «Слове» как
    историческом источнике наиболее ценен второй аспект, но и первый не должен
    сбрасываться со счетов.
    В первом аспекте в «Слове» мы найдем сведения, которые при соответствующей
    проверке могут оказаться исключительно ценными. Дело в том, что летопись (основной
    источник для XII в.) отбирает в исторической действительности только определенный
    контингент фактов (события государственного значения: перемены на княжеском столе,
    походы, сведения о победах или поражениях, об общественных бедствиях стихийного
    характера и некоторые другие). «Слово» как памятник не летописного, а художественного
    характера может дать нам сведения, которые в летопись обычно не заносятся: о
    церемониалах, оружии, княжеском быте, и — по событиям
    178

    — о деталях бегства Игоря, о бытовой обстановке степного похода (птицы,
    сопровождающие войско, ночевка войска в степи, захват половецких веж и пр., и пр.). То,
    о чем летопись сообщает абстрактно, в «Слове» мы почти видим. Художественное
    произведение обладает особой «наглядностью». Оно дает нам сведения о природе степи
    XII в. (это хорошо показал в своих статьях киевский природовед Н. В. Шарлемань). Оно
    дает любопытные сведения об оружии (об окраске щитов, например), о представлениях о
    воинской чести, о верованиях («Слово» — первоклассный исторический источник,
    единственный в своем роде, по древнерусскому язычеству XII в.) и пр. Наконец, сведения
    «Слова» о некоторых князьях, о которых нет сведений в летописях, также не могут быть
    сброшены со счетов. Отсутствие сведений о них в летописях еще не означает, что их не
    было или что сведения о них в будущем не найдутся в каких-либо особых источниках
    (венгерских или польских, например). Проверка сведений «Слова» летописью не всегда
    правомерна, ибо летопись сама может содержать, как уже указывалось мною,
    тенденциозное освещение событий, тенденциозную их подборку. Нет вообще
    исторического источника без какой-либо «тенденции», без отражения в нем однобоких
    или ограниченных представлений своего времени.
    Но, разумеется, совершенно исключительно значение «Слова», как я уже указывал, во
    втором аспекте: «Слово» как остаток XII в. Как «остаток» «Слово» — свидетельство о
    культуре своего времени, о литературной изысканности, литературных приемах, об
    эстетических представлениях своего времени, о характере литературной фантазии, о
    фольклоре XII в. (при этом о разных его жанрах — исторических песнях, славах, плачах,
    поговорках, возможно даже о сказках, легендах и пр.). В частности, следует указать, что в
    «Слове» могли сохраниться какие-то предания или песни, восходящие к событиям даже
    IV в. Ведь сохраняются же в былинах XX в. имена киевского князя X в. Владимира,
    сохраняются же воспоминания о татарских набегах или в исторических песнях — события
    взятия Казани в XVI в. Поэтому присутствие в «Слове» имени антского князя Боза —
    факт возможный и любопытный. Любой остаток XII в. является историческим
    источником — и историческим источником первоклассного значения, поскольку от XII в.
    «остатков» чрезвычайно мало. Если «Слово» — «сплошное
    179

    вранье», то и это, как ни парадоксально это звучит, представляет собой источник
    чрезвычайного значения: «вранье» — свидетельство психологии своего времени,
    свидетельство даже общественной мысли своего времени (ибо в каждом обмане есть своя
    тенденция: общественная или просто эстетическая).
    Совершенно исключительно значение «Слова» как источника по истории
    общественной мысли XII в. В этом плане «Слово» совпадает со многими произведениями
    XII в. (и с некоторыми летописными источниками, а главным образом — со «Словом о

    князех»). Оно подтверждается ими, но оно гораздо глубже, шире и разностороннее
    свидетельствует об истории общественной мысли XII в. Есть в «Слове» частности,
    которые, однако, чрезвычайно важны, — например, о начавшемся в XII в. титуловании
    князей во Владимиро-Суздальской земле «господин». Это свидетельство о перемене
    отношения к княжеской власти (когда-то я об этом писал в «Трудах Отдела древнерусской
    литературы»).
    Одно дело комментирование «Слова» в плане проверки точности сообщаемых им
    исторических сведений. Эта проверка может показать, что «Слово» не во всем
    «совпадает» с летописью. Но совсем другое дело — исследование «Слова» как
    исторического источника. Как исторический источник «Слово» — документ
    поразительного значения, и значения подкрепляемого, а не опровергаемого его
    художественностью.
    Это только в XVIII в. могли думать, что если в источнике есть художественный
    вымысел, то с ним не стоит считаться. И вымысел, и все, что в памятнике необычно, что
    не может быть использовано чисто «потребительски», но что свидетельствует о
    сложности переработки фактов действительности, представляет исключительный
    исторический интерес.
    В художественном произведении есть прибавочная ценность, которая выявляется
    путем скрупулезного научного, источниковедческого анализа. Есть два рода сведений:
    сведения, которые могут быть получены в памятнике «из рук в руки» — из рук автора
    документа в руки историка (таких сведений, как показывает источниковедение, очень
    мало и с развитием источниковедения как науки становится все меньше), и есть сведения,
    которые добываются в памятнике путем изучения способов и приемов преломления в нем
    исторической действительности. В последнем плане любой памятник как остаток
    прошлого
    180

    неисчерпаем. С совершенствованием методов источниковедения, с совершенствованием
    «смежных» источниковедению дисциплин, но которыми источниковедение «питается» и с
    помощью которых обогащается — таких, как литературоведение, искусствоведение,
    история культуры, история религии и пр., и пр., — «Слово» будет все ярче и ярче
    раскрываться как источник наших представлений о XII в. Так оно, в сущности, уже
    происходило и происходит, но будет происходить и в будущем. Мы не видим и не можем
    увидеть конца этого процесса, ибо никогда не можем поставить заключительную точку в
    нашей науке.
    Как исторический источник «Слово» в силу своей необычности, нестандартности, в
    силу своей художественности, «фантастичности», в силу своего богатства, «наглядности»
    и многих, многих других сторон — один из самых (если не самый) интересных
    исторических источников XII в. и, во всяком случае, самых многообещающих.
    В своей статье 1950 г. «Исторический и политический кругозор автора „Слова о полку
    Игореве“» я пытался приподнять завесу над одной только стороной «Слова» как
    исторического источника: пытался показать, что дает «Слово» для изучения исторических
    представлений своего времени. В частности, я указал на одно важное обстоятельство:
    «Слово» пользуется для своих сведений по XI в. не только письменными источниками
    (несомненно, что автору «Слова» была знакома «Повесть временных лет»), но и устными
    — молвой, слухами, пользуется «репутациями» того или иного князя прошлого или князясовременника, пользуется фольклором — историческими песнями. Для меня в той статье
    1950 г. до сих пор остается наиболее важным определенное мной обстоятельство, что
    народ в XII в. знал русскую историю, интересовался ею и, следовательно, жил не
    бездумно и не бездумно участвовал в политических событиях. Если бы на эту тему (тему
    «исторического и политического кругозора» автора «Слова») мне пришлось писать
    сейчас, я бы смог значительно расширить свои наблюдения. А ведь это только одна

    сторона проблемы «Слова» как исторического источника. Ведь история — это не только
    «князья и события», а и культура, быт, социальное устройство, общественная мысль,
    исторические знания, это материальная культура своего времени и духовная, даже русская
    природа XII в., отличавшаяся от нынешней. Изучать
    181

    «Слово» как исторический источник можно только в совокупности всех предоставленных
    им сведений с указанием «пропорциональности» этих сведений, степени их
    трансформированности,
    а
    главное

    «качественного»
    характера
    этой
    трансформированности. Ибо характер «искажения» сведений — это, может быть, одно из
    самых любопытных и важных исторических сведений, которые могут быть извлечены из
    памятника как остатка истории.
    182

    УСТНЫЕ ИСТОКИ
    ХУДОЖЕСТВЕННОЙ СИСТЕМЫ
    «СЛОВА»
    Истоки русской литературы — в дописьменной Руси. Своим необычайно быстрым
    ростом русская литература XI—XII вв. обязана прежде всего тому высокому уровню
    устного русского языка, на котором застает его появление и широкое распространение
    русской письменности.
    Русский язык оказался способным выразить тонкости отвлеченной мысли, передать
    сложное историческое содержание всемирной и русской истории, ответить нуждам нового
    для Руси, но уже достаточно старого христианского культа, воплотить в себе изощренное
    ораторское искусство церковных проповедников, воспринять в переводах лучшие
    произведения европейской средневековой литературы. И это произошло потому, что
    созданию письменного литературного языка, в основу которого лег язык староболгарский,
    предшествовал устный литературный язык — язык устной литературы, содержание
    которой не покрывалось одним только фольклором.
    В самом деле, общественный уклад древнерусской жизни способствовал развитию
    устной речи в ее самых разнообразных формах. Еще в период, предшествующий
    феодализации русского государства, общественный быт требовал постоянных устных
    выступлений: на вече, на сходках старейшин, при переговорах между племенами или с
    иноземными государствами, на пиршественных собраниях,
    183

    столь типичных для дофеодального быта, на похоронах и тризнах. С краткими и
    энергичными речами обращались князья и воеводы к своим воинам перед выступлениями
    в поход или перед началом битвы, подавая им «дерзость» и побуждая к стойкости. Вот,
    например, известные речи князя Святослава Игоревича к своим дружинникам: «уже нам
    сде пасти; потягнем мужьски, братья и дружино» («Повесть временных лет», под 971 г.);
    «уже нам некамо ся дети, волею и неволею стати противу; да не посрамим земле Руские,
    но ляжем костьми, мертвии бо срама не имам...» и т. д. (там же). Эти речи Святослава в
    известной мере связаны со всей традицией русского воинского ораторского искусства.
    «Аще жив буду, (то) с ними, аще погыну, то с дружиною», — говорит Вышата своей
    дружине («Повесть временных лет», под 1043 г.). «Потягнете, уже нам не лзе камо ся
    дети», — говорит Святослав Ярославич перед битвой с половцами («Повесть временных
    лет», под 1068 г). «Да любо налезу собе славу, а любо голову свою сложю за Рускую
    землю», — говорит Василько Теребовльский («Повесть временных лет», под 1097 г.). С
    такими же речами обращается к своей дружине и герой «Слова о полку Игореве» Игорь
    Святославич Новгород-Северский перед битвой с половцами: «Братья! сего есмы искале, а

    потягнем» (Ипат лет., под 1185 г.) или: «Оже побегнемь, утечемь сами, а черныя люди
    оставим, то от бога ны будеть грех сих выдавше пойдемь; но или умрем, или живи будем
    на единомь месте» (там же).
    Все эти речи свидетельствуют о высокой культуре устной воинской речи. В них
    чувствуется и княжеская ласка к дружинникам в назывании их «братьями», и отчетливое
    представление о воинской чести и чести родины, и мудрость воина. Но они поражают
    также стройностью и исключительным лаконизмом выражения.
    По-видимому, яркой выразительностью отличались и речи, произносившиеся на пирах
    и тризнах. Пиры были широко распространены в быту княжеском, церковном, купеческом
    и крестьянском. О погребальных тризнах упоминают Ибн-Фадлан и русская летопись в
    рассказе о третьей мести княгини Ольги древлянам. О полуязыческих трапезах роду и
    рожаницам упоминают списки тех исповедальных вопросов, которые священники
    обязаны были задавать на духу. Сохранилось немало свидетельств и о мирских братчинах
    городских и сельских общин. Наконец, летопись донесла до нас многочисленные
    184

    свидетельства о пирах князей с их широким гостеприимством. Они устраивались и по
    поводу вокняжения нового князя, и по поводу построения новой церкви или
    монастырской стены, и по поводу военных побед, и при дипломатических свиданиях
    русских князей. На пирах этих произносились похвальные речи, провозглашались
    здравицы, произносились поучения «духовным отцом» за четвертой чашей. «Слово о
    богатом и убогом» говорит, что на пирах этих выступали «ласковьци, шьпилеве,
    праздьнословьцы, смехословьцы». Следов этого пиршественного ораторства до нас почти
    не дошло, но о наличии его выразительно свидетельствует надпись на «круговой»
    серебряной чаре Владимира Давидовича (1139—1151 гг.): «А се чара кня(зя)
    Володимирова Давыдовича, кто из нее пь(ет) тому на здоровья, а хваля бога своего и
    осподаря великого кня(зя)». Отзвуком такой хвалы князьям, может быть, является
    заключительная здравица в «Слове о полку Игореве»: «Солнце свѣтится на небесѣ, Игорь
    князь в Руской земли. Дѣвици поютъ на Дунаи, вьются голоси чрезъ море до Киева.
    Игорь ѣдетъ по Боричеву къ святѣй Богородици Пирогощей. Страны ради, гради весели.
    Пѣвше пѣснь старымъ княземъ, а потомъ молодымъ пѣти: Слава Игорю Святъславличю,
    буй туру Всеволоду, Владимиру Игоревичу. Здрави князи и дружина, побарая за
    христьяны на поганыя плъки! Княземъ слава а дружинѣ!»
    Слава князьям провозглашалась не только на пирах. Ее пели победителю на улице или
    избранному князю на княжом дворе. Так было в 1068 г., когда киевляне, освободив
    Всеслава из поруба, «прославиша и́ среде двора къняжа» («Повесть временных лет»). Так
    было в 1242 г., когда псковичи встречали Александра Невского при возвращении с
    Ледового побоища «поюще песнь и славу государю, великому князю Александру
    Ярославичу»1. Так было в 1251 г. при возвращении из победоносного похода Даниила
    Галицкого и его брата Василька: «и песнь славну пояху има, богу помогшу има, и
    придоста со славою на землю свою, наследивши путь отца своего великого Романа...»
    (Ипат. лет.).
    Все эти формы устной речи были унаследованы Киевской Русью еще от периода
    патриархально-общинных отношений. В период раннего феодализма стихия устной
    ораторской речи получила еще ряд новых форм для своего
    185

    развития — речи на княжеских снемах (съездах. — Д. Л.), крестоцеловальные речи на
    Любечском съезде 1097 г., на заседаниях Совета господ в Новгороде, при
    судопроизводстве и т. д. Наконец, в многочисленных переговорах князей между собой и в
    усилившихся сношениях с иноземными государствами развивалось искусство речи
    послов.

    Влияние этой устной речи на литературу письменную не ограничивалось только
    исходными годами письменности. Оно было постоянным, крепло с годами, формировало
    язык письменности и служило неиссякаемым источником художественных образов,
    навыков простоты и лаконизма.
    Сама устная речь не была неизменной. В XI—XII вв. в обиход общества входит
    густым потоком феодальная терминология. Развитие военного искусства сказывается на
    усложнении военной терминологии. Усложняются вопросы внутренней дипломатии, а с
    ними вместе усложняется и терминология, принятая в посольских переговорах. Развитие
    устного языка и письменного идет параллельно, оба влияют друг на друга, оба
    оказываются под всепоглощающим воздействием действительности, изменения форм
    общественной жизни.
    Совершенно естественно, что влияние устной речи на письменную сказалось прежде
    всего на тех произведениях письменности, которые были посвящены русской
    действительности.
    С особенной силой это воздействие устной речи сказалось в летописи. По летописи,
    главным образом, мы и можем судить об устной речи XI—XIII вв. В самом деле, именно
    летопись сберегла для нас многочисленные образцы устной речи XI—XIII вв. Этому
    способствовало особое отношение летописцев к тем элементам устной речи, которые они
    включали в свои записи.
    Древняя русская письменность XI—XIII вв. почти не знает косвенной речи. Слова
    действующих лиц повествования, за редкими исключениями, передаются в форме прямой
    речи. Следовательно, место, занимаемое прямой речью в древнерусском повествовании,
    уже в силу одного этого должно было быть и больше, и значительнее, чем впоследствии.
    Это не значит, однако, что, стесненный грамматическими трудностями, древнерусский
    автор пользовался прямой речью вместо косвенной, не задумывался над особенностями
    прямой (устной) речи как таковой. Ощущение «документальности» приводимой прямой
    186

    речи было у древнерусского автора весьма отчетливым. Это в особенности касается
    древнерусского летописца. И к предшествующему тексту летописи, который летописец
    использовал в своем летописном своде, и к самой действительности, которую он
    описывал, летописец относился как к документу. Ни произвольных добавлений в
    фактическую часть летописного рассказа, ни необоснованных утверждений летописцы,
    работавшие в XI — первой половине XV вв., как правило, не допускали1.
    И это, в особенности, относилось к прямой речи. Воспроизводя прямую речь,
    летописец стремился более или менее точно передать ее на основе предшествующей
    летописи, на основании того фольклорного произведения, содержание которого он
    излагает в летописи, или так, как она была произнесена или могла быть произнесена в
    действительности. Летописец стремился к точному воспроизведению действительности,
    почти не прибегая к помощи фантазии и домыслов.
    Вот почему в летописи мы можем встретить следующие типы прямой речи:
    1. Чаще всего летописец вносит в свою летопись жизненно реальную речь,
    воспроизводит действительно произнесенную речь как документ, по возможности не
    изменяя ее.
    2. С другой стороны, прямая речь в летопись вносится на основании фольклорного
    произведения; в этом случае она отражает особенности фольклорной прямой речи2.
    3. Наконец, прямая речь вставлена в летопись вместе с отрывком житийного
    произведения (например, «Сказания о Борисе и Глебе»); в такой прямой речи может
    ощущаться сильный налет книжности: речи святого пересыпаны цитатами из молитв и
    псалмов — они по большей части не воспроизводят действительно произнесенные речи —
    и служат религиозно-нравственным целям.

    Чисто литературные функции прямой речи, употребленной, скажем, для оживления
    действия, для характеристики действующего лица, для раскрытия его намерений и т. п.,
    были неизвестны летописцам до конца XV в. Вернее, летописцы чуждались именно
    такого использования
    187

    прямой речи, так как это внесло бы в их «своды» элемент вымысла1. Это не значит,
    конечно, что в произведениях древнерусских летописцев не было вымысла: летописец
    был чужд подлинного реализма, принимая за реально бывшее рассказы о чудесах,
    знамениях, явлениях и т. п. Но этот вымысел не вводился им в свои летописи сознательно,
    — летописец верил в существование в прошлом всего того, что он рассказывал.
    Вот почему в летописи прямая речь по большей части занимает одно из центральных
    мест. Если прямая речь внесена в летопись не из другого книжного или фольклорного
    произведения, а записана в ней самим летописцем, то она всегда значительна по
    содержанию. Приводимые слова по большей части исторически важны. Их произносят не
    безымянные лица, а лица исторические. Слова эти важны как часть самой
    действительности. Они не подчинены литературным функциям, они вводятся не для
    «оживления» повествования, не для его «торможения», не для раскрытия мыслей и
    намерений действующих лиц, а потому, что они важны по своему историческому
    содержанию. Элемент «сочиненности» сведен в летописи до минимума. Летопись —
    прежде всего историческое произведение, и прямая речь в ней также исторична и
    документальна.
    Вот почему в летописи прямая речь резко отличается в лексическом отношении и в
    своей художественной манере от остальной, чисто повествовательной части летописи. В
    первой — летописец зависит по преимуществу от самой устной речи, которую он и
    стремился воспроизвести во всей ее неприкосновенности. Во второй — влияния чисто
    книжные гораздо сильнее.
    Этим обстоятельством обусловливается особенная ценность показаний прямой речи
    летописи (но преимущественно той, которая записана летописцем, а не привнесена им из
    фольклора или из произведений житейных) для установления особенностей устной речи
    своего времени и ее культуры.
    В самом деле, вот перед нами новгородская «Повесть о взятии Царьграда фрягами»,
    включенная в Новгородскую первую летопись под 1204 г. Повесть эта, как уже
    отмечалось в научной литературе, написана очевидцем
    188

    царьградских событий 1204 г.1 Она написана точно и реально, но само собой разумеется,
    что греческая прямая речь действующих лиц не могла быть в ней записана с абсолютной
    точностью. Она передана в русском переводе — по смыслу. Любопытно, однако, что эта
    передача по смыслу сделана в формах устной русской речи.
    Составитель «Повести о взятии Царьграда фрягами» живо отличает особенности
    устной речи от письменной и переводит греческую устную речь в типичных формах
    устной же речи. Живое ощущение устной речи не изменяет ему и здесь. Вот, например,
    типичные для русского воинского ораторства слова фрягов: «да луче ны есть умрети у
    Царяграда, нежели с срамомь отъити» (Новг. I лет., под 1204 г.). Вот почему и в других
    случаях в летописи прямая речь постоянно соответствует традициям устной речи, а не
    письменной — вне зависимости от того, передает ли она действительно произнесенные
    речи или только те, которые по предположениям летописца должны были быть
    произнесены.
    * * *

    Отношение к прямой речи как к своего рода документу, как к чему-то реально
    произнесенному и значительному в своей историчности позволило частично сохранить в
    этой прямой речи летописи образную, художественную систему устной речи, которой в
    собственном книжном изложении, в изложении от своего лица, летописец очень часто
    чуждался как простой, «некнижной». В самом деле, летописец опасался вводить в
    изложение от своего лица художественные приемы речи устной, делал это в
    ограниченных размерах, с разбором и выбором. Характерна в этом отношении оговорка, с
    помощью которой вводится им в летопись один из образов устной, обыденной речи.
    Летописец пишет: «В то же лето бысть буря велика, ака же не была николи же, около
    Котелнича, и разноси хоромы и товар и клети и жито из гумен, и спроста рещи яко рать
    взяла» (Ипат. лет., под 1143 г.). Следовательно, введение образа из устной речи в
    изложение от своего лица иногда вызывало даже в летописце необходимость оговорки,
    своеобразного извинения перед читателем.
    189

    Образ устной речи отчетливо осознавался как «некнижный», «простой». Совсем иное
    отношение у летописца к подобного рода образам, когда он передает их в чужой речи — в
    прямой речи действующих лиц его повествования. Прямая речь снимает как бы с него
    ответственность за ее «простоту», которую он по книжной средневековой традиции
    считал предосудительной. Это — документ, и здесь можно сохранять, следовательно, все
    особенности прямой речи во всей их неприкосновенности. И действительно, в прямой
    речи действующих лиц летописного повествования мы встречаем удивительное богатство
    творческой фантазии самого народа, ничем не сдерживаемый поток образной, лаконичной
    и удивительно выразительной живой устной русской речи. Повторяем: и в лексическом, и
    в грамматическом, а главное — в стилистическом отношении прямая речь в летописи
    резко отлична от всего остального повествования летописца.
    Приведем несколько примеров образной устной речи, отраженной в летописи. Прямая
    речь насыщена сравнениями. Вот, например, сравнение неумолимо надвигающейся
    вражеской рати с падающим деревом: «И реша прузи ятвязем: «Можете ли древо
    поддрьжати сулицами, и на сию рать дерьзнути»?» (Ипат. лет., под 1252 г.). Или вот
    сравнение далеко зашедшей в чужие пределы рати с рыбами, оказавшимися на суше.
    Юрий Всеволодович говорит через послов Мстиславу Удалому перед Липицкой битвой:
    «Мира не хочем, а мужи у мене; а далече есте шли, и вышли есте акы рыбы на сухо»
    (Новг. I лет., по Синод. сп., под 1216 г.).
    Особенно часто встречается в прямой речи метонимия. Ею буквально насыщена
    прямая речь летописи. Рогнеда говорит Рогволоду, отказываясь выйти замуж за
    «робичича» Владимира: «Не хочу розути робичича», разумея под «разуванием» —
    русский свадебный обряд, частью которого являлось разувание сапога мужа новобрачной;
    или известная метонимия из речи Вячеслава Киевского: «Аз уже бородат, а ты ся еси
    родил» (Ипат. лет., под 1151 г.).
    Часть метонимий постоянно повторяется в летописи, различаясь лишь употреблением.
    Такова, например, метонимия «голова» вместо «человек»: «не идеть место к голове, но
    голова к месту» (Ипат. лет., под 1151 г.); «а нам лучьше в чюжю голову, нежели в свою»
    (Ипат. лет., под 1169 г.); «зане сын твой ловить головы моея всегда»
    190

    (Ипат. лет., под 1169 г.); «а он головы твоея ловить» (Лавр. лет., под 1177 г.); «добыл есми
    головою своею Киева и Переяславля» (Ипат. лет., под 1148 г.).
    Такова же метонимия «ножь» или «мечь» вместо «война», «усобица», «военные
    действия». Ср., например, слова, переданные Мономахом Давыду и Олегу Святославичам
    по поводу ослепления Василька Теребовльского: «Поидета к Городцю, да поправим сего
    зла, еже ся створи се в Русьскей земьли и в нас, в братьи, оже ввержен в ны ножь» (Лавр.
    лет., под 1097 г.). Это выражение подхватывают Олег и Давыд, посылая к Святополку

    Изяславичу: «Что се зло створил еси в Русьстей земли, и ввергл еси ножь в ны» (Лавр.
    лет., под 1097 г.). Вместо слова «ножь» в Тверском сборнике здесь стоит «мечь».
    На метонимии же построена и большая часть терминов военных и феодальных: «рука»
    — власть, могущество; «стяг» — полк; «всесть на конь» — отправиться в поход и т. п.
    Особенно оживляют устную речь неожиданные и смелые предположения, скрытая
    ирония, гиперболы.
    Характерна в этом отношении речь Владимира Васильковича Волынского, которого
    мы можем охарактеризовать как большого мастера русской разговорной речи на
    основании того немногого, что нам сохранила из его речей летопись.
    Вот что, например, говорит Владимир Василькович Мстиславу Даниловичу,
    начавшему еще до смерти Владимира распоряжаться его наследством: «Брате! ты мене ни
    на полону ял, ни копьемь мя еси добыл, ни из городов моих выбил мя есь, ратью пришед
    на мя, оже сяко чиниши надо мною». Дозволяя своей жене делать после своей смерти все,
    что ей заблагорассудится, Владимир Василькович так мотивирует это свое решение: «Мне
    не воставши (из гроба. — Д. Л.) смотрить, что кто иметь чинить по моемь животе (то есть
    после моей смерти. — Д. Л.)». В ответ на просьбу Юрия Львовича дать ему в наследство
    Берестье умирающий Владимир Василькович вытащил из своей постели пук соломы,
    показал ее своему слуге Ратьше, которого посылал к Мстиславу Даниловичу, и произнес:
    «Хотя бых, ти, рци, брат мой, тот вехоть соломы дал, того не давай по моемь животе
    никому же».
    Конкретность и образность характерны и для речи новгородцев. Когда Мстислав,
    изменив Новгороду, попытался затем в 1177 г. вернуться в Новгород, новгородцы
    191

    сказали ему: «ударил еси пятою Новъгород... чему к нам идеши» (Лавр. лет., под 1177 г.).
    Когда Вячеслав, Изяслав и Ростислав выходили из Киева против Юрия Долгорукого,
    киевляне говорили им, собираясь выступить все вместе: «Ать же поидут вси, како можеть
    и хлуд (хлыст. — Д. Л.) в руци взяти; пакы ли хто не пойдеть, нам же и дай, ать мы сами
    побьемы» (Ипат. лет., под 1151 г.).
    Особым лаконизмом, выработанностью формул, отчетливостью и образностью
    отличались речи, произносившиеся на вечевых собраниях. Несомненно, что вече
    выработало свои формы обращения к массе, умение сжато и энергично выразить
    политическую программу в легко доступной и легко запоминавшейся формуле.
    Образность и пословичность отличает эти вечевые обращения. В ответ на зов Мстислава
    Мстиславича пойти на Киев против Всеволода Чермного новгородское вече отвечало ему:
    «Камо, княже, очима позриши ты, тамо мы главами своими вьржем» (Новг. I лет., под
    1214 г.).
    Так же энергична и речь посадника Твердислава на новгородском вече: «Даже буду
    виноват, да буду мертв; буду ли прав, а ты мя оправи, господи» (Новг. I лет., под 1218 г.).
    Летопись донесла до нас много речей, произносившихся послами. По самому своему
    содержанию эти речи послов были гораздо более разнообразны и сложны, чем речи
    воинские и даже вечевые. В них меньше традиционных формул, шаблонных оборотов.
    Вместе с тем они легко заимствуют отдельные формулы из практики иной устной речи —
    вечевой, воинской, даже разговорной. Однако чем сложнее были задачи, ставившиеся
    дипломатическому языку, тем более блестяще они разрешались.
    Прежде всего поражает своеобразный образный лаконизм посольских речей: «Оже
    есте мой Городець пожгли и божницю, то я ся тому отъожгу противу», — говорит Юрий
    Долгорукий через послов Святославу Ольговичу (Ипат. лет., под 1152 г.). Юрий
    Всеволодович следующим образом формулировал свое требование, переданное через
    новгородских послов: «Выдайте ми Якима Иванковиця, Микифора Тудоровиця, Иванка

    Тимошкиниця, Сдилу Савиниця, Вячка, Иванца, Радка; не выдадите ли, а я поил есмь коне
    Тьхверью, а еще Волховомь напою» (Новг. I лет., под 1224 г.).
    Особенное значение в устной речи имела всегда выразительная
    192

    антитеза: «Да аще (вам. — Д. Л.) любо, да седита, аще ли ни, да пусти Василка семо»
    («Повесть временных лет», под 1100 г.); «А поиди, а мы с тобою, не идеши ли, а мы есмь в
    хрестьном целовании правы» (Ипат. лет., под 1148 г.); «Годно ти ся с ним (Юрием. — Д.
    Л.) умирити — умиришися, пакы ли а рать зачнеши с ним» (Ипат. лет., под 1154 г.); «Аще
    ты ратен — си ратни же, аще ты мирен, а си мирни же» (Лавр. лет., под 1186 г.) и т. д.
    Не следует думать, что система художественных средств устной речи была каждый раз
    плодом индивидуальной изобретательности. В дальнейшем мы увидим, что она в
    сильнейшей степени зависела от самой действительности, от воинской, феодальной
    символики, и этим объясняется ее относительная устойчивость.
    В Ипатьевской летописи сказано: «Всеволод же толма бившеся, яко и оружья в руку
    его не доста» — это говорится о Всеволоде буй туре, брате Игоря Святославича, в
    описании знаменитой битвы Игоря на реке Каяле (Ипат. лет., под 1185 г.).
    Тот же художественный образ находим мы спустя столетие в «Повести о разорении
    Рязани Батыем»: «Еупатию тако их бьяше нещадно, яко и мечи притупишася, и емля
    татарскыя мечи и сечаша их» (цит. по сп. Волоколамск., ГБЛ, 526, XVI в.).
    Привычка к конкретному мышлению сказывается во многих из «речей» летописи.
    «Брате! — говорит Мстислав Изяславич Владимиру Мстиславичу Дорогобужскому, —
    хрест еси целовал, а и еще ти ни уста не осхла» (Ипат. лет., под 1169 г.). Сходный образ
    находим мы спустя сто лет в летописи волынской уже не в прямой речи, а в
    повествовании самого летописца: «Лев же убояся того (угрозы татарского нашествия. —
    Д. Л.) велми, и еще бо ему не сошла оскомина Телебужины рати».
    Устная речь оказывает постоянное воздействие на речь древнерусского автора. Она
    постепенно входит в письменность через прямую речь и остается в речи авторской.
    Замечательный пример тому — произведения Мономаха. «А бога деля, — просит
    Владимир Мономах Олега Святославича, — пусти ю (вдову его сына Изяслава. — Д. Л.)
    ко мне вборзе с первым сломь, даже с нею кончав слезы, посажю на месте, и сядеть акы
    горлица на сусе древе желеючи...» (Лавр. лет., под 1096 г.). Или другой пример из тех же
    сочинений Мономаха: «И ехахом
    193

    сквозе полкы половьчские, не в 100 дружине, и с детми и с женами. И облизахутся на нас
    акы волци стояще...» (Лавр. лет., под 1096 г.).
    Влияние устной речи на произведения Владимира Мономаха сказывается не только в
    заимствовании из нее художественных образов, но и в самом построении фраз: «Дивно ли,
    оже мужь умерл в полку ти?»; «аще ли лжю, а бог мя ведаеть и крест честный»; «оли то
    буду грех створил, оже на тя шед к Чернигову, поганых деля, а того ся каю» и т. п.
    «Поучение» Мономаха как бы рассчитано на произнесение вслух. Возможно, что
    Мономах его диктовал или, когда писал, представлял себя произносящим его.
    Однако самый яркий пример связи языка письменности с устной речью дает «Слово о
    полку Игореве».
    * * *
    Образная устная русская речь XI—XII вв. во многом определила собой поэтическую
    систему «Слова о полку Игореве».
    Нельзя думать, что между обыденной речью и речью поэтической лежит
    непреодолимая преграда. Качественные различия обыденной речи и поэтической

    допускают все же переходы обыденной речи в поэтическую и не отменяют наличия
    художественной выразительности в речи обыденной, каждодневной, прозаической и
    деловой. По большей части эта художественная выразительность в обыденной речи
    служит подсобным целям, оттеснена на второй план, но она тем не менее ярко ощущается
    и окрашивает язык XI—XII вв., с большей или меньшей интенсивностью.
    Важно отметить, однако, что поэтическая выразительность того или иного слова,
    целого речения находится в тесной зависимости от поэтической выразительности того
    конкретного явления, с которым оно связано. Язык и действительность переплетались в
    средневековой Руси особенно тесным образом. Эстетическая ценность слова зависела в
    первую очередь от эстетической ценности того явления, которое оно обозначало, и вместе
    с тем самое явление, с которым это слово было связано, воспринималось как явление
    общественной жизни, в тесном соприкосновении с деятельностью человека. Вот почему в
    Древней Руси мы обнаружим значительные явления
    194

    жизни, которые служили неиссякаемым родником поэтической образности. В них черпал
    свою поэтическую конкретность древнерусский устный язык, а с ним вместе и
    древнерусская поэзия. Земледелие, война, охота, феодальные отношения — то, что
    больше всего волновало древнерусского человека, то в первую очередь и служило
    источником образов устной речи.
    Замечательно, что все привлекаемые и вводимые автором «Слова» образы имеют
    идейную задачу. Эстетический и идеологический момент в образе неотделимы в «Слове о
    полку Игореве», и в этом одна из его особенностей, как и всякого подлинно
    художественного произведения.
    В самом деле, обычные образы народной поэзии, заимствованные из области
    земледелия, входят не только в художественный замысел автора «Слова», но и в идейный.
    Образы земледельческого труда всегда привлекаются автором «Слова» для
    противопоставления войне. В них противопоставляются созидание разрушению, мир —
    войне. Благодаря образам мирного труда, пронизывающим всю поэму в целом, она
    представляет собой апофеоз мира. Она призывает к борьбе с половцами для защиты
    мирного труда в первую очередь: «тогда при Олзѣ Гориславличи сѣяшется и растяшеть
    усобицами, погибашеть жизнь Даждьбожа внука»; «тогда по Руской земли рѣтко ратаевѣ
    кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себѣ дѣляче, а галици свою рѣчь говоряхуть,
    хотять полетѣти на уедие»; «чръна земля подъ копыты костьми была посѣяна, а кровию
    польяна: тугою взыдоша по Руской земли»; «на Немизѣ снопы стелють головами,
    молотятъ чепи харалужными, на тоцѣ животъ кладутъ, вѣютъ душу отъ тѣла. Немизѣ
    кровави брезѣ не бологомъ бяхуть посѣяни, посѣяни костьми рускихъ сыновъ».
    В этом противопоставлении созидательного труда разрушению, мира — войне автор
    «Слова» привлекает не только образы земледельческого труда, свойственные и народной
    поэзии (как это неоднократно отмечалось), но и образы ремесленного труда, в народной
    поэзии отразившиеся гораздо слабее, но как бы подтверждающие открытия археологов
    последнего времени о высоком развитии ремесла на Руси: «тъй бо Олегъ мечемъ крамолу
    коваше и стрѣлы по земли сѣяше»; «и начяша князи... сами на себѣ крамолу ковати»;
    195

    «а князи сами на себе крамолу коваху»; «ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузѣ
    скована, а въ буести закалена».
    Поразителен по наглядности образ ковки крамолы мечом, — на нем мы еще
    остановимся в дальнейшем, сейчас же отметим, что это противопоставление мира войне
    пронизывает и другие части «Слова». Автор «Слова» обращается к образу пира как
    апофеоза мирного труда: «ту кровавого вина не доста; ту пиръ докончаша храбрии

    русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую». С поразительной
    конкретностью противопоставляя русских их врагам, он называет последних «сватами»:
    Игорь Святославич, как мы уже отмечали, действительно приходился «сватом» Кончаку
    (дочь Кончака была помолвлена за сына Игоря — Владимира). Отсюда следует, что образ
    пира-битвы не просто заимствован из фольклора, где он обычен, а умело осмыслен
    применительно к данному конкретному случаю. Той же цели противопоставления мира
    войне служат и женские образы «Слова о полку Игореве» — Ярославны и красной
    Глебовны.
    Перед нами, следовательно, целая политическая концепция автора «Слова о полку
    Игореве», в которую, как часть в целое, входят традиционные образы устной речи: «битва
    — молотьба», «битва — пир» и т. д.
    Итак, автор «Слова о полку Игореве» углублял, развивал старые образы, раскрывал их
    значение, детализировал их, заставлял читателя ярко почувствовать их красоту. Он брал
    то, что уже было в русском поэтическом языке, брал общее, а не случайное, брал
    укоренившееся.
    Откуда же берет автор «Слова о полку Игореве» эти привычные формы? Здесь и
    фольклор, но здесь и образная система деловой речи, образы, легшие в основу военной
    лексики и лексики феодальной. Автор «Слова о полку Игореве» поэтически развивает
    существующую феодальную символику.
    Деловая выразительность превращается под его пером в выразительность
    поэтическую. Терминология получает новую эстетическую функцию. Он использует
    богатства русского языка для создания поэтического произведения, но это поэтическое
    произведение не вступает в противоречие с деловой прозой, а, наоборот, вырастает на ее
    основе. Автор «Слова» дает ей только иную функцию. Образы, которыми пользуется
    «Слово»,
    196

    никогда не основываются на внешнем сходстве. Они не являются плодом
    индивидуального изобретательства автора. Автор «Слова» не создает совершенно новых
    эстетических связей, не устанавливает совершенно новых метафор, метонимий, эпитетов
    на основе меткого нахождения новых эстетических соответствий.
    Образы, которыми пользуется автор «Слова», вырастают на основе реально
    существующих отношений в жизни. Художественное творчество автора «Слова» состоит
    во вскрытии того образного начала, которое заложено в устной речи, в специальной
    лексике, в символике феодальных отношений, в действительности, в общественной жизни
    и в подчинении этого образного начала определенному идейному замыслу.
    Автор «Слова» отражает жизнь в образах, взятых из этой самой жизни. Он пользуется
    той системой образов, которая заложена в самой общественной жизни и отразилась в речи
    устной, в лексике феодальной, военной, земледельческой, в символическом значении
    самих предметов, а не только слов, их обозначавших. Образ, заложенный в термине, он
    превращает в образ поэтический, подчиняет его идейной структуре всего произведения в
    целом. И в этом последнем, главным образом, и проявляется его гениальное творчество.
    Вот почему и поэтическая понятность «Слова» была чень высока. Новое в ней
    вырастало на многовековой культурной почве и не было от нее оторвано. Поэтическая
    выразительность «Слова» была тесно связана с поэтической выразительностью русского
    языка в целом.
    В этом использовании уже существующих богатств языка, в умении показать их
    поэтический блеск и значительность и состоит один из элементов народности поэтической
    формы «Слова». «Слово» неразлучимо с культурой русского языка в целом, с деловой
    речью, с образностью военной, феодальной, охотничьей, трудовой лексики, а через нее и с
    русскою действительностью. Автор «Слова» прибегает к художественной символике,
    которая в русском языке XI—XII вв. была тесно связана с символикой феодальных

    отношений, даже с этикетом феодального общества, с символикой военной, с бытом и
    трудовым укладом русского народа. Привычные образы получают в «Слове о полку
    Игореве» новое звучание. Можно смело сказать, что «Слово» приучало любить русскую
    обыденную речь, давало почувствовать
    197

    красоту русскою языка в целом; вместе с тем поэтическая система «Слова» вырастала на
    почве русской действительности.
    Обратимся к раскрытию этой поэтической системы «Слова» на конкретных примерах.
    * * *
    Остановимся прежде всего на военной терминологии «Слова» и на тех образах,
    которые из этой терминологии выросли в «Слове».
    Русский язык XI—XIII вв. имел разветвленную и обильную терминологию, связанную
    с особенностями военного быта того времени. Эта терминология создавалась постепенно
    по мере усложнения самого военного обихода. В создании ее участвовало творческое,
    художественное воображение народа. Многочисленность и точность этой терминологии
    служат одним из важных показателей высоты культуры устного русского языка.
    Здесь, в этой военной терминологии XI—XII вв., мы встретим и термины
    приготовления к выступлению в поход: «возостриться на рать» (Ипат. лет., под 1174 г.),
    «доспевать», «сложиться на рать», «встать на рать» («и сложишася Олговичи и
    Давидовичи и всташа вси на рать». — Лавр, лет., под 1135 г.), «подостривать кого-либо на
    рать», «сложить путь» («И сложи Изяслав путь с Ростиславом и со Мьстиславом на
    Гюргя». — Ипат. лет., под 1158 г.).
    Здесь и термины выступления в поход: «всесть на конь», «дерзнуть на врагов»
    («дерзнути на половце». — Лавр. лет. под 1102 г.; «дерзну с дружиною своею и победи
    поганыя». — Лавр. лет., под 1125 г.).
    Здесь и термины приготовления к бою: «заложиться» (Лавр. лет., под 1150 г.),
    «укреплять на брань» (Лавр. лет., под 1151 г.), «скрутиться в броне» (Лавр. лет., под 1220
    г.), «изнарядить полки» или «изрядить полки» (Ипат. лет., под 1174 г. и под 1195 г.).
    Здесь и термины, означающие построение полков перед битвой: «крылья» (Ипат. лет.,
    под 1151 г.), «чело» (Лавр. лет., под 1025 г.) и др.
    Здесь и термины, означающие различные моменты боя: «поскок» («под Ростиславом
    же на первем поскоце лете под ним конь». — Ипат. лет., под 1154 г.), «поткнуть» («угри...
    не постряпуче поткнуша по нем». — Лавр.
    198

    лет., под 1152 г.), «преломить копье», «поломить полк» «сразившима же ся челома, и тако
    полониша ляхове полк Шварнов» (Ипат. лет., под 1268 г.), «вдать плещи» и мн. др.
    Здесь и термины осады и обороны городов: «отвердить город» (Лавр. лет., под 1150 г.),
    «твердая места» (укрепленные места: «и поидоша во твердая места». — Ипат. лет., под
    1182 г.), «вбить в город» («наши же... вбиша я во град». — Лавр. лет., под 1220 г.), «взять
    на щит», «взять копием» и др.
    Здесь и термины обращения с оружием: «потягнуть стрелою» («и один с города
    потягнув стрелою, удари в горло». — Ипат лет., под 1157 г.), «зарезать» (ножом),
    «ударить копием».
    Весьма важно отметить, что многие из выражений летописи, считавшиеся
    литературными трафаретами и «элементами изложения» воинских повестей1, на самом
    деле являются обычными воинскими терминами, хорошо известными не только в
    авторской речи летописца, но и в передаваемой им прямой речи.

    В самом деле, выражение «на щит» отнюдь не книжное. Оно имелось и в живой речи.
    Владимир Галицкий говорит жителям Мичьска («мьчаном»): «дайте ми серебро, что вы яз
    хочю; пакы ли я възму вы на щит» (Ипат. лет., под 1152 г.). Удостоверением устного
    происхождения этих слов Владимира Галицкого служит не только их помещение в
    летописи в форме прямой речи, но и сохранение живых интонаций устной речи.
    Вообще следует сказать, что многие из образов в летописных описаниях битв в
    гораздо большей степени обязаны жизни, чем литературной традиции. Так, например,
    обычное в русской литературе XI—XVII вв. (а отчасти и в фольклоре) сравнение летящих
    стрел с дождем обязано своей устойчивостью в литературе, несомненно, самой
    действительности, живому употреблению его в устной речи, а не литературной традиции.
    В самом деле, сравнение это имеет в виду не ожесточенность боя вообще, а
    совершенно конкретные случаи: массовое применение стрел — либо в начале боя, когда
    важно было расстроить сомкнутый строй противника, нарушить его боевой порядок, либо
    в момент приступа, когда надо было заставить осажденных покинуть забрала.
    199

    «От подобных осад и остались стрелы, изобилующие... в культурном слое некоторых
    городов», — пишет А. В. Арциховский1.
    Выпустить по противнику как можно больше стрел в такие моменты было совершенно
    необходимо. Только к этим моментам «массированной» стрельбы и применялось
    сравнение летящих стрел с дождем, с градом, с тучей или для подчеркивания
    наступившей темноты от стрел: «стрелы омрачиша свет побеженым» (Ипат. лет., под 1240
    г.); «стрелам яко дожду идущу на град их» (Ипат. лет., под 1245 г.).
    Аналогичное сравнение применялось и тогда, когда речь шла не о стрелах, а,
    например, о камнях, и это показывает, что перед нами не литературные трафареты.
    «Ляхом же крепко борюще, и сулицами мечюще и головнями, яко молнья идяху, и
    каменье яко дождь с небеси идяше» (Ипат. лет., под 1251 г.); «ляхове пущахуть на ня
    каменье, акы град сильный» (Ипат. лет., под 1281 г.). В этом последнем примере нет
    литературного трафарета, так как вместо стрел — камни, а вместо дождя — град, но весь
    образ тот же и вызвавшие этот образ приемы боя — те же.
    Совершенно прав А. В. Арциховский2, когда пишет в своем исследовании о
    древнерусском оружии: «В разгаре боя или приступа стрелы сыпались дождем. Это
    сравнение возникло уже в древней Руси»3. К этому положению мы должны прибавить
    только следующее: сравнение это возникло не в литературе, а в действительности. В
    литературу оно пришло из жизни, и устойчивость его поддерживалась устным
    употреблением, а не литературной традицией. Образ в данном случае породил термин, а
    термин основывался на образе.
    Это родство терминологии и образов мы видим также и в «Слове о полку Игореве».
    Оно ярко проступает в выражении «Слова» «итти дождю стрѣлами съ Дону великого».
    Здесь обычный только что разобранный нами военный термин «обернут» и превращен в
    образ. Вместо
    200

    термина «итти стрелам как дождю» автор говорит наоборот «итти дождю стрѣлами» — и
    этим самым обнажает заключенный в термине образ, лишая его характера термина.
    Однако в основном, строя свою образную поэтическую систему, автор «Слова»
    прибегает не к этому способу. Он пользуется символикой, образами, метонимиями,
    выработавшимися в действительности, в живой речи, лишь немногими штрихами оживляя
    их звучание, употребляя их с полною точностью и подчеркивая идейное содержание
    каждого образа.

    * * *
    Целый ряд образов «Слова о полку Игореве» связан с понятием «меч»: «Олегъ мечемъ
    крамолу коваше»; Святослав Киевский «бяшеть притрепалъ... харалужными мечи» ложь
    половцев; Игорь и Всеволод «рано еста начала Половецкую землю мечи цвѣлити»;
    «половци... главы своя подклониша подъ тыи мечи харалужныи»; Изяслав Василькович
    «позвони своими острыми мечи о шеломы литовьскыя», а сам был «притрепанъ
    литовскыми мечи»; обращаясь к Ярославичам и Всеславичам, автор «Слова» говорит:
    «Вонзите свои мечи вережени».
    Такое обилие в «Слове о полку Игореве» образов, связанных с мечом, не должно
    вызвать удивления. С мечом в древнерусской жизни был связан целый круг понятий. Меч
    был прежде всего символом войны. Ср., например, в Новгородской первой летописи: «Что
    есмы зашли Водь, Лугу, Пльсков, Лотыголу мечемь, того ся всего отступаем» (Новг. I
    лет., под 1242 г.). Кроме того, «обнажить мечь» означало «открыть военные действия»,
    «напасть». С другой стороны, меч был эмблемой княжеской власти. Это особенно ярко
    сказалось в рассказе Лаврентьевской летописи о том, как Всеволод Большое Гнездо
    отправлял в Новгород своего сына Константина: «И да ему отец крест честны и меч, река:
    се ти буди охраньник и помощник, а меч прещенье и опасенье, аже ныне даю ти пасти
    люди своя от противных» (Лавр. лет., под 1206 г.). Меч и оружие были вместе с тем и
    символами независимости («присла... мечь и покорение свое». — Ипат. лет., под 1255 г.;
    или: «Данилу же королеву ставшу в дому Стекинтове, принесе к нему Лев оружье
    201

    Стекинтово и брата его, и обличи победу свою». — Ипат. лет., под 1255 г.).
    Наконец, меч был символом русского народа (в рассказе «Повести временных лет» о
    дани, собиравшейся хазарами с русских мечами, и в рассказе об обмене подарками между
    русским воеводой Претичем и печенежским князем). Меч был священным предметом. На
    мечах клялись русские при заключении договоров с греками (911 и 944 гг.). Этот культ
    мечей перешел и в христианскую эпоху. «Мечи тех князей, которые причислялись к
    святым, — пишет А. В. Арциховский, — сами становились предметами культа. Уже
    Андрей Боголюбский имел при себе меч Бориса (1137 г.); летопись прямо говорит: «...и
    поставиша над ним его меч, иже и доныне стоит, видим всеми...». Меч Всеволода до сих
    пор показывают во Пскове...»1 Меч употреблялся высшими дружинниками и князем. Он
    был оружием феодальной аристократии по преимуществу. Любопытно, что его не
    поднимали против смердов. Новгородский князь Глеб поднял на восставших в Новгороде
    топор, а не меч (1071 г.); топором же расправлялся с восставшими и Ян Вышатич на
    Белоозере (1071 г.).
    Вот почему все образы «Слова», связанные с мечом, полны сложного и глубокого
    значения, объясняемого многозначностью, смысловою насыщенностью слова «меч».
    «Вонзите свои мечи вережени» — призывает русских князей автор «Слова», иначе
    говоря: прекратите военные действия, в которых вы — обе стороны (и Ярославичи, и
    Всеславичи) — потерпели поражение. Половцы «главы своя подклониша подъ тыи мечи
    харалужныи» — и здесь слово «мечи» употреблено во всем богатстве его значений:
    повержены половцы мечом войны и мечом власти. «Подклонить головы под меч» —
    означает одновременно и быть ранеными, и быть покоренными.
    Но особенно интересно применение слова «меч» во фразе: «Олегъ мечемъ крамолу
    коваше». Выражения «ковать ложь», «ковать лесть» обычны в древнерусской
    письменности: «неведый лесть, юже коваше нань Давыд» (Ипат. лет., под 1097 г.); «не
    преподобно бо есть ковати ков на брата своего»2. Автор «Слова» конкретизирует
    202

    это выражение тем, что вводит в него понятие меча, которым Олег кует «ложь», «лесть»
    — «крамолу». В этом гениальном образе ковки крамолы мечом воплотилось то же

    противопоставление мирного труда войне, что и в обычном для «Слова» образе битвыжатвы, но с предельным лаконизмом, причем вся богатая семантика слова «меч» вложена
    в этот образ: Олег злоупотребил своею властью — «мечем», куя им крамолу: он ковал
    крамолу «мечем» — междоусобной войной; каждый взмах меча Олега как молотом
    усиливал, «ковал» эту крамолу, укреплял ее; и само употребление священного меча для
    крамолы выступает как «святотатство». Множество ассоциаций ковки и войны встает в
    этом образе: крамола раскалена, как железо на наковальне, поле битвы — наковальня (ср.
    «притрепанъ литовскыми мечи... на кров») и т. д.
    Это не означает, что автор «Слова» вложил все эти значения в свой образ, но это
    значит, что все эти ассоциации имеют силу в этом образе. И вместе с тем автор «Слова»
    не «выдумал» свой образ. Он в новом гениальном сочетании употребил тот образ,
    который уже находился в обыденной речи того времени, в символике общественных
    отношений XII в.
    * * *
    Наряду с мечом важное значение в «Слове о полку Игореве» имеет и стяг.
    Стягами и хоругвями в Древней Руси подавали сигналы войску. В битве с их помощью
    управляли движением войск. Стяг — «стягивал» к себе воинов. «Возволоченный» стяг
    служил символом победы, поверженный стяг — символом поражения, отступления,
    бегства. «К стягу собирались дружинники после победы или поражения (если их
    преследовали); стяг был важнейшим ориентиром среди тысяч разнообразных шеломов и
    панцырей. По положению стягов определяли положение войск, расстановку сил»1.
    Приведем примеры именно такого употребления стягов: «нашимь же ставшим межи
    валома, поставиша стяги свои, и поидоша стрелци из валу; и половци, пришедше к валови,
    поставиша стягы своя» (Лавр. лет., под
    203

    1093 г.); «Ростиславу же и Борисови и Мстиславу не ведущим мысли брата своего Андреа,
    яко хощеть ткнути на пешие, зане и стяг его видяхуть не възволочен» (Лавр. лет., под 1149
    г.); «Мьстиславичи же не доехавше повергоша стяг» (Ипат. лет., под 1177 г.).
    Хоругвь или стяг служили знаком того или иного князя или даже всей Руси в целом (в
    сражениях с иноземцами): «и видящим стягы отца своего...» (Лавр. лет., под 1149 г.);
    «половци же видивше стягы Ростиславли» (Ипат. лет., под 1191 г.); «аще Руская хоруговь
    станеть на заборолех, то кому честь учиниши?» (Ипат. лет., под 1229 г.); «Даниил...
    позревь же семь и семь и види стяг Василков» (Ипат. лет., под 1231 г.) и т. д.
    Стягом и хоругвью подавали обычно боевой знак: в 1146 г. киевляне посылали в
    Изяславу Мстиславичу со словами: «Ты нашь князь, поеди, Ольговичев не хочем быти
    акы в задничи; где узрим стяг твой, ту и мы с тобою готови есмь» (Ипат. лет., под 1146 г.);
    в 1159 г. галичане посылали к Ивану Берладнику, «веляче ему всести на коне, и темь
    словом поущивають его к собе, рекуче: толико явишь стягы, и мы отступим от
    Ярослава...» (Ипат. лет., под 1159 г.); в 1254 г. Даниил Романович, взяв чешский город
    Опаву, «постави хоруговь свою на граде и обличи победу» (Ипат. лет., под 1254 г.).
    Стяг был символом чести, славы. Не случайно Давыд Ростиславич говорит об
    умершем Владимире Андреевиче: «того стяг и честь с душею исшла» (Ипат. лет., под
    1171 г.).
    Все эти значения слова «стяг», вернее реальную действительность самих стягов в
    древнерусском военном обиходе, следует учитывать и при толковании соответствующих
    мест «Слова о полку Игореве». В самом деле, что означает обращение автора «Слова» к
    потомству Ярослава и Всеслава: «Уж понизите стязи свои». Понизить, повергнуть или
    бросить стяг имело лишь одно значение — признание поражения. И значение этого

    призыва — «понизите стязи свои», то есть признайте себя побежденными, —
    поддерживается и дальнейшими словами автора: «вонзите свои мечи вережени. Уже бо
    выскочисте изъ дѣдней славѣ». Автор этим своим обращением к Ярославичам и
    Всеславичам хочет указать им на бессмысленность и пагубность для обеих сторон
    междоусобных войн; в них нет победителей; «обе стороны признайте себя побежденными,
    вложите в ножны поврежденные
    204

    в междоусобных битвах мечи; в этих битвах вы покрыли себя позором».
    То же значение — поражения — имеет и выражение «третьяго дни къ полуднию
    падоша стязи Игоревы». Это даже не образ — здесь это военный термин, но термин,
    употребленный в поэтическом контексте, и здесь, в этом поэтическом контексте,
    обновивший лежащий в его основе образ. Стяги Игоря падают — это реальный знак
    поражения: падают реальные стяги. Но указание на этот факт знаменательно — оно
    лаконично и образно указывает на поражение Игорева войска.
    Следовательно, в основе этого выражения лежит не литературный образ, а реальный
    факт, но факт сам по себе говорящий, символика военного обихода.
    Отсюда нетрудно понять и выражение «Слова» «стязи глаголютъ» — то есть стяги
    свидетельствуют о том, что половцы двигаются в боевом порядке (под стягами) на
    русских. Это значение поддерживается всем контекстом, в котором употреблено
    выражение «стязи глаголютъ». «Слово о полку Игореве» говорит здесь о движении
    половцев, последовательно описываемом сперва издали, а затем все ближе и ближе.
    Сперва только приметы и предчувствия появления половцев: «ту ся копиемъ приламати,
    ту ся саблямъ потручяти». Затем в рассыпном строю первыми появляются стрелки,
    начинающие, как обычно в XI—XIII вв., бой издали. Это начало боя ассоциируется
    одновременно с началом грозы (образы «Слова» многозначны, насыщены различными
    ассоциациями): «...се вѣтри, Стрибожи внуци, вѣютъ съ моря стрѣлами на храбрыя
    плъкы Игоревы». Затем земля начинает гудеть под копытами конного войска: «земля
    тутнетъ»1. Новый момент наступления половцев: степные реки взмутнены от
    переходящего вброд конного войска половцев — «рѣкы мутно текуть». Пыль от
    движения войска покрывает поля: «пороси поля прикрываютъ». Вот видны уже и стяги,
    указывающие («глаголющие»), что половцы идут в боевом порядке, «под стягами». Вот
    уже половцы окружили русских: «половци идуть отъ Дона, и отъ моря, и отъ всѣхъ странъ
    Рускыя плъкы оступиша». Наконец половцы настолько близки, что слышен
    205

    и их «клик», которым они «перегородили» поля. После этого автор «Слова», все время
    устремлявший внимание читателя к приближающемуся войску половцев, с тем чтобы
    заставить его пережить самому неуклонное наступление врага, короткой фразой обращает
    внимание читателя к русскому войску: «а храбрии Русици преградиша чрълеными щиты».
    Итак, «говорить» о наступлении половцев могли только стяги половцев, а не русских.
    Автор «Слова» последовательно описывает наступление половцев. Нет, следовательно,
    нужды видеть в выражении «стязи глаголютъ» какого-то одушевления этих стягов, якобы
    предсказывающих нападение половцев. Движение половцев не стоит предсказывать —
    оно видно и слышно: о движении половцев говорит пыль, поднятая их войском, топот
    копыт, стяги, их клики1.
    Слово «стяг» имело в древнерусском языке и еще одно значение — «полк, войско»
    (ср.: «позрев же семь и семь и види стяг Василков стояще и добре борющь и угры
    гонящу». — Ипат. лет., под 1231 г.). Это значение слова «стяг» находим мы в том месте
    «Слова о полку Игореве», где автор воспроизводит бравурную поэтическую манеру
    Бояна: «Комони ржуть за Сулою, — звенить слава въ Кыевѣ; трубы трубять въ
    Новѣградѣ, — стоять стязи въ Путивлѣ», то есть: «Едва только вражеские кони

    появились за пограничной рекой Сулой, как слава о русской победе над врагами уже
    звенит в Киеве. Едва только трубы затрубили в Новгороде Северском, созывая войска, как
    войско («стязи») уже собралось в Путивле» (южный пункт Новгород-Северского
    княжества, откуда новгород-северские войска выступали против половцев).
    Наконец, следует обратить внимание и на следующее место «Слова», где «стяги»
    вновь выступают в их символическом значении: «сего бо нынѣ сташа стязи (то есть
    приготовились к походу. — Д. Л.). Рюриковы, а друзии — Давидовы, нъ розно ся имъ
    хоботы пашутъ». Здесь следует прежде всего обратить внимание на слово «розно». Оно не
    однажды употребляется в летописи для обозначения княжеской розни, но в сочетании со
    «щитами» —
    206

    символами защиты, обороны. Ср. в летописи — венгерский король передает следующие
    слова Изяславу Мстиславичу Киевскому: «...царь на мя грецкый въставаеть ратью, и сее
    ми зимы и весны нелзе на конь к тобе всести; но обаче, отце, твой щит и мой не розно
    еста» (то есть я с тобою продолжаю находиться в оборонительном союзе) (Ипат. лет., под
    1150 г.); или: «и рекоша ему (Роману. — Д. Л.) Казимеричи: «мы быхом тобе раде
    помогле, но обидить нас стрый (дядя. — Д. Л.) свой Межька, ищеть под нами волости; а
    переже оправи нас, а быхом быле все ляхове не розно, но за одинем быхом щитом быле
    (вси) с тобою и мьстили быхом обиды твоя» (Ипат. лет., под 1195 г.).
    В «Слове о полку Игореве» мы находим вместо «щитов» «стязи» — очевидно, потому,
    что речь идет не о совместной защите (где было бы уместнее говорить о «щитах»), а о
    совместном наступлении на степь, причем образ этот конкретизирован тем, что эти стяги
    представлены с развевающимися полотнищами («хоботами»), а самое понятие «розно»
    относится к этому развеванию. Таким образом, обычный термин для обозначения
    союзных или не союзных отношений («твой щит и мой не розно еста») конкретизирован,
    превращен в зрительно четкий образ. И здесь, как и в других случаях, автор «Слова» не
    изобретает новых образов, сравнений, поэтических тропов, — он как бы вылущивает их из
    того, что уже имелось в языке, в сознании народа, в военном и феодальном обиходе его
    времени, благодаря чему его образы легко воспринимались, были близки читателю.
    * * *
    Наряду с «мечом», «стягом», сложными ассоциациями был окружен в Древней Руси
    XI—XIII вв. и другой предмет вооружения русских войск — «копье». Реальное значение
    «копья» выходило за пределы только предмета вооружения.
    По поводу копья А. В. Арциховский пишет: «Важнейшим оружием наравне с мечом
    было, конечно, копье... по курганным данным копье демократичнее меча. Но ни один
    обладатель меча, хотя бы и самого хорошего, без копья в бою обойтись не мог, потому что
    это оружие достает дальше. Длина древнерусского меча 70—90 см., длина копья, судя по
    изредка встречаемым в курганах
    207

    остаткам древков, 1,5—2 м. Даже князь, если ему приходилось лично вступать в бой,
    пользовался копьем... Древко в бою, сослужив свою службу, ломалось быстро. Копье
    могло треснуть и от собственного удара, но чаще об этом, конечно, заботились
    неприятели»1.
    Характерно, что битва ассоциировалась прежде всего с этим ломанием копий: «ту бе
    видети лом копийный и звук оружьный» (Ипат. лет., под 1174 г.); «ту беяше лом
    копейный» (Новг. IV лет., под 1240 г.).

    Аналогично этому, и в «Слове о полку Игореве» битва ассоциируется прежде всего с
    этим ломанием копий: свое предвидение битвы автор «Слова» конкретизирует словами:
    «ту ся копиемъ приламати».
    Поскольку копье было оружием первой стычки и почти всегда ломалось в ней, нам
    становится понятным и обычный в летописи термин — «изломить копье»,
    употреблявшийся для обозначения того, что воин первым принял участие в битве. Вот
    примеры, когда князь ломает копье в первой же стычке: «въеха Изяслав один в полкы
    ратных и копье свое изломи» (Лавр. лет., под 1147 г.); Андрей Боголюбский «въехав
    преже всех в противныя, и дружина его по нем, и изломи копье свое в супротивье своем»
    (Лавр. лет., под 1149 г.); «Андрей же Дюргевичь възмя копье и еха наперед и съехася
    переже всих и изломи копье» (Ипат. лет., под 1151 г.); «Изяслав же Глебовичь внук Юргев
    доспев с дружиною возма копье потъче к плоту кде бяху пеши вышли из города, твердь
    учинивше плотомь. Он же въгнав за плот к воротам городнымь, изломи копье» (Лавр. лет.,
    под 1184 г.).
    Иногда выражение «изломить копье» употреблялось только для обозначения первой
    боевой схватки князя, его личного участия в единоборстве перед общей битвой. «И тако
    перед всими полкы въеха Изяслав один в полкы ратных и копье свое изломи» (Ипат. лет.,
    под 1151 г.). Этими словами летописец подытоживает свой предшествующий рассказ, где
    более подробно описывалось личное участие Изяслава в битве.
    Итак, «изломить копье» — это символ вступления в единоборство, символ личного
    участия князя в битве. Упоминание «изломления копья» подчеркивает, что князь не
    только руководил сражением, но и сам единоборствовал, вступал в схватку с неприятелем.
    «О того же
    208

    гордаго Филю, Льв, млад сы, изломи копье свое» (Ипат. лет., под 1249 г.) — говорит
    летописец, подчеркивая этим не потерю копья (оружия, как мы видели, дешевого), а факт
    единоборства Льва Даниловича с воеводой Филой.
    Совсем иной характер носит термин «изломить копье» в статье 18-й «Краткой
    Правды»: «А иже изломить копье, любо щит, любо порт, а начнеть хотети его держъжати
    у себе, то приати скота у него; а иже есть изломил, аще ли начнеть приметати, то скотом
    ему заплатити, колько дал будеть на нем». Здесь выражение «изломить копье» не носит
    характера военного термина и военного символа. Его значение не шире его реального
    непосредственного представления.
    Отсюда ясно, что слова Игоря Святославича «хощу бо... копие приломити конець поля
    Половецкого...» заключают в себе типичный для военной символики XII в. образ, точное
    значение которого следующее: «Хочу вступить в единоборство в начале Половецкого
    поля». Образ этот не измышлен автором «Слова».
    Со словом «копье» в летописях связывается целый ряд и других значений: «сунуть
    копием» (Лавр. лет., под 946 г.), «ударить копием» (Лавр. лет., под 945 г.), «побадыватися
    копьи» (Ипат. лет., под 1281 г.), «взять копием» и «добыть копием». На этих последних
    выражениях следует остановиться подробнее. Вот их реальное употребление в летописи:
    «одоле Святослав и взя град копием» (Лавр. лет., под 971 г.); под 1097 г. в Лаврентьевской
    летописи Володарь и Василько «взяста копьем град Всеволож», ср. также «взяша град
    Рязань копьем» (Ипат. лет., под 1237 г.). Ср. слова Владимира Васильковича брату
    Мстиславу: «брате! ты мене ни на полону ял, ни копьем мя еси добыл, ни из городов моих
    выбил мя еси» (Ипат. лет., под 1287 г.). Вся эта символика, связанная в Древней Руси с
    «копьем», придает особый оттенок выражению «Слова» «дотчеся стружиемъ злата стола
    киевьскаго». Всеслав Полоцкий не взял Киев «копием» — он только «доткнулся» его,
    всего семь месяцев пробыв киевским князем в 1068 г. Он взял его не военной силой, но и
    не мирным путем, придя к власти через восстание киевлян. Он «доткнулся» золотого
    киевского стола «стружием» — древком копья; сейчас бы мы сказали «прикладом».

    Загадочным представляется в «Слове» только выражение «копиа поютъ». В XII в.
    копье не было метательным
    209

    оружием1. Следовательно, здесь говорится не о пении копья в полете, подобном пению
    летящих стрел или летящих камней2. Фраза не укладывается в текст «Слова» и
    ритмически. Она как бы оборвана, а возможно и искажена.
    * * *
    В дружинном быту Древней Руси такое же особое место, как предметы вооружения —
    меч, копье и щит, занимал боевой конь воина. В XII и XIII вв., в отличие от X и XI вв.,
    русское войско было по преимуществу конным3. Этого требовала прежде всего
    напряженная борьба с конным же войском кочевников. Но и вне зависимости от этого
    княжеский конь был окружен в феодальном быту особым ореолом. Летописец Даниила
    Галицкого уделяет особенное внимание любимым боевым коням своего господина (Ипат.
    лет., под 1213 и 1255 гг.). Летописец Андрея Боголюбского отводит особое место
    описанию подвига его коня, спасшего Андрея, и отмечает ту «честь», которую воздал ему
    Андрей, торжественно его похоронив, «жалуя комоньства его» (Лавр. лет., под 1149 г.).
    Это особое положение боевого коня в феодальном быту XII—XIII вв. придавало ему
    особую смысловую значительность. В коне ценилась прежде всего его быстрота. Это
    создало эпитет коня «борзый», встречающийся и в летописи (Ипат. лет., под 1213 г.), и в
    «Слове» («А всядемъ, братие, на свои бръзыя комони»).
    С конем же был связан в феодальном быту целый ряд обрядов. Молодого князя
    постригали и сажали на коня.
    210

    После этого обряда «посажения на коня», или «посага», князь считался
    совершеннолетним.
    Одним из наиболее значительных моментов выступления войска в поход была посадка
    войска на коней. Вот почему в летописи «сесть на коня» означало «выступить в поход».
    Отсюда такие выражения, как «сесть на коня против кого-либо», или «сесть на коня на
    кого-либо», или «сесть на коня за кого-либо»: «и вседоша (на кони) на Володимерка на
    Галичь» (Лавр. лет., под 1144 г.); «а сам Изяслав вседе на конь на Святослава к
    Новугороду иде» (Ипат. лет., под 1146 г.); Всеволод «вседе на конь про свата своего»
    (Лавр. лет., под 1197 г.).
    Характерно это употребление единственного числа «всесть на конь», даже если речь
    идет о войске, о дружине или о нескольких лицах. Перед нами метонимия, ставшая в
    полном смысле термином, с утратой первоначального значения. Иное дело в «Слове о
    полку Игореве», где обычно вскрывается, возрождается первоначальный образ, лежащий в
    основе того или иного термина или ставшего ходячим выражения. В «Слове» мы читаем:
    «А всядемъ, братие, на свои бръзыя комони», а не «комонь», или «конь», как обычно
    говорится в летописи.
    Летопись отмечает немало случаев, в которых слово «конь» входит в состав различных
    военных терминов, образованных путем метонимии: «ударить в коня» означает пуститься
    вскачь (Лавр. лет., под 1178 г.); «поворотить коня» — уехать, отъехать или вернуться [«и
    повороти коня (единственное число. — Д. Л.) Мстислав с дружиною своею от стрыя
    своего». — Лавр. лет., под 1154 г.]; «взять за повод» — остановить («берендееве же яша за
    повод, рекуще: „Княже, не езди“». — Лавр. лет., под 1169 г.), «быть на коне», «иметь под
    собою коня» означало готовность выступить в поход [ср.: «И рекоша ему (Изяславу. — Д.
    Л.) угре: „мы гости есме твои; оже добре надеешися на кияны, то ты сам ведаеши люди
    своя, а комони под нами“». — (Ипат. лет., под 1150 г.)].

    Употребление части вместо целого как основы многих терминов XI—XIII вв. еще
    более ясно проступает в выражении, которое встречается только в «Слове о полку
    Игореве»: «вступить в стремень» — в том же значении, что и обычное «всесть на конь»,
    то есть «выступить в поход». Это выражение «вступить в стремень» построено по тому же
    принципу, что и ряд других терминов и метонимий «Слова», летописи и обыденной,
    живой речи XI—XIII вв. Характерно при этом употребление термина
    211

    «вступить в стремя» с предлогом «за»: «Вступита, господина, въ злата стремень за обиду
    сего времени, за землю Рускую, за раны Игоревы, буего Святъславлича!», дающего
    полную аналогию вышеразобранному термину летописи «всесть на конь за кого-либо».
    Вдевание ноги в стремя было самым важным моментом посадки князя на коня. В
    миниатюре Радзивиловской летописи на листе 234-м изображен именно этот момент:
    оруженосец стоит на одном колене и держит одной рукой стремя, а другой — узду, в то
    время как князь Святослав вдевает ногу в стремя. Перед нами ритуал — «рыцарский»,
    дружинный. Автор «Слова», создавая данный образ, не отступил от своего поэтического
    принципа: он берет не случайную ассоциацию, не просто характерное положение, а тот
    момент, который и в самой действительности считался значительным и отмечался
    некоторым этикетом.
    В известном смысле стремя было таким же символическим предметом в дружинном
    быту XI—XIII вв., как и меч, копье, щит, стяг, конь и проч. «Ездить у стремени» —
    означало находиться в феодальном подчинении. Так, например, Ярослав (Осмомысл)
    говорил Изяславу Мстиславичу через посла: «ать ездить Мьстислав подле твой стремень
    по одиной стороне тебе, а яз по другой стороне подле твой стремень еждю, всими своими
    полкы» (Ипат. лет., под 1152 г.). Кроме вассальной зависимости, нахождение у стремени
    символизировало вообще подчиненность: «галичаномь же текущимь у стремени его»
    (Ипат. лет., под 1240 г.).
    Во всех приведенных нами выше выражениях «стремя» выступает только как символ
    власти феодала. Все это придает особую значительность выражению «Слова» «вступить в
    стремя». Вступали в стремя только князья; когда же речь идет о дружине, автор «Слова»
    употребляет обычное выражение «всесть на кони»: «А всядемъ, братие, на свои бръзыя
    комони», — обращается Игорь к своей дружине, но не «вступим в стремень». Ведь
    вступают в стремя только князья: «тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень и поѣха
    по чисту полю»; Олег «ступаеть въ златъ стремень въ градѣ Тьмутороканѣ»; «вступита,
    господина, въ злата стремень» — обращается автор «Слова» к Рюрику и Давыду
    Ростиславичам. В этом различии, которое делает автор «Слова», несомненно, сказалась
    его хорошая осведомленность в ритуале дружинного быта.
    212

    Встает еще один вопрос — не было ли таким же символом власти, положения в
    известном отношении и «седло». Если это так, то это ввело бы в тот же круг
    художественного мышления автора «Слова» и другое выражение: «высѣдѣ из сѣдла
    злата, а въ сѣдло кощиево». «Седло злато» — это седло княжеское. Только княжеские
    вещи имеют этот эпитет — «стремя», «шлем», «стол» (престол). Конечно, в основе этого
    эпитета лежат и реальные предметы, покрывавшиеся позолотой лишь в дорогом обиходе
    князя, но автор «Слова о полку Игореве» отлично понимал и другое: ритуальную
    соотнесенность этих двух понятий — «княжеского» и «золотого» — как присущего
    специфически княжескому быту. Вот почему и само «слово» князя Святослава «золотое».
    Совсем иное в «Задонщине», где эта связь золота и князя утрачена, ср.: «гремят удальцы
    рускыя золочеными доспехы»1 — о русском войске: «А в них сияють доспех[и]
    золочены[е]», «злаченым доспѣхом посвѣчива[ет]» и Пересвет, «Рускии сынове поля
    широкыи кликом огородиша, золочеными [доспѣхи] осветиша»2.

    * * *
    В устройстве древнерусских городов такими же исполненными символического
    значения предметами были городские ворота и забралы стен. Я подчеркиваю, что
    значением этим обладали не слова «ворота» и «забралы», а самые вещи — самые
    материальные явления. Так же точно и не слова «меч», «копье»... имели значимость
    феодальной символики, а самые предметы — сам меч, само копье, в силу чего они
    входили в ритуал, в обрядность, в этикет. На мечах клялись, мечи почитали, меч хранили,
    мечом «пасли» — посвящали в высший ранг феодального общества, меч давали князю
    при отправке его на княжение и т. д. и т. п.
    Символическое значение городских ворот было также хорошо известно в Древней
    Руси.
    Мы можем догадываться, что не все ворота в городе обычно бывали облечены этим
    символическим значением, а только главные. Не случайно полотнища главных ворот
    обивались медными золочеными листами
    213

    и на них ориентировалась архитектурная мысль строителей древнерусских городов (ср.
    Золотые ворота в Киеве и во Владимире). Исследователь Ярославова города в Киеве М. К.
    Каргер пишет по поводу киевских Золотых ворот этого Ярославова города: «Главными
    воротами города, парадным городским порталом становятся южные Золотые ворота.
    Только эти ворота особо упомянуты в летописях и проложных сказаниях о строительной
    деятельности Ярослава. Только над этими воротами Ярослав соорудил надвратный храм.
    Именно с этими воротами связано наибольшее количество древних киевских легенд.
    Именно у этих ворот устраивали киевляне не раз торжественные встречи. Именно в эти
    ворота стремились войти и непрошеные гости, прохождением через Золотые ворота
    стремившиеся подчеркнуть свою победу над Киевом. Все парадное строительство
    Ярослава развертывается в южной части города, между Золотыми воротами и Софийским
    собором»1.
    Особое значение главных ворот города в символике древнерусского феодализма не
    могло не отразиться и в языке. Ударить, «сечь» в ворота означало напасть на город. В
    описании битвы под Киевом 1151 г. в Ипатьевской летописи говорится: «ту же и Севенча
    Боняковича дикаго половцина убиша, иже бяшеть рекл: „Хощю сечи в Золотая ворота, яко
    же и отець мой“». Севенч Бонякович имеет в виду события 1096 г., когда Боняк напал на
    Киев «и мало в град не въехаша», разгромил его «болонье» и Киево-Печерский
    монастырь, но самого города не взял. Севенч не надеется взять Киев, но он хочет «сечи» в
    его ворота, то есть напасть на него и погромить его округи.
    Открыть главные ворота города или затворить их имело символическое значение.
    Действия эти свидетельствовали о желании горожан сложить оружие или оказать
    сопротивление. Именно в связи с этим образовался ряд выражений. Вместо того чтобы
    сказать, что горожане решили сопротивляться, в летописи очень часто говорится
    «затвориша врата»; вместо того чтобы сказать, что город сдался, в летописи найдем
    «отвориша врата»:
    214

    «придоша ляхове на Володимер, и отвориша им врата володимерци» (Ипат. лет., под 1204
    г.), «а вышегородци поклонишася, отвориша врата» (Новг. I лет. по Синод. сп., под 1214
    г.).
    В громадном большинстве случаев эти термины «отвориша врата» и «затвориша
    врата» употребляются без слова «врата». Так, например, в Ипатьевской летописи под 1123
    г. рассказывается о том, как Ярослав Святополчич подошел к городу Владимиру
    Волынскому и сказал: «То есть град мой; оже ся не отворите, ни выйдете с поклоном, то
    узрите завътра приступлю к граду и възму город». Или: «Гюргий же приде к Белугороду,

    и рече белогородцем: „Вы есте люди мои; а отворите ми град“. Белогородци же рекоша:
    „А Киев ти ся кое отворил?“» (Ипат. лет., под 1151 г.) и т. д.1
    «Слово о полку Игореве», с его стремлением к конкретности образов, никогда не
    употребляет выражения «отворить» или «затворить» без прибавления «врата». Автор
    «Слова» не пользуется этими сокращениями и ходовыми выражениями. Он прибавляет
    «врата» и тем конкретизирует термин, возвращает ему наглядность и художественную
    силу: «затворивъ Дунаю ворота», «отворяеши Киеву врата» (о Ярославе Осмомысле),
    «отвори врата Новуграду» (о Всеславе Полоцком).
    Это чувство конкретности художественного образа, лежащего в основе термина,
    особенно ярко проступает в «Слове о полку Игореве» в обращении к Инъгварю,
    Всеволоду и всем трем Мстиславичам: «Загородите полю ворота своими острыми
    стрѣлами».
    В основе своей слова эти не выдуманы автором «Слова о полку Игореве». Сходные
    слова мы прочтем и в рассказе Ипатьевской летописи о походе Игоря Святославича. В
    летописи они вложены в уста Святослава Всеволодовича: «воздохнув» и утерев слезы (ср.
    «слезами смешено»), произнес: «о люба моя братья и сыновѣ и муже земле Руское! дал
    ми бог притомити поганыя; но не воздержавше уности отвориша ворота на Русьскую
    землю». В этих деловых словах нет художественного значения. «Отворить ворота» —
    здесь только термин, означающий «впустить врагов». Однако автор «Слова о полку
    215

    Игореве» использует этот термин с художественным умением. Он не говорит «затворите
    полю ворота», как мы ожидали бы, если бы автор «Слова» использовал это выражение
    только как термин. Термин этот автор «Слова» ощущает во всей его конкретности. Вот
    почему он не может допустить в данном случае слишком прямого, зрительно ясного
    понимания этого термина, так как в широких просторах степных границ Руси было бы
    антихудожественным представить себе конкретные ворота, при этом еще отворявшиеся и
    затворявшиеся. Поэтому автор «Слова» говорит не «затворите ворота», а «загородите
    ворота». Следующими тремя словами окончательно отводится зрительный конкретный
    образ полотнищ ворот. В «Слове» сказано: «своими острыми стрѣлами». Перед глазами
    читателя встают не конкретные ворота, а «ворота» — как некоторая брешь, как
    гигантский вход на Русскую землю, который можно только загородить летящими
    стрелами.
    В «Слове», наконец, имеется и еще одно выражение, связанное с теми же воротами:
    Ярослав Осмомысл Галицкий высоко сидит на своем златокованом столе, «заступивъ
    королеви путь, затворивъ Дунаю ворота». Смысл этого выражения, очевидно, в том, что
    галицкий князь Ярослав затворил не какие-то воображаемые или действительные ворота
    Дуная (в этом смысле термин этот никогда не употребляется), а затворил ворота своей
    земли от Дуная. Как явствует из всех приведенных выше примеров, «отворить» ворота
    можно и свои, и чужие (последние насильно), «затворить» ворота можно только свои.
    Выражение это, следовательно, отнюдь не означает, что Ярослав «затворил ворота на
    Дунае», или «Дунайские», а затворил их от стран, находящихся по Дунаю, в первую
    очередь от Византии, с которой Ярослав на Дунае имел смежные границы (ср. выше
    «загородите полю ворота», то есть «от поля»).
    * * *
    Выше мы показали некоторые художественные образы «Слова о полку Игореве»,
    выросшие на почве военной символики, военной терминологии и военных обычаев XI—
    XII вв. Символика феодального быта также отразилась в «Слове».
    Феодальный быт XI—XII вв. был связан на Руси со

    216

    сложным этикетом. Этикет этот распространялся на весь быт верхов феодального
    общества: княжеский, дружинный, боярский. Княжеские постриги и обряд посажения
    князя на коня (Ипат. лет., под 1192 г.), совещания на ковре (Лавр. лет., под 1100 г.: «да се
    еси пришел и седишь с братьею своею на одином ковре»), совещания верхом на конях
    (Ипат. лет., под 1150 г.), заключение мира, выступление в поход и т. д. — все это было
    обставлено известным церемониалом, в свою очередь отразившимся в языке — в
    появлении новых терминов и в обрядовых формулах. Так, например, выражение «стать на
    костях» — выражение, обычно означающее «одержать победу», — не является просто
    формулой воинских повестей, а связано с каким-то церемониальным моментом, о котором
    нам напоминают немногие лишь намеки в летописи («и Льв ста на месте, воиномь посреде
    трупья, являюща победу свою». — Ипат. лет., под 1249 г.).
    Попали в летопись и некоторые из словесных формул, употреблявшихся в
    церемониале. Так, например, в настойчиво повторяющейся летописью формуле «а ты
    нашь князь» можно подозревать формулу принятия князя горожанами (Ипат. лет., под
    1150, 1154, 1159, 1289 гг.; во всех этих случаях, принимая князя, горожане говорят ему эти
    слова; ср. также в новгородских летописях).
    Поговорка «Мир стоить до рати, а рать до мира», очевидно, употреблялась как
    приглашение начать мирные переговоры (Ипат. лет., под 1148 и 1151 гг.).
    Такую же формулу мы можем подозревать и в известном лирическом, дважды
    повторенном, восклицании «Слова»: «А Игорева храбраго плъку не крѣсити». Эта
    формула возникла еще в дофеодальный период. По-видимому, первоначально она
    означала отказ от родовой мести. Именно в этом смысле ее употребляет Ольга: «уже мне
    мужа своего не кресити» (Лавр. лет., под 945 г.). В таком смысле она употребляется
    изредка и позднее. В 1015 г. Ярослав говорит новгородцам про свою побитую дружину:
    «уже мне сих не кресити». Словами этими Ярослав отказывается от мести за свою
    дружину. В 1148 г. именно этой формулой Ольговичи отказываются от мести за убийство
    Игоря Ольговича: «уже намь не воскресити брата своего, князя Игоря Ольговича» (Никон.
    лет., под 1148 г.). Однако с отмиранием обычаев родового общества формула эта стала
    употребляться как обычное утешение, как признание невозвратимости утраты. Эти слова
    говорит Изяслав Мстиславич Изяславу Давидовичу,
    217

    утешая его в смерти брата: «и слыша Изяслав плачющася над братомъ своимъ
    Володимеромъ, и тако оставя свою немочь, и всадиша и на конь и еха тамо, и тако
    плакашеть над ним, акы и по брате своем; и долго плакав, а рече Изяславу Давыдовичю:
    „Сего нама уже не кресити...“» (Ипат. лет., под 1151 г.).
    В «Слове о полку Игореве» эта формула «уже не кресити» употребляется не как
    формула отказа от мести, а в более новом значении — как формула утешения. Здесь в
    контексте «Слова» как формула утешения она приобретает и особое лирическое звучание1.
    * * *
    С феодальными счетами связан целый ряд терминов: «явить вину» (Лавр. лет., под
    1097 г.), «учинить неправду», «погубить правду» («Мне еси учинил неправду, а себе еси
    погубил». — Ипат. лет., под 1254 г.), «подкладывать вину» (Ипат. лет., под 1105 г.),
    «отдать гнев» (Ипат. лет., под 1195 г.), «держать гнев» (Ипат. лет., под 1251 г.),
    «предаться» (Лавр. лет., под 1127 г.), «утвердиться» («утвердиться с людьми». — Ипат.
    лет., под 1154 г.), «соступиться чего-либо» («съступи Дюрги Киева». — Ипат. лет., под
    1149 г.), «иметь часть в чем-либо» («тако ли мне части нету в Руской земли». — Ипат.
    лет., под 1148 г.), «ловить голову» («ловять головы моея». — Ипат. лет., под 1189 г.), и др.

    В одном случае автор «Слова» использует и переиначивает формулу раздела
    феодальных притязаний: «се мое, а то твое». Формула эта неоднократно встречается в
    договорах князей между собой.
    Она связана обычной антитезой: «мы собе, а ты собе», «твой мець, наше голови», «яко
    земля ваша, тако земля моя» и т. д.
    Вот раздел Изяслава Мстиславича с Владимиром и Изяславом Давыдовичами. Изяслав
    Мстиславич говорит: «Что же будеть Игорева в той волости, челядь ли товар ли, то мое; а
    что будеть Святославе челядь и товара, то разделим на части» (Ипат. лет., под 1146 г.).
    Автор «Слова о полку Игореве» нарушает эту двучастность, он сатирически
    изображает договоры князей
    218

    и пишет не «се мое, а то твое», а «се мое, а то мое же», подчеркивая этим стремление
    князей захватить себе как можно больше. Таким образом, и здесь термин, формула
    перерастает в образ, становится средством художественного воздействия.
    * * *
    К феодальной терминологии принадлежит и слово «обида». Его значение не
    покрывается понятием «оскорбление» или современным значением слова «обида»1. Его
    основное значение в XII—XIII вв. — нарушение права, несправедливость. Это значение
    выработалось в обстановке усиленных феодальных счетов. Первоначальное его значение
    как нарушения права отчетливо выступает уже в «Русской Правде»: «Оже ли себе не
    можеть мьстити, то взяти ему за обиду 3 гривне, а летцю мъзда» (2-я статья «Краткой
    Правды»); «Аще утнеть мечем, а не вынем его, любо рукоятью, то 12 гривне за обиду» (4я статья «Краткой правды»; ср. статьи «Краткой правды» 7, 11, 13, 15, 19, 29, 33, 37, 43 и
    «Пространной правды» 23, 34, 46, 47, 59, 60, 61).
    Впоследствии слово «обида» все чаще и чаще употребляется в отношении нарушений
    именно княжеских феодальных прав и приобретает все более и более отвлеченное
    значение. Так, например, Изяслав Мстиславич отрядил брата своего Владимира к
    венгерскому королю со словами: «Оже, брате, твоя обида, то не твоя, но моя обида, пакы
    ли моя обида то твоя» (Ипат. лет., под 1150 г.); в другом случае Изяслав Мстиславич и
    Вячеслав отрядили Мстислава Изяславича к венгерскому королю со словами: «Нама дай
    бог неразделно с тобою быти ни чим же, но а что твоя обида кде, а нама дай бог ту самем
    быти за твою обиду» (Ипат. лет., под 1151 г.); венгерский король в свою очередь передал
    Изяславу: «Отце! кланяютися, прислал еси ко мне про обиду галичкаго князя, а яз ти зде
    доспеваю...» (Ипат. лет., под 1152 г.). Ср. также: «Отец твой бяше слеп, а яз отцю твоему
    до сыти послужил своим копием и своими полкы за его обиду» (Ипат. лет., под 1152 г.);
    «И послаша Лариона
    219

    сочьскаго къ Гюргю: „Кланяем ти ся; нету ны с тобою обиды, с Ярославомь ны обида“»;
    «а в обиду его дай ми бог голову свою сложити за нь» (Ипат. лет., под 1287 г.), «стоять за
    тобою во твою обиду» (Ипат. лет., под 1287 г.), и т. д.
    Из приведенных примеров ясно, что мстить друг другу обиды, стоять за свою обиду и
    обиду своего главы было главною обязанностью феодала.
    Значение этого понятия «обида» было очень велико в феодальном обществе.
    Автор «Слова о полку Игореве» олицетворяет эту обиду: «въстала обида въ силахъ
    Дажьбожа внука». Это выражение — «въстала обида» — следует сопоставить с
    аналогичным выражением летописи — «встало зло» (ср. в словах Мономаха под 1097 г.:
    «то болшее зло встанеть в нас», — Лавр. лет.). Это обычное древнерусское выражение
    автор «Слова» использует как исходный момент для целой картины. Здесь, как и в других

    местах, автор «Слова о полку Игореве» ощущает язык во всей его конкретности; термин
    рождает образ; термин «встала обида» рождает образ девы обиды: «въстала обида въ
    силахъ Дажьбожа внука, вступила дѣвою на землю Трояню, въсплескала лебедиными
    крылы на синѣмъ море у Дону; плещучи, убуди жирня времена».
    Но самым замечательным в употреблении термина «обида» является другое. Слово
    «обида» в летописи употребляется не одну сотню раз. Оно употребляется во всех случаях,
    когда речь идет о нарушении или возможном нарушении прав князя, княжества, города
    («кде будеть обида Новугороду, тобе потянути за Новъгород с братом своим» —
    «Договорная грамота» Тверского великого князя Михаила Ярославича с Новгородом
    1301—1302 гг.) или даже монастыря («а от кого будет какая обида нашему монастырю,
    ино досмотрят и боронить нам самим». — Запись при кн. Еванг. чт. Публ. библ. д. 1400
    г.1). Однако в летописи термин этот никогда не употребляется в отношении всей Русской
    земли в целом. Иначе в «Слове о полку Игореве»: «Вступита, господина (Рюрик и Давыд
    Ростиславичи. — Д. Л.), въ злата стремень за обиду сего времени, за землю Рускую, за
    раны Игоревы, буего Святъславлича!»; «въстала обида
    220

    въ силахъ Дажьбожа внука» (то есть в русских войсках в целом).
    Тем самым автор «Слова» открывал путь для более широкого понимания слова
    «обида», освобождал это понятие от его феодальной ограниченности, обращал внимание
    читателей на обиду всей Русской земли.
    Здесь, как и в других местах «Слова», автор его пользуется привычными
    выражениями, привычными образами своего времени, но придает им художественное
    содержание и влагает в них элементы новой идеологии, более широкого взгляда на
    единство Руси — взгляда, который затем возобладает в первые годы монгольского
    нашествия (в «Слове о погибели Русской земли», в «Житии Александра Невского» и пр.).
    * * *
    Такое же переосмысление феодальных понятий видим мы и в следующих словах
    «Слова о полку Игореве»: «Бориса же Вячеславлича слава на судъ приведе». Битва между
    феодалами, междоусобная битва часто рассматривалась в XI—XII вв. как суд божий, как
    суд оружием в феодальных спорах: выигравший битву оказывается и оправданным этим
    «судом божиим». Так, например, в 1151 г. Изяслав Мстиславич Киевский перед битвой у
    Перемышля с Владимирком Галицким говорит: «се уже мы идем на суд божий» (Ипат.
    лет., под 1151 г.). Вот почему все требования князей друг к другу подкреплялись этим
    указанием на божественный суд: «А како нам бог дасть» (Ипат. лет., под 1150 г.); «акоже
    ти с ним бог дасть» (там же); «ать вси по месту видим, што явить ны бог» (Ипат. лет., под
    1151 г.); «а тогда како ны бог дасть с ним» (там же); «да бог за всим» (там же); «оже бог
    дасть» (там же); «а то богови судити» (там же), «како нам с ним бог дасть» (Ипат. лет.,
    под 1152 г.), «како ми с ним бог дасть, да любо аз буду в Угорьской земли, либо он в
    Галичьской» (там же); «а нама с королем с тобою како бог дасть» (там же), «како ны с
    ними бог дасть и святая богородица» (Лавр. лет., под 1176 г.); «как ны бог дасть» (Ипат.
    лет., под 1185 г.), «но како ны бог дасть» (там же), «што нам бог даст» (Ипат. лет., под
    1194 г.); «не хощеши ли того створити, а за всим бог» (там же); «ныне же, брате, поеди, а
    видеве оба по месту, что нам бог дасть, любо добро, любо зло» (там же), и т. д. и т. п.
    221

    Автор «Слова» пользуется дважды этим типичным для XII в. представлением о битве
    как о высшем суде, но с характерным отличием: битва для него не суд между спорящими
    князьями, не суд о том, кто из них прав, а суд над всей деятельностью князя; судится не
    спор между князьями, судится сам князь за все его поступки: «Бориса же Вячеславлича

    слава на судъ приведе и на Канину зелену паполому постла за обиду Олгову, храбра и
    млада князя». Здесь нет и намека на то, что суд этот божий. Здесь, как и в других местах
    «Слова», элементы христианского объяснения отсутствуют в «Слове» (см. об этом также
    наст. изд., с. 81) и самое понятие суда шире, чем феодальное представление о битве как о
    суде оружием. Ближе всего к этому выражению «Слова о полку Игореве» — «Бориса же
    Вячеславлича слава на судъ приведе» — слова Мстислава Владимировича в письме к
    своему отцу Владимиру Мономаху по поводу гибели своего брата Изяслава в сражении с
    Олегом «Гориславичем»: «а братцю моему суд пришел».
    Наконец, то же широкое и мудрое представление о судьбе человека как о суде за всю
    его деятельность, но на этот раз в христианской трансформации, встречаем мы в «Слове»
    в оценке всей деятельности Всеслава Полоцкого: «Тому вѣщей Боянъ и пръвое
    припѣвку, смысленый, рече: „Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не
    минути“».
    И здесь, следовательно, привычное для XII в. представление в «Слове» получает
    художественное звучание и более широкое идейное содержание. Понятие «суда божьего»
    автор «Слова» понял и более широко, и более по-народному, чем это было принято в
    феодальной среде его времени: суд божий свершается не только над людьми, но и над
    птицами.
    * * *
    Мы видели выше, что многое в художественных образах «Слова» рождалось самою
    жизнью, шло от разговорной речи, от терминологии, принятой в жизни, из привычных
    представлений XII в. Автор «Слова» не придумывал новых образов. Многозначность
    таких понятий, как «меч», «копье», «щит», «стяг» и т. д., была подсказана особенностями
    употребления самих этих предметов в дружинном обиходе. Были полны символического
    метафорического
    222

    смысла не слова, их обозначавшие, а самые вещи, обычаи, жизненные явления. «Меч»,
    «копье», «стремя» входили в ритуал дружинной жизни, и отсюда уже слова получали
    свою многозначность, свой художественный, конкретно-образный потенциал.
    Не все стороны действительности могли давать материал для художественных
    сравнений, метафор. Арсеналом художественных средств были по преимуществу те
    стороны быта, действительности, которые сами по себе были насыщены эстетическим
    смыслом. Мы видели их уже в войне и в феодальном быте. Ниже мы увидим, что их в
    изобилии рождала также соколиная охота, пользовавшаяся широким распространением в
    феодальной Руси. Владимир Мономах говорит в «Поучении» об охотах наряду со своими
    походами. И те, и другие в равной мере входили в его княжеское «дело». Соколиную
    охоту имеет в виду и «Русская Правда», назначая штраф в три гривны за кражу ловчих
    птиц в чьем-либо перевесе. Эпизод охоты дошел до нас в рассказе «Повести временных
    лет» под 975 г. За XII и XIII вв. княжеская охота неоднократно упоминается в
    Ипатьевской летописи. Сам Игорь Святославич забавлялся ястребиною охотою в
    половецком плену.
    Не может быть сомнения в том, что охота с ловчими птицами (соколами, ястребами,
    кречетами) доставляла глубокое эстетическое наслаждение. Об этом свидетельствует
    позднейший «Урядник сокольничьего пути» царя Алексея Михайловича. «Урядник»
    называет соколиную охоту «красной и славной», приглашает в ней «утешаться и
    наслаждаться сердечным утешением». Основное в эстетических впечатлениях от охоты
    принадлежало, конечно, полету ловчих птиц. «Тут дело идет не о добыче, не о числе
    затравленных гусей и уток, — пишет С. Т. Аксаков в «Записках ружейного охотника», —

    тут охотники наслаждаются резвостью и красотою соколиного полета или, лучше сказать,
    неимоверной быстротой его падения из-под облаков, силою его удара».
    «Красносмотрителен же и радостен высокого сокола лет», — пишет и «Урядник».
    Вот почему образы излюбленной в Древней Руси соколиной охоты так часто
    используются в художественных целях. В этом сказались, как мы уже видели раньше, до
    известной степени особенности эстетического сознания Древней Руси: средства
    художественного воздействия брались по преимуществу из тех сторон действительности,
    223

    которые сами обладали этой художественной значительностью, эстетической весомостью.
    Образы соколиной охоты встречаются еще в «Повести временных лет»: «Боняк же
    разделися на 3 полкы, и сбиша угры акы в мячь, яко се сокол сбивает галице» (Лавр. лет.,
    под 1097 г.). В этом образе «Повести временных лет» есть уже то противопоставление
    соколов галицам, которое несколько раз встречается и в «Слове о полку Игореве».
    Противопоставление русских — соколов врагам — воронам есть и в Псковской первой
    летописи. Александр Чарторыйский передает московскому князю Василию Васильевичу:
    «Не слуга де я великому князю и не буди целование ваше на мне и мое на вас; коли де
    учнуть псковичи соколом вороны имать, ино тогда де и мене Черториского воспомянете»
    (Псковск. I лет., под 1461 г.).
    Несколько раз в летописи встречается указание на быстроту птичьего полета; как бы
    мечтая о возможности передвигаться с такою же быстротою, Изяслав Мстиславич говорит
    о своих врагах: «да же ны бог поможеть, а ся их отобьем, то ти не крилати суть, а
    перелетевше за Днепр сядуть же» (Ипат. лет., под 1151 г.). Тот же образ птичьего полета
    встречается и в рассказе Ипатьевской летописи о походе Игоря 1185 г. Дружина жалеет,
    что Игорь не может перелететь как птица и соединиться с полками Святослава: «Потом же
    гада Игорь с дружиною, куды бы (мог) переехати полкы Святославле; рекоша ему
    дружина: „Княже! потьскы (по-птичьи. — Д. Л.) не можешь перелетети; се приехал к тобе
    мужь от Святослава в четверг, а сам идеть в неделю ис Кыева, то како можеши, княже,
    постигнути“». Игорь же торопился, ему было «не любо» то, что сказала ему дружина
    (Ипат. лет., под 1185 г.). Тот же образ птичьего полета, позволяющего преодолевать
    огромные пространства, видим мы и в «Слове»: «Великый княже Всеволоде! Не мыслию
    ти прелетѣти издалеча отня злата стола поблюсти?» Встречается в летописи и сравнение
    русских воинов с соколами: «Приехавшим же соколомь стрелцемь, и не стерпевъшим же
    людемь, избиша е́ и роздрашася» (Ипат. лет., под 1231 г.). Именно это сравнение,
    излюбленное и фольклором, чаще всего употреблено в «Слове о полку Игореве»: «се бо
    два сокола слѣтѣста»; «коли соколъ въ мытехъ бываетъ, высоко птицъ възбиваетъ: не
    дастъ гнѣзда своего въ обиду»; «высоко плаваеши на дѣло въ буести, яко соколъ на
    вѣтрехъ ширяяся, хотя птицю въ
    224

    буйствѣ одолѣти»; «Инъгварь и Всеволодъ и вси три Мстиславичи, не худа гнѣзда
    шестокрилци»; «аже соколъ къ гнѣзду летить, а вѣ соколца опутаевѣ красною
    дѣвицею».
    Замечательно, что во всех этих сравнениях воинов-дружинников и молодых князей с
    соколами перед нами сравнения развернутые, рисующие целые картины соколиного
    полета, соколиной охоты в охотничьих терминах своего времени (соколы «слѣтѣста»,
    сокол бывает «въ мытехъ» и тогда «не дастъ гнѣзда своего въ обиду», сокол «высоко
    плаваетъ», то есть парит, собираясь «птицю въ буйствѣ одолѣти», сокола «опутывают»,
    то есть надевают ему на ноги «путинки» и т. д.).
    Весьма возможно, что образ «пардуса», встречающийся и в летописи (сравнение с
    пардусом Святослава Игоревича под 964 г.), и в «Слове» («пардуже гнѣздо»), связан с

    охотой с помощью ловчих зверей1. Как показал Н. В. Шарлемань, пардус (гепард) был
    охотничьим зверем в Древней Руси2.
    Я не останавливаюсь подробнее на образах «Слова», связанных с охотой, на
    употребляющейся в нем охотничьей терминологии («влъкомъ рыскаше», «влъкомъ
    прерыскаше», «дорыскаше», «нарыщуще», «слѣдъ правитъ», «гнѣздо» зверей в значении
    «выводок», «опуташа въ путины желѣзны», «галици стады», «соколца опутаевѣ»): все
    эти охотничьи термины прекрасно объяснены в работе Н. В. Шарлеманя3.
    «Слово», следовательно, насыщено конкретными, зрительно четкими образами
    русской соколиной охоты. В своей системе образов оно исходит из русской
    действительности в первую очередь.
    * * *
    Особая группа образов в «Слове о полку Игореве» связана с географической
    терминологией и географической символикой своего времени.
    225

    К. В. Кудряшов, исследуя направление походов Владимира Мономаха, пришел к
    следующему выводу: «Самое выражение «Дон», «с Дона» применяется иногда
    летописцем как общее географическое обозначение для всей области Дона за Северским
    Донцом, для всего великого поля Половецкого»1.
    Определение страны по протекающей в ней реке чрезвычайно характерно для
    летописного изложения; ср. о Ярополке: «Он же седя Торжку поча воевати Волгу» (Лавр.
    лет., под 1182 г.), или «томъ же лете ходи Вячеслав на Дунай» (Ипат. лет., под 1116 г.) и т.
    п. Выражения «ходить на Волгу, на Оку», «повоевать Сулу» и т. д. — постоянны в
    летописи. Те же определения страны по реке встречаем и в «Слове о полку Игореве»:
    «половци неготовами дорогами побѣгоша къ Дону великому», «Игорь къ Дону вои
    ведетъ», «Кончакъ ему слѣдъ править къ Дону великому», «итти дождю стрѣлами съ
    Дону великаго», «ту ся саблямъ потручяти о шеломы половецкыя, на рѣцѣ на Каялѣ, у
    Дону великаго», «половци идуть отъ Дона», «на синѣмь море у Дону», «суды рядя до
    Дуная», «скочи влъкомъ до Немиги», «на Немизѣ снопы стелютъ головами», «Игорь
    мыслию поля мѣритъ отъ великаго Дону до малого Донца», «дѣвици поютъ на Дунаи» и
    т. д. и т. п. Если не считать городов, то все страны определяются в «Слове» не по
    княжествам, а по рекам, и нельзя не видеть в этом народного определения земель.
    В связи со сказанным становится нам понятным и выражение «Слова» «затворивъ
    Дунаю ворота»: «Дунай» здесь — страны и народы по Дунаю, подвластные Византии, от
    которых затворяет ворота своей реки Ярослав Осмомысл (см. об этом также наст. изд., с.
    215).
    Корни этих настойчивых определений стран по рекам понятны: реки в древности
    имели гораздо больший удельный вес в экономической жизни страны, чем в новое время:
    в промысле, в торговле и как пути сообщения. Не случайно и «Повесть временных лет»,
    давая в своей вводной части географическое описание Русской земли, ведет его по рекам:
    Днепру, Волге и Западной Двине. В связи с этим становится понятным и значение реки
    как символа страны. Это символическое значение реки отразилось и в обычаях, и в языке.
    Генрих Латвийский рассказывает, что литовцы под Кукенойсом кинули
    226

    копье в Двину в знак разрыва мира с немцами1. Нечто подобное находим мы и на Руси:
    под 1245 г. Ипатьевская летопись рассказывает о том, что Василько Романович стреляет
    через Вислу, объявляя войну Польше.

    Наконец, нельзя не отметить и распространенный в Древней Руси символ победы над
    тою или иною страною: испить воды из ее реки. Ср. в «Похвале Роману Мстиславичу»:
    «тогда Володимер Мономах пил золотом шоломом Дон, и приемшю землю их всю и
    загнавшю оканьныя агаряны» (Ипат. лет., под 1201 г.), ср. требование Юрия
    Всеволодовича, обращенное им к новгородцам: «Выдайте ми Якима Иванковиця,
    Микифора Тудоровиця, Иванка Тимошкиниця, Сдилу Савиниця, Вячка, Иванца, Радка; не
    выдадите ли, а я поилъ есмь коне Тьхверью (то есть занял уже Торжок на Тверце. — Д.
    Л.), а еще Волховомь напою» (то есть «займу и Новгород», — Новг. I лет., под 1224 г.).
    Символ этот устойчиво держится в русской жизни. В XVI в. его употребляет Иван
    Грозный в письме к Курбскому: «...и коней наших ногами переехали вси ваши дороги из
    Литвы и в Литву, и пеши ходили, и воду во всех тех местех пили, ино уж Литве нельзя
    говорити, что не везде коня нашего ноги были»2.
    В XVII в. символ этот употребляют казаки в «Повести об Азове»: «козаки его
    (русского царя) с Азова оброк берут и воды из Дону пити не дают».
    Этот символ победы неоднократно употребляется и в «Слове о полку Игореве».
    Дважды говорится в «Слове» — «а любо испити шеломомь Дону», — как о цели похода
    Игоря. В обращении к Всеволоду Юрьевичу Большое Гнездо автор «Слова» говорит: «Ты
    бо можеши Волгу веслы раскропити, а Донъ шеломы выльяти!» Это несколько сильнее,
    чем «испить Волги» или «испить Дону», но, несомненно, принадлежит к тому же гнезду
    символов, связанных с рекой — страной. Слова эти означают: «ты можешь победить до
    конца страны по Волге (то есть болгар, с которыми Всеволод неоднократно воевал. — Д.
    Л.) и страны по Дону» (то есть половцев). Одновременно слова эти дают представление и
    о количестве войска Всеволода. Его так много, что если бы каждый воин испил из реки
    шлемом, то вычерпали бы ее. Воинов так много, что весла гребцов «раскропили» бы
    227

    Волгу. И здесь, следовательно, как и в других случаях в «Слове», обычный средневековый
    символ, или термин, конкретизирован, сделан зрительно наглядным. Символ здесь
    одновременно и образ.
    Упоминание вычерпанной реки как знака полной победы над населявшими ее берега
    народами встречается и в летописи. Под 1201 г. сказано о хане Кончаке: «...иже снесе
    Сулу, пешь ходя, котел нося на плечеву». Здесь имеется в виду победоносный поход хана
    Кончака в Переяславскую область 1185 г. Тот же символ вычерпанной реки как
    побежденной страны лежит и в основе характеристики «Словом» победоносного похода
    Святослава Киевского в 1184 г. О Святославе сказано: «изсушилъ потоки и болота». Здесь
    и символ, и реальность одновременно: при передвижении большого войска всегда
    «требился путь» и мостились мосты, замащивались «грязивые места». Следовательно, и в
    данном случае символ конкретизирован в «Слове». Меткость его в том, что он несет две
    нагрузки: символическую и реальную. Еще больший отход от первоначального символа
    победы в сторону превращения этого символа в художественный образ имеем мы в том
    месте «Слова», где говорится о том, что и на юге, и на северо-западе русские в равной
    мере терпят поражение от «поганых» (то есть от языческих, половецких и литовских
    племен). «Уже бо Сула не течетъ сребреными струями къ граду Переяславлю, и Двина
    болотомъ течетъ онымъ грознымъ полочаномъ подъ кликомъ поганыхъ». И Сула, и Двина
    — две пограничные русские реки — лишились своих вод как знак поражения, и вместе с
    тем они уже как бы не могут служить реальными препятствиями для врагов Руси.
    * * *
    Несмотря на всю сложность эстетической структуры «Слова», несмотря на то, что в
    основе многих образов «Слова» лежат военные, феодальные, географические и тому
    подобные термины своего времени, обычаи, формулы и символы эпохи феодальной

    раздробленности, взятые из разных сфер языка и из разных сторон действительности, —
    поэтическая система «Слова» отличается строгим единством. Это единство обусловлено
    тем, что вся терминология, все формулы, все символы подверглись в «Слове» поэтической
    переработке, все они поэтически
    228

    конкретизированы, образная сущность их подчеркнута, выявлена, и все они в своей
    основе связаны с русской действительностью XII в., и все они в той или иной мере
    подчинены идейному содержанию произведения.
    Автор «Слова» никогда не создает совершенно новых образов, не «изобретает» своих
    образов, основываясь только на внешнем сходстве явлений. Как мы уже говорили, он
    пользуется уже готовыми образами, беря их отовсюду: из фольклора, из обыденной речи,
    из терминологии, из феодальной и военной символики своего времени и т. д. Личное
    творчество автора «Слова» выражается в том, что он придает новое звучание этим
    обычным образам, вкладывает в них новое содержание, делая их многозначными, и
    вместе с тем стремится к ясности, наглядности, зрительной четкости каждого из образов.
    Все вводимые им образы несут вместе с тем идейную нагрузку, отвечают общим задачам
    всего произведения в целом.
    Весьма важно при этом отметить, что в «Задонщине», заимствующей многие
    поэтические образы из «Слова», их поэтическая сущность, столь ярко выраженная в
    «Слове», оказалась непонятой.
    В «Задонщине» «стязи ревуть»1 — в «Слове» они «глаголютъ» (то есть
    свидетельствуют). В «Задонщине» жены коломенские обращаются к Дмитрию: «замъкни,
    князь великыи, Оке реке ворота, чтобы потомъ поганые к намъ не ѣздили»2 — в «Слове»
    же — «затворивъ Дунаю ворота» в совсем ином, правильном и обычном для XII в.
    значении.
    В «Задонщине» в отличие от «Слова» золото не есть принадлежность княжеского
    быта: простой чернец Пересвет «посвечивает» «злаченым доспехом»3, русские воины
    «гремят» «золочеными доспехы». Между тем в «Слове» эпитет «золотой» применяется
    только к вещам княжеского быта, в строгом соответствии с представлениями XII в. и с
    исторической реальностью.
    Для автора «Задонщины» поле Куликово — это «судное место»4, что резко
    противоречит представлениям XII в. Для автора XII в. «судом божиим» были только
    229

    междоусобные битвы; для него это понятие вполне точное и неприменимое к битвам с
    иноземными врагами, с которыми не могло быть «суда».
    Отсюда ясно, что поэтическая система «Слова» есть поэтическая система XII в., тогда
    как поэтические приемы «Задонщины» частично механически заимствованы из «Слова»
    без достаточного понимания их поэтической сущности, частично же отражают другую
    поэтическую систему, систему конца XIV — начала XV вв.1
    Из всего изложенного следует и другой вывод: «Слово о полку Игореве» — это не
    произведение рафинированной книжной культуры, доступной для немногих и замкнутой в
    традициях какой-либо узкой литературной школы. «Слово о полку Игореве» —
    произведение народное в самом глубоком смысле этого слова; его художественное
    существо было широко доступно всем.
    230

    ТИП КНЯЖЕСКОГО ПЕВЦА
    ПО СВИДЕТЕЛЬСТВУ
    «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»

    «Слово о полку Игореве» в двух отношениях представляет для нас источник сведений
    о культуре слова в Древней Руси. Во-первых, само по себе, как произведение словесное,
    оно свидетельствует об искусстве слова, а во-вторых, оно содержит в себе фактические
    сведения о различных формах словесного искусства.
    Кратко рассмотрим «Слово» в этом отношении.
    Мне уже приходилось писать о культуре устной речи в Древней Руси1. Основным
    источником для моих суждений о культуре устной речи в Древней Руси были летописи.
    Были выделены следующие типы устной речи: речи, передававшиеся устно с послами,
    речи воинские, произносившиеся князьями перед битвами, речи на вече. Было отмечено:
    все типы речей отличались афористической, легко запоминавшейся формой и
    образностью.
    «Слово о полку Игореве» подтверждает эти наблюдения, сделанные на основании
    текста летописей. Воинские речи перед выступлением в поход, перед битвой Игоря
    Святославича и Всеволода Буй Тура удивительно близки к типу воинских речей,
    известных нам по летописи.
    231

    Форма, в которой преподносятся в «Слове» речи, обращенные одним князем к другому,
    разделенным большим расстоянием, свидетельствует о том, что перед нами «посольские
    речи». В частности, как своего рода «посольские речи» могут рассматриваться обращения
    Святослава Киевского к русским князьям или обращение перед походом Всеволода Буй
    Тура к Игорю.
    Но кроме типов устной речи, известных по летописям, в «Слове о полку Игореве»
    засвидетельствованы и другие формы словесного искусства: пение девицами слав и
    плачей (девиц на Дунае, готских дев на берегу синего моря и пр.), а самое главное —
    пение княжеского певца Бояна. По поводу содержания и формы тех песен, которые пел
    Боян, имеется обширная литература, и я не буду здесь повторять выводы отдельных
    исследователей. Напомню только, что рядом с Бояном на основании одного места
    «Слова» реконструируется существование и другого княжеского певца — Ходыны. В
    первом издании «Слова» это место читается так: «Рекъ Боянъ и ходы на Святъславля
    пѣстворца стараго времени. Ярославля Ольгова Коганя хоти». Наиболее вероятная
    реконструкция этого места следующая: «Рекъ Боянъ и Ходына, Святъславля
    пѣснотворца стараго времени Ярославля, Ольгова коганя хоти». Далее в тексте «Слова»
    приводятся слова, сказанные Бояном или Бояном и Ходыной вместе (о последнем
    свидетельствует двойственное число: «пѣснотворца»): «Тяжко ти головы кромѣ плечю,
    зло ти тѣлу кромѣ головы, — Русской земли безъ Игоря». Слова эти как бы оценивают в
    образной форме положение, создавшееся на Руси в результате пленения Игоря.
    Я думаю, что есть основание заметить в «Слове» существование еще одного певца —
    «хотя» (любимого певца). Приведем все интересующее нас место по первому изданию,
    выделив в нем слова, нуждающиеся в реконструкции: «Единъ же Изяславъ сынъ
    Васильковъ позвони своими острыми мечи о шеломы Литовския; притрепа славу дѣду
    своему Всеславу, а самъ подъ чрълеными щиты на кровавѣ травѣ притрепанъ
    Литовскыми мечи. И схоти ю на кровать, и рекъ: дружину твою, Княже, птицъ крилы
    приодѣ, а звѣри кровь полизаша. Не бысть ту брата Брячяслава, ни другаго Всеволода;
    единъ же изрони жемчюжну душу чресь злато ожереліе».
    Наиболее вероятная реконструкция отчеркнутого места следующая: «и с хотию на
    кров а тъи рекъ». В этой реконструкции не меняется ни одной буквы — только
    232

    предлагается иное разделение на слова, как известно, произвольно произведенное в тексте
    «Слова» его первыми издателями.

    Если верно предложенное деление на слова, то смысл всего пассажа совершенно ясен.
    Княжескими «хотями» в «Слове» несколько ниже, как мы уже указывали, названы певцы
    Боянъ и Ходына. «Хоть» Изяслава Васильковича — это, очевидно, также его любимый
    певец (обращу внимание на то, что, как и в дальнейшем Боян и Ходына, названные
    «хотями», здесь «хоть» мужского рода — «а тъи рек»).
    Обратим внимание на то, что Боян и Ходына как бы формулируют положение на Руси,
    сложившееся после пленения Игоря. Кроме того, в другом месте Боян один составляет
    «припевку» Всеславу Полоцкому: «Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не
    минути». Так и «хоть» Изяслава Васильковича говорит ему, одиноко умирающему на
    кровавой траве, о горестной судьбе его дружины, как бы оплакивает его и дружину его.
    Если моя догадка, что «хоть» Изяслава Васильковича — это его княжеский певец,
    верна, то перед нами еще одно свидетельство о существовании при княжеских дворах
    певцов и среди них певцов-любимцев: княжеских «хотей», очевидно принимавших
    участие в походах своих князей и отлично знавших военное дело. Четвертый княжеский
    певец-любимец — это, может быть, сам автор «Слова о полку Игореве», не случайно
    сопоставляющий в начале «Слова» свое произведение с произведением Бояна. Подобно
    «хоти» Изяслава Васильковича автор «Слова» был, возможно, участником похода,
    сражался сам, а поэтому и знал как свидетель все обстоятельства похода с такой
    поэтической отчетливостью.
    Тип княжеского певца-любимца, занимавшего у князя высокое положение,
    участвовавшего в битвах, служившего князю как бы оруженосцем, типичен и для Европы
    этого времени. Он существовал в Скандинавии1.
    Предложенное толкование типа приближенного певца — автора «Слова» не
    расходится с гипотезой Б. А. Рыбакова о том, что автор «Слова» — боярин Петр
    Бориславич2.
    233

    Обычно считается, что автор больше своего произведения. Произведение родилось в
    нем. Автор пытался выразить в нем себя, свои думы, представления, чувства. Выразил ли
    он их полностью или частично — он все равно больше того, что ему принадлежит.
    Не так в поэзии древнерусской, в поэзии принципиально безавторной, анонимной,
    традиционной. Здесь произведение может быть больше автора. Творец — только
    выразитель творения, ибо творение создано в пределах традиции, чего-то, частью чего
    является и сам автор. Творение увлекло творца, пошло своими независимыми путями,
    проложенными уже до того. Поэтому «Слово» увлекает, завораживает традиционностью
    различных ритмов. Ритм средневековья — традиции.
    234

    ПОЭТИКА ПОВТОРЯЕМОСТИ
    В «СЛОВЕ О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
    Анализируя художественную ткань произведения, литературовед обязан основываться
    на презумпции «художественной оправданности» всех его элементов, презумпции
    цельности художественного построения произведения. Это, если хотите, методический
    принцип, из которого должен исходить и фактически всегда исходит исследователь в
    своем художественном анализе. Только то, что остается за пределами воссоздаваемой
    художественной системы, может быть отнесено на долю внехудожественных факторов
    создания произведения.
    На первый взгляд такого рода методический прием анализа может показаться
    требованием «сознательной предвзятости» в анализе произведения, но если мы

    вдумаемся, то убедимся, что художественную систему или художественную логику в
    любом произведении, которое мы признали эстетически ценным, иначе обнаружить и
    невозможно. Случайности не поддаются стилистическому анализу: на то они и
    случайности, чтобы не входить в систему и не определяться внутренней логикой
    произведения. Стремясь обнаружить систему, мы обязаны «верить», что эта система
    существует. Это — рабочая гипотеза, оправданность или неоправданность которой
    обнаруживает себя только в конце исследования.
    Аналогичное правило декларировано мною и в текстологии. Во всех случаях
    обнаружения текстологом
    235

    изменений текста, он должен прежде всего проверить: не поддаются ли замеченные
    изменения истолкованию как сознательно сделанные с какой-нибудь определенной целью
    автором, редактором, переписчиком. Только если эта проверка не удалась, открытое
    изменение текста можно относить на долю случайности и рассматривать это изменение
    как просмотр, ошибку автора или какого-либо другого лица, отвечающего за текст. Но
    даже и при обнаружении простой ошибки, описки, опечатки и пр. исследователь все же
    обязан объяснить текст хотя бы и на другом уровне: на уровне психологии письма, его
    техники. Он должен объяснить ошибку как происходящую при определенных
    «технических» условиях или как результат тех или иных особенностей психического
    склада творца текста.
    Итак, стремясь обнаружить логику художественных образов в «Слове о полку
    Игореве», мы должны предполагать, что оно художественно логично, то есть что автор
    его проводит в своем тексте единую художественную линию, а также придерживается
    принципа полноты художественного образа.
    Конечно, можно стать на ту точку зрения, что «Слово о полку Игореве» —
    произведение художественно несовершенное (такая точка зрения высказывалась теми, кто
    считал «Слово о полку Игореве» произведением вторичным по отношению к
    «Задонщине»), но тогда мы вообще лишаемся права на его художественное прочтение,
    ибо в несовершенном произведении может существовать любая несогласованность —
    грамматическая, логическая, любая неточность значения и любой художественный
    промах.
    Этим объясняется то, что каждый предлагающий новое прочтение или новое
    толкование текста «Слова о полку Игореве» исходит — сознательно или бессознательно
    — из презумпции его художественной логичности.
    Вполне естественно предположить, что художественная логика «Слова», не будучи
    принципиально отлична от нашей, тем не менее обладает средневековым и чисто
    авторским своеобразием, с которым обязан считаться всякий, так или иначе пытающийся
    восстановить в «Слове» его утраченные, испорченные или просто непонятные места.
    Нельзя произвольно выходить за пределы этой средневековой художественной логики,
    свойственной как «Слову», так и другим художественным произведениям его времени, и
    подменять их или восполнять той характерной
    236

    образной системой, которая свойственна только нашему времени.
    И в самом деле, эстетическое восприятие в средние века в Древней Руси было
    несколько иным, чем в современности.
    Обратим прежде всего внимание на анонимность многих произведений Древней Руси.
    Анонимность была явлением не только недостатка авторского чувства собственности, но
    и явлением эстетики.
    Анонимность не следует рассматривать только под углом зрения отсутствия чувства
    «авторской собственности», пониженного личностного начала и т. п. Анонимность есть

    также и явление поэтики средневековья и фольклора. Средневековое произведение
    пишется не для самовыражения, а для того, чтобы ответить на ожидания, требования,
    желания читателя, слушателя, зрителя. Неизвестный автор озабочен не собой, а тем, для
    кого он создает свое произведение.
    Отсюда связь анонимности с традиционностью. Традиционность также выражает
    коллективное начало искусства. Двигаясь в рамках традиционности (именно двигаясь, а
    не застывая), творец как бы идет по проторенным, знакомым его слушателям, читателям и
    зрителям путям. В искусстве же чрезвычайно важен как раз момент «узнавания»
    (поэтому-то слушать второй раз сложное произведение всегда легче, чем первый). Этот
    момент узнавания особенно важен в древнерусском искусстве, где он может даже
    преобладать над моментом познания нового.
    Создавая житие святого, автор как бы участвует в церемониале, его прославляющем, а
    церемониал всегда традиционен — это его характерная черта. И раз преобладает
    традиционность и церемониал — то само собой отступает на второй план личностное
    начало; на первый же план выступает коллективность.
    Эту коллективность не следует представлять себе непременно как творчество
    совместное. Творец почти всегда один, но он творит для многих, используя то, что
    сделано до него многими. Если в созданном им «что-то не так» — переписчики или
    исполнители всегда могут переделать, ибо у них нет ощущения отличий стиля
    произведения от традиционных стилей. Этих стилей много, но они тоже различаются
    между собой не по авторам, а по тому, для чего и для кого произведение создается, по
    жанрам.
    237

    Анонимность, традиционность и церемониальность требуют повторений. В
    древнерусских произведениях эстетически действенна не новизна, а этикетная обычность.
    Художник ищет не свежести впечатлений, а выражения этих впечатлений в полагающихся
    им формах.
    От этих представлений древнерусскому книжнику было очень легко перейти к
    уверенности в том, что произведение не пишется автором, не «придумывается» им, а как
    бы диктуется традицией, чем-то посторонним, стоящим над автором. В известной мере
    средневековые книжники и были в этом отношении правы: ведь произведение прибегало к
    уже готовым формулам, готовым образам и пр.
    Все сказанное объясняет нам факт особого значения в средневековье «соседства
    произведений». Одно произведение, получившее «художественный авторитет», начинает
    использоваться в других произведениях не только ради красоты и точности самой
    «цитаты», но и для того, чтобы создавать настроение художественной возвышенности.
    Простейший пример — использование цитат из псалтири. Оно не только усиливает
    религиозную убедительность, но и создает настроение поэтичности.
    «Повторяемость» в древнерусских произведениях мы можем разделить на «внешнюю»
    и «внутреннюю». Внешней повторяемостью я называю отклики в произведении на другие
    произведения. Отклики эти могут быть цитатами, этикетными формулами,
    использованием образов других произведений, даже хода событий или жизненной канвы
    героя из других произведений. К внутренней повторяемости я отношу различного рода
    переклички в пределах самого произведения — рефрены, повторения образов, выражений,
    художественных приемов, отдельных слов и т. д. Как уже было сказано, в средние века в
    искусстве над познанием нового преобладает узнавание уже знакомого. Этим объясняется
    частое использование старого в новом контексте, обилие цитат — из священного писания
    и других произведений литературы, рефрены, повторения.
    Повторяемость — это основа «художественного обряжения мира» в древнерусской
    литературе.

    В «Слове о полку Игореве» эта внутренняя повторяемость играет очень большую роль
    и она очень часто выходит за границы самого произведения, получает поддержку со
    стороны.
    Повторяемость не только способствует художественному
    238

    узнаванию (в отличие от художественного познания), но создает в произведении своего
    рода ритмы и рифмы, роднит художественную средневековую прозу с поэзией.
    Это не означает, что у автора «Слова о полку Игореве» не было собственных находок.
    Наверное, они были, но нам очень трудно выявить все — где и какие они: ведь других
    произведений того же жанра мы не знаем, а есть только отдельные «похожести». Зато вот
    что интересно в «Слове»: склонность к цитированию, к повторениям, к ограничению в
    употреблении многих тропов, к использованию одних и тех же образов, хотя бы и с
    некоторыми вариациями. «Перекличка», которая в большом масштабе идет по всей
    древнерусской литературе, может быть замечена и внутри текста одного произведения, в
    частности — в «Слове о полку Игореве».
    Вот этой внутренней перекличке текстов, которая может быть сопоставлена с
    явлением рефрена в поэзии, и посвящаются мои наблюдения над текстом «Слова». Эта
    «перекличка» эстетически действенна и для нас.
    Поэтика повторяемости лежит в самой сути всех художественных тропов. Она
    подготовляется характером тропов, создается ограничением их возможностей,
    закрепляется выбором традиционных тем.
    В 1980 г. значению художественных повторов в художественной системе «Слова»
    значительное внимание уделила Н. С. Демкова1. Хотя явление повторов было известно и
    до работы Н. С. Демковой (повторы в той или иной мере ощущаются любым
    внимательным читателем), только она уделила ему внимание как определенному
    эстетическому явлению, дав при этом ряд новых наблюдений.
    Так, например, только Н. С. Демкова определила наличие повторов в речи князя Игоря
    перед дружиной, представляющей собой по существу три варианта одной и той же
    формулы о победе над врагом, служащей своеобразной «скрепой» для трех
    самостоятельных фрагментов этой речи.
    В нашу задачу входит рассмотреть повторы в связи с другими художественными
    тропами. Дело в том, что
    239

    повторы часто вызываются самим характером художественной системы «Слова»,
    являются как бы производным этой системы, например результатом ограниченности
    выбора. С другой стороны, повторы — активный художественный элемент этой системы,
    явление, организующее материал «Слова».
    * * *
    Из всех художественных тропов наибольшую «свободу» творцу предоставляют
    сравнения. Сравнения в новой литературе могут делаться по любому поводу — где только
    художник сможет обнаружить сходство. И вот здесь обратим внимание на то
    обстоятельство, что художественные образы «Слова» крайне редко строятся на
    сравнениях. Это утверждение на первых порах кажется неожиданным, ибо мы привыкли
    думать, что «Слово» часто сравнивает своих персонажей с птицами (соколами, галками,
    во́ронами и пр.), зверями (волками, турами и т. п.), а события — с полевыми работами,
    пиршеством, свадьбой, охотой и т. д. Но в большинстве случаев перед нами не столько
    сравнения, сколько подмена, смещение одного ряда явлений другим, в основе которого
    лежит не сходство, а представление о том, что в мире существуют эстетически высокие

    области — такие, как война, охота, земледелие, отношения человека к природе, —
    которые художественны сами по себе и одно сопоставление с которыми вызывает
    представление о художественной ценности того, о чем говорится. Поэтому если
    описывать что-либо в охотничьих, военных или земледельческих терминах, то это уже
    само по себе означает введение описываемого в разряд художественных явлений. Автор
    пользуется понятиями из этих областей как знаками художественности.
    Сравнения в «Слове» в своем чистом виде все же встречаются, хотя и редко, так же
    редко, как и в других произведениях его времени. Но примечательно, что, прибегая к
    сравнениям, авторы очень часто пользуются формой отрицательного сравнения, вернее —
    отрицания возможного отождествления. Обычно отрицательные сравнения в «Слове»
    считаются признаками его народнопесенной основы. Это не так. Фольклорной стихии в
    «Слове» много, но отрицательные сравнения, в тех редких случаях, когда они вообще
    появляются, характерны и для древнерусской книжности времени
    240

    «Слова о полку Игореве» — ср. у Кирилла Туровского: «Пища же не брашно речеться, но
    слово божие, имь же питается тварь»1. В «Слове святого Кирилла-мниха о снятии тѣла
    Христова с креста» идет целая серия отрицательных сравнений, прямо указывающих на
    различие сравниваемых объектов: «Како начну или како разложю? Небомь ли тя прозову?
    Нъ того свѣтьлѣй быть благочьстьемь, ибо... Землю ли тя благоцвѣтущую нареку? Нъ
    тоя честьнѣй ся показа... Апостоломь ли тя именую? Нъ и тѣх вѣрнѣе и крѣпъчею
    обрѣтеся...» и т. д.2 Ср. в «Слове о полку Игореве»: «Боянъ же, братие, не 10 соколовь на
    стадо лебедѣй пущаще, нъ своя вѣщиа пръсты на живая струны въскладаше», «Не буря
    соколы занесе чрезъ поля широкая — галици стады бѣжать къ Дону великому», «Немизѣ
    кровави брезѣ не бологомъ бяхуть посѣяни, посѣяни, костьми рускихъ сыновъ», «А не
    сорокы второскоташа: на слѣду Игоревѣ ѣздитъ Гзакъ съ Кончакомъ».
    Впрочем, не совсем ясен второй из приведенных выше примеров отрицательного
    параллелизма: «Не буря соколы занесе чрезь поля широкая — галици стады бѣжать къ
    Дону великому». Вряд ли здесь галки сравниваются с соколами, тем более что вся фраза
    говорит о том, что галки спасаются бегством от соколов, то есть второй член параллели
    служит естественным следствием первого.
    Художественная система «Слова» построена не на внешних сходствах, ведущих к
    сравнениям, а на каких-то символических представлениях. Пир — битва, земледельческие
    работы — битва, подмена людей охотничьими птицами и зверями — теми, на которых
    охотятся и с которыми охотятся, основанная, очевидно, на каких-то далеко в прошлое
    уходящих представлениях о тотемах людей. Сюда же относится символика, связанная с
    солнцем: князь — солнце, молодые князья — месяцы, и представления о приметах,
    предвещающих смерть, гибель, поражение: затмение — поражение, крыша без князька —
    смерть, об оборотничестве: князь оборачивается волком и носится волком в ночи.
    К этой же символической системе принадлежит и представление о вокняжении как об
    обручении с тем городом, в котором князь вокняжается. Отсюда Киев для захватившего
    киевский престол Всеслава — девица,
    241

    с которой он не успел обручиться, а только «доткнулся» золотого киевского стола
    «стружием» — древком копья.
    Сравнения вводятся в тексте «Слова о полку Игореве» с помощью сравнительного
    союза «аки»: о курянах, например, говорится: «сами скачютъ, акы сѣрыи влъци в полѣ»
    или «по Руской земли прострошася половци, акы пардуже гнѣздо», или про князей
    Рюрика и Давыда спрашивается: «не ваю ли храбрая дружина рыкаютъ, акы тури, ранены
    саблями калеными на полѣ незнаемѣ?» Но характерно, однако, что и эти сравнения

    берутся не по внешнему сходству, а по символической системе средневековья: воины и
    князья сравниваются с волками, пардусами, турами — зверями, входящими в «охотничью
    символику Древней Руси». Как сравнение охотничьего характера может рассматриваться
    и сравнение половецких телег с лебедями в единственном случае, в котором сравнение
    вводится с помощью формы «рци» от глагола «речи́»: «крычатъ тѣлѣгы полунощы, рци,
    лебеди роспущени» (или «роспужены» — вспугнуты), однако в данном, последнем случае
    возможно и другое объяснение: лебеди могли быть тотемом половцев.
    Художественность произведения не создается «приемами», «образами», «средствами»,
    а заложена уже в самом содержании произведения, в характере тем, настроении — она в
    глубине произведения, а поверхность отражает лишь то, что находится в этой глубине.
    Художественность «Слова о полку Игореве» — в особой интерпретации событий
    несчастного похода Игоря как части русской истории, в восприятии значительности
    происходящего, причастности к целому отдельных личностей, их поступков и
    разнообразных событий вокруг похода и его героев.
    Преобладающий троп в «Слове» — не сравнение и не метафора, а метонимия или
    синекдоха. Метонимию отнюдь не следует считать простой разновидностью метафоры.
    Метонимия не входит в метафору, а является равноправным с метафорой
    художественным тропом, особенно распространенным в церемониальной эстетической
    системе средневековья, и время от времени отвоевывающим себе свои права в
    литературных направлениях нового времени (например, в барокко и классицизме).
    Сравнительно с другими тропами метонимия ограничена в своем разнообразии.
    Принцип метонимии — часть вместо целого — уже ограничивает выбор частей их целым.
    В древнерусской же художественной прозе метонимия,
    242

    кроме того, имеет и другое ограничение — выбирается вместо церемониального целого
    важнейшая церемониальная же часть этого целого.
    Типичная метонимия «Слова» и других памятников его времени — «вдеть ногу в
    стремя» вместо «выступить в поход». Это метонимия как бы второй степени.
    Вдевание ноги в стремя — важнейшая церемониальная часть восседания князя на
    коня, а восседание на коня князя — важнейшая часть церемонии выступления княжеского
    войска в поход. Недаром и в Радзивиловской летописи выступление князя в поход (л. 234
    верх) изображено как вдевание князем ноги в стремя. При этом в церемонии участвует и
    стремянной, стоящий перед садящимся на коня князем на одном колене.
    Обе эти метонимии настолько привычны, что употребляются иногда просто как
    термины, означающие выступление в поход. Поэтому в старорусских текстах можно сесть
    на коня против кого-либо, либо за кого-либо, так же как и вступить в стремя за кого-либо
    или против кого-либо. Стремя — важная символическая деталь любого конного похода.
    Поэтому князья могут предлагать друг другу ездить «возле стремени», то есть совершать
    общий поход или находиться в феодальном подчинении у кого-то, «у стремени» кого они
    обещают ездить.
    Другой пример метонимии — «приломить копие» вместо «начать битву». Начало
    битвы — тоже имело свою церемониальность. Право начать битву имел только князь —
    даже если он был малолетним. Летопись так описывает начало битвы с древлянами,
    которую открывает малолетний князь Святослав Игоревич: «А сънемъшемася обема
    полкома на скупь, суну копьемъ Святославъ на древляны, и копье летѣ сквозѣ уши
    коневи...»
    Поэтому, когда Игорь говорит: «хощу копие приломити конець поля Половецкаго», он
    выражает этим желание сразиться с половцами.
    К метонимиям относятся выражения «стоят стязи», или «понизите стязи свои», или
    «пали стязи». Стяг — это знак войска, знак войсковой единицы (нам не совсем ясно

    сейчас, какая войсковая единица имела право на собственный стяг, сколько у князей было
    стягов и какое войско эти стяги собирали, «стягивали» собой). Ясно, однако, что под
    стягами часто разумелось войско, обладавшее стягом. Поэтому падение стягов означало
    поражение, «понижение» стяга — сдачу. «Поставить стяг» означало собирать войско и пр.
    Развитием этого образа-метонимии
    243

    является заявление автора «Слова», что у князей Рюрика и Давида «ро́зно», то есть в
    разные стороны, развеваются знамена. Значение этого заявления вполне ясно — князья
    устремляются в разные стороны и, соответственно, у них полотнища развеваются по
    направлению, откуда они едут, но не по направлению ветра.
    Выражение «нъ розно ся имъ хоботы пашутъ» в других древнерусских текстах не
    встречается, но оно вполне в духе древнерусских представлений о стягах и их
    метонимическом значении.
    К числу метонимий относится и выражение «трубы трубят», то есть происходит сбор
    войска трубными звуками: «Трубы трубять въ Новѣградѣ».
    К числу метонимий относится выражение «отворить ворота» — взять город приступом
    или подчинить его себе, «затворить ворота» — не пустить кого-либо. И многое другое.
    Возникает вопрос: не означает ли выражение «позвонить кому-либо заутреню в какомлибо княжестве» метонимию признания кого-либо князем? Ведь в быту заутреню звонили
    для всех, а не кому-либо в особенности. Поэтому когда в «Слове» говорится о Всеславе
    «тому въ Полотьскѣ позвониша заутренюю рано у святыя Софеи въ колоколы, а онъ въ
    Кыевѣ звонъ слыша», то это, возможно, означает: «Всеслава в Полотске признают князем,
    звонят ему заутреню, а он находится в Киеве в заключении». «Слышат» в «Слове» обычно
    именно князья на огромные расстояния, и означает это, по-видимому, их осведомленность
    в делах далеких княжеств — через гонцов или как-либо иначе. Так же точно как в
    «Слове», и в летописи князья говорят друг другу из княжества в княжество — и,
    разумеется, через послов. Упоминание послов, гонцов просто пропускается, и это создает
    иллюзию резкого сближения князей между собой. На большом расстоянии из своих
    княжеств разговаривают друг с другом Игорь и Всеволод, причем Всеволод осведомляет
    брата — как у него обстоят дела в Курском княжестве. Не следует думать, что Игорь и
    Всеволод говорят друг с другом, уже съехавшись: Игорь только ждет еще своего милого
    брата, собирая войска в Новгороде Северском и в Путивле (в первом городе еще только
    звучат трубы, во втором поставлены стяги).
    Таким образом, не только сама метонимия, но «метонимический способ мышления»
    могут считаться характерными
    244

    для «Слова о полку Игореве». Вместе с тем и метонимия, как и сравнение, ограничена
    определенными областями: где-то метонимия только допустима, а где-то она
    традиционна.
    Вот почему и в сравнениях, и в метонимиях мы встречаемся с некоторой
    традиционностью и повторяемостью.
    Повторяемость встречается в «Слове» в различных видах. Каждый из этих видов
    имеет, помимо общего эстетического назначения повторяемости, еще и частные цели.
    Один из наиболее частных видов повторений в «Слове» — это перечисления: «съ
    черниговьскими былями, съ могуты, и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, и съ
    ревугы, и съ ольберы».
    Перечисления встречаются как способ усиления, как способ гиперболизации. Так,
    например, перечисление народов, поющих славу Святославу, служит показу широты

    распространения этой славы: «Ту нѣмци и венедици, ту греци и морава поютъ славу
    Святъславлю»1.
    После первой победы Игорю подносят трофеи — черлен стяг, белу хоруговь, черлену
    чолку и сребрено стружие. В связи с тем, что все это может быть частями одного
    предмета, у меня возникала мысль: не значит ли это, что Игорю подносится какой-то один
    пышный знак-символ власти, на стяге-древке которого могли быть и стружие, и чолка.
    Однако мне не удалось найти в древней литературе ни одного случая такого
    «описательного разделения» упоминаемого в произведении предмета. О каждом предмете
    говорится в древнерусских литературных произведениях как о некоей цельности — будь
    ли то бор, дом, церковь, человек или что-то другое. Только при описании построения
    храма или специально его драгоценных материалов, из которых он составлен, и предметов
    искусства, его наполняющих, можно было перечислять их отдельно. Подносимый же
    предмет мог быть изображен с соответствующими эпитетами, если они необходимы в
    рассказе, только как объект действия (в приведенном выше примере из «Слова» — как
    поднесение трофеев). Перечисление различных трофейных предметов встречается и в
    другом месте «Слова»: «... орьтъмами, и япончицами, и кожухы начашя мосты мостити по
    болотомъ
    245

    и грязивым мѣстомъ». Это перечисление также показывает богатство трофеев.
    Повторения тех или иных слов и выражений подчеркивают длительность действия:
    «бишася день, бишася другый; третьяго дни къ полуднию падоша стязи Игоревы».
    Аналогичным образом автор «Слова» пользуется и словом «уже»: «уже снесеся хула на
    хвалу; уже тресну нужда на волю, уже връжеся дивь на землю».
    Повторяемость этих «уже» связана еще с одной особенностью «Слова» — наличием в
    нем рефренов. Рефрен не только важен для атмосферы оплакивания происходящего, но и
    как «стук судьбы», явление частое в музыке и придающее «Слову» своеобразную
    музыкальную организованность. Собственно «чистых» рефрена в «Слове» два: «О Руская
    земле! уже за шеломянемъ еси!» и «А Игорева храбраго плъку не крѣсити!». Мне уже
    приходилось писать по поводу последнего рефрена, что выражение «не кресити»
    несколько раз употребляется и в летописи как формула отказа от родовой мести (см. с. 216
    наст. изд.).
    Рефрены в «Слове» носят характер некоторого примирения с судьбой, констатации
    безвозвратности совершившегося или носят церемониальный характер.
    Трижды в «Слове» говорится о дружине, «ищучи себѣ чти, а князю славѣ». Это
    церемониальная фраза. Различие между «честью» и «славой» в том, что «слава», кроме
    «чести», дает еще и известность — известность на Руси и за ее пределами. «Славы» может
    достигнуть только князь, чье имя становится известным и способно даже вызывать страх,
    как вызывали в других произведениях страх имя Владимира Мономаха или Александра
    Невского. Дружина не может стать далеко известной по именам, поэтому на ее долю
    приходится только «честь», которую, кстати, могут получать и князья1. Поэтому рефрен
    этот своего рода церемониальное объяснение храброго поведения дружины.
    Но, помимо явных рефренов, в «Слове» есть как бы и скрытые рефрены,
    заключающиеся в повторении образов, а иногда и отдельных слов: «Были вѣчи Трояни,
    минула лѣта Ярославля; были плъци Олговы, Ольга Святъславличя». Повторения,
    сопряженные с разъяснениями, создают ощущение неторопливости рассказа,
    246

    подчеркивающее длительность происходящего. Как изобразительный способ
    длительности времени ожидания Игорем бегства может быть понято и следующее
    перечисление изменений в состоянии Игоря: «Погасоша вечеру зори. Игорь спитъ, Игорь
    бдитъ, Игорь мыслию поля меритъ отъ великаго Дону до малого Донца». Повторение

    «Игорь» (трижды) создает то же впечатление сосредоточенности действия в Игоре,
    длительных переходов времени, сопряженного с ожиданием.
    В качестве одного из видов повторений могут рассматриваться и идущие подряд
    одинаковые синтаксические конструкции — особенно короткие: «земля тутнетъ, рѣкы
    мутно текуть, пороси поля прикрываютъ»; «Въстала обида въ силахъ Дажьбожа внука;
    вступила дѣвою на землю Трояню, въсплескала лебедиными крылы на синѣмъ море...»;
    «Стрежаше е́ гоголемъ на водѣ, чайцами на струяхъ, чрьнядьми на ветрѣхъ»; «летять
    стрѣли каленыя, гримлютъ сабли о шеломы, трещатъ копия харалужныя». Святослав
    «своими силными плъкы и харалужными мечи» «притопта хлъми и яругы, взмути рѣкы и
    озера, иссуши потокы и болота».
    Постоянные эпитеты также являются элементом «поэтики повторения». Так,
    например, кони в «Слове» имеют эпитет борзый, чем подчеркивается главное достоинство
    боевого коня — его быстрота: «а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони», — говорит
    Игорь перед походом. Своему брату Всеволоду Игорь снова говорит: «сѣдлай, брате,
    свои бръзыи комони». Когда Игорь бежит из плена, снова говорится о борзых конях: «А
    Игорь князь... въвръжеся на бръзъ комонь» и Игорь с Овлуром загнали («претръгоста»)
    «своя бръзая комоня». Этот эпитет коня постоянен и в других древнерусских
    произведениях: в русском переводе Хроники Георгия Амартола, в Ипатьевской летописи,
    в Девгениевом Деянии, Хронике Малалы, Великих минеях и пр.1
    Эпитет «злат» по отношению к княжескому стремени встречается в «Слове» трижды:
    «въступи Игорь князь въ златъ стремень», «ступает (Олег Святославич) въ златъ
    стремень», «Вступита, господина, въ злата стремень...»
    Трижды автор «Слова» называет Игоря Святославича «буим» и каждый раз в связи с
    упоминанием его ран: «Вступита, господина ‹Рюрик и Давид›, въ злата стремень за обиду
    сего времени, за землю Русскую, за раны
    247

    Игоревы, буего Святъславлича»; «Стрѣляй, господине <Ярослав Осмомысл>, Кончака,
    поганого кощея, за землю Рускую, за раны Игоревы, буего Святъславлича»; «Загородите
    <Ингварь и Всеволод и все трое Мстиславичей> полю ворота своими острыми стрѣлами
    за землю Рускую, за раны Игоревы, буего Святъславлича». Трижды повторяется одно и то
    же выражение. Связь ран и буести не означает ли, что раны Игоря, одна из которых — в
    левую руку — была получена им при попытке остановить бегство ковуев, —
    свидетельство его особой храбрости.
    Примечательно то, что «постоянные» эпитеты в «Слове» употребляются вовсе не
    постоянно, а только в тех случаях, когда они осмыслены. «Борзый» конь только тогда
    «борзъ», когда быстрота его необходима — в выступлении в поход или в бегстве. Боян —
    «вещий» тогда, когда необходимо подчеркнуть его мудрость, прозорливость, умелость:
    «Боян бо вещий, аще кому хотяше пѣснь творити, то растѣкашется мыслию по древу...»
    «Тому (Всеславу) вѣщей Боянъ и пръвое припѣвку, смысленый, рече: «Ни хытру, ни
    горазду, ни птицю горазду, суда божиа не минути», «чи ли въспѣти было, вѣщей Бояне,
    Велесовь внуче...» (далее пример того — как бы воспел Боян; курсив мой. — Д. Л.).
    Как явление повторяемости можно рассматривать и отдельные случаи частого
    употребления отдельных слов.
    «Слово» постоянно сопрягает и ассоциативно связывает различные явления. Это
    поэтический прием как бы игры. Связать разные явления помогает постпозитивный союз
    «бо» со значением «потому что», «так как». И то же слово как усилительновыделительная частица со сходным значением — «же», «ведь». Ср.: «уже, княже, туга умь
    полонила, — се бо два сокола слѣтѣста съ отня стола злата», «нъ нечестно одолѣстѣ,
    нечестно бо кровь поганую пролиясте». В последнем случае создается впечатление, что

    «нечестность одоления» Игорем и Всеволодом происходит оттого, что они «нечестно бо
    кровь поганую» пролили, то есть осуждаются Игорь и Всеволод за их первую победу над
    половцами.
    Не случайно, думается, в «Слове» слово «бо» употреблено 25 раз1 — это один из
    основных приемов слияния (скрепления) различных смысловых блоков в единое целое.
    Повторения есть и в диалогах, когда прославляемый отвечает прославляющему в тех же
    выражениях.
    248

    Ср. диалог Донца с Игорем: «Донец рече: „Княже Игорю! Не мало ти величия, а Кончаку
    нелюбия, а Руской земли веселиа“. Игорь рече (в ответ. — Д. Л.): „О Донче! Не мало ти
    величия...“ » (курсив мой. — Д. Л.).
    Можно отметить и следующую особенность «Слова»: если в современной
    художественной прозе «глаголы говорения» чрезвычайно разнообразны и, в сущности,
    любые глаголы о человеческих действиях могут быть обращены по своему значению в
    глаголы говорения (например, со словами прямой речи можно не только «обратиться», но
    также «обернуться», «прервать», «засмеяться», «улыбнуться» и т. д.), то в «Слове» и в
    Древней Руси даже ритуал плача, который во всех случаях требовал слов или пения,
    сопровождается обозначением «а ркучи» или «аркучи» (какая из этих форм правильнее, не
    установлено): «Жены руския въсплакашась, аркучи» (далее идут слова плача); «Ярославна
    рано плачетъ въ Путивлѣ на забралѣ, аркучи» (далее слова одного из плачей). Последняя
    форма введения слов повторена в «Слове» трижды.
    Наконец, следует упомянуть и о ситуационных повторениях. Эти ситуационные
    повторения вызваны, с одной стороны, тем, что только некоторые явления жизни
    считались эстетически ценными (война, охота, земледелие и пр.), о чем мы уже говорили
    выше, а с другой — древнерусским ритуалом, которым сопровождалось то или иное
    событие.
    Обращает на себя внимание в «Слове» и значение «берега» или «брега» как места
    ритуальных действий, оплакиваний, ритуальных пений. Ср.: «темнѣ березѣ плачется мати
    Ростиславля по уноши князи Ростиславѣ»; «се бо готьскыя красныя дѣвы въспѣша на
    брезѣ синему морю»; «Немизѣ кровави брезѣ не бологом бяхуть посѣяни, посѣяни
    костьми рускихъ сыновъ». Возможно, что и место разлуки Игоря со Всеволодом,
    происходящей «на брезѣ быстрой Каялы», тоже имеет ритуальное значение, в связи с чем
    повышается уровень возможности признать название реки Каялы — символическим, как
    реки «каяния», «плача», горести1.
    Простое упоминание берега без связи с определенными значительными событиями и
    не как место поминаний и ритуалов имеется в рассказе о бегстве Игоря: «О Донче!
    249

    не мало ти величия, лелѣявшу князя на вълнахъ, стлавшу ему зелѣну траву на своих
    сребреныхъ брезѣхъ». Возможно, что берег подразумевается в конце «Слова», где
    говорится о пении дев славы Игорю: «Дѣвици поютъ на Дунаи — вьются голоси чрезъ
    море до Киева».
    Знаменательно, что в летописи мне не встретилось употребление «берега» как места
    какого-то ритуала — очевидно, языческого и потому именно встречающегося в
    полуязыческом «Слове о полку Игореве».
    В самом построении «Слова», в его композиции есть признаки повторений. Так,
    например, «Слово» постоянно переходит от темы к теме, от настоящего к прошлому, от
    общегосударственного к личному. Ритм этих переходов создает как бы задержки в
    повествовании. Автор как бы не может рассказать о поражении Игоря. Он переходит к
    прошлому — к событиям близким по характеру, как бы объясняющим печальное

    настоящее. Обращаясь к отдельным живущим князьям, автор «Слова» делает это по
    определенной схеме, напоминая им о прошлом и о их возможностях. Эти обращения
    кажутся от этого тоже как бы введенными в определенный ритм повторений. Ярославна
    молит природу (ветер, Днепр, солнце) помочь Игорю, и в ответ Игорь возвращается на
    Русь. Ему помогают реки. Реки стерегут его «чрьнядьми на ветрѣхъ». «Солнце свѣтится
    на небесѣ — Игорь князь въ Руской земли». Возвращение Игоря как бы ответ на мольбу
    Ярославны, на ее обращение к ветру, к Днепру, к солнцу. Этот ответ не прямой — как бы
    завуалированный. Аналогичным образом повторы в «Слове» не всегда ясно различимы.
    Многие только ощутимы, даны в намеках. Тем сильнее их поэтическое воздействие.
    Учитывать повторяемость образов и выражений в «Слове» необходимо постоянно,
    особенно когда дело идет о внесении в текст «Слова» поправок. Из всех предложенных
    исправлений следующего места «Слова» (цитирую по первому изданию): «... а самъ подъ
    чрълеными щиты на кровавѣ травѣ притрепанъ литовскыми мечи. И схоти ю на кровать,
    и рекъ: дружину твою, Княже, птицъ, крилы приодѣ, а звѣри кровь полизаша». Как
    кажется, наиболее вероятно следующее исправление: «а самъ <Изяслав Василькович> под
    чрълеными щиты на кровавѣ травѣ притрепань литовскыми мечи и с хотию на кров, а
    тъи рекъ: „Дружину твою, княже, птиць крилы приодѣ, а звѣри кровь полизаша“».
    «Хоть» — это княжеский любимый певец. Это название любимого княжеского
    250

    певца встречается еще раз ниже, где говорится о Бояне (а возможно, не только о Бояне, но
    и другом певце — предполагаемом Ходыне). Боян назван там «хотем» князя Олега: «Рекъ
    Боянъ и Ходына, Святославля пѣснотворца стараго времени Ярославля, Ольгова коганя
    хоти: „Тяжко ти головы кромѣ плечю, зло ти тѣлу кромѣ головы — Руской земли безъ
    Игоря“». Тут снова песнотворец — «хоть» выступает в роли мудреца, произносящего свой
    суд над свершившимся. Еще одно повторение в этом месте «Слова» — это смерть на
    траве, на кровавой, на крови, смерть от ран — плавание в крови. Предлагаемое
    исправление выдержано в художественной системе «Слова»: Изяслав Василькович
    погибает, притрепанный мечами на кровавой траве, вместе со своим певцом, и тот
    произносит умирающему князю свой приговор — в типичной для певцов афористической
    форме. Исправление заключает в себе элементы типичных для «Слова» повторений.
    * * *
    «Предчувствия» исторических событий играют роль своеобразных «ситуационных
    антиповторов» — перевернутых ситуационных повторений. Если в «Слове» события
    настоящего имеют как бы прототипы в прошлом, то прототипы будущих событий — это
    их предчувствия в настоящем. Это как бы тени, отбрасываемые событиями будущего в
    настоящем. Следует указать на большую роль, которую играют в «Слове» предчувствия
    — прямо или косвенно выраженные. Прямо выражены предчувствия событий в таких
    фразах, как: «быти грому великому, итти дождю стрѣлами съ Дону великаго»
    (замечательно, кстати, это повторение слова «великаго»: «грому великому» и «Дону
    великаго»).
    Приметы неоднократно используются в «Слове» в художественных целях. Они
    создают напряженность ожидания. Мутное течение реки — очевидное предчувствие
    несчастья. «Земля тутнетъ, рѣкы мутно текуть, пороси поля прикрываютъ, стязи
    глаголютъ: половци идуть отъ Дона, и отъ моря, и отъ всѣхъ странъ, рускыя плъкы
    оступиша». Перед битвой реки мутно текут, и это не только потому, что они замутнены
    переходящими вброд вражескими конями или отдаленным ливнем, но представляют образ

    надвигающегося несчастья. Прямой угрозой полно мутное течение рек: «Сула не течетъ
    сребреными струями
    251

    къ граду Переяславлю, и Двина болотомъ течетъ онымъ грознымъ полочаномъ подъ
    кликомъ поганыхъ».
    Благодаря приметам события воспринимаются в «Слове» как сбывшиеся
    предчувствия, как нечто предвиденное и предсказанное, как нечто значительное. Эта
    значительность исторических событий выражена через разнообразные ряды поворотов,
    которые создают впечатление какой-то предопределенности происходящего.
    Разнообразные повторы в «Слове о полку Игореве» создают различные микроритмы,
    связывающие в единое целое все многообразие его тем. Повторы вторгаются в смысл
    произведения. События похода Игоря удивительно умело вплетены в ход всей истории
    Руси именно благодаря этим связующим нитям малых ритмов, повторений и, конечно,
    предчувствий.
    В «Слове» очень часто повторяется наречие «уже»: «уже бо бѣды его пасетъ птиць по
    дубию»; «уже дьски безъ кнѣса»; «О Руская земле! уже за шеломянемь еси» (дважды),
    «уже снесеся...»; «уже, княже, туга умь полонила»: «нъ уже, княже Игорю»; «уже бо
    Сула»; «уже понизите стязи свои» и т. п. Случайно ли это слово? Мне кажется, что в этом
    «уже» как бы указывается на то, что событие предвиделось ранее, как бы созрело для
    своего осуществления. Произошло то, чего следовало ожидать. Все действие «Слова»
    втянуто в течение поэтической судьбы, поэтического предвидения и тем создается особое
    настроение — «исторической лирики», русская история воспринимается лирически.
    Каждое из этих «уже» связано с какими-то печальными событиями, создается ощущение
    какой-то обреченности, неизбежности и значительности совершающегося.
    Мы уже писали, что в «Слове» преобладают описания действий над описаниями
    неподвижных состояний. Добавим к этому, что если в «Слове» попадаются описания
    состояний, то как результатов действий. Святослав Киевский видит во сне свой «терем
    без кнеса». Что это: особый терем, построенный без кнеса, чудесным образом
    отсутствующий кнес в нерушимом тереме, или терем поврежден? Думаю, что перед нами
    последнее. Свидетельством тому служит это «уже»: уже терем «безъ кнеса». Раньше он не
    был без кнеса. И это, согласно «Слову о князех» того же времени, служит знаком
    близящейся смерти: «единою рассѣдеся верхъ теремцю» и через этот расседшийся верх в
    терем влетает голубь за душою. Эта параллель к «Слову» обычно не указывалась
    исследователями,
    252

    а привлекался фольклорный и этнографический материал. Однако показания «Слова о
    князех» особенно важны тем, что это произведение того же времени имеет и другие
    сходства со «Словом о полку Игореве» и подчинено той же идее единения русских князей
    перед лицом внешней опасности. Речь идет о смерти черниговского князя Давида
    Святославича, не ссорившегося с другими князьями, а потому удостоенного праведной
    смерти. Вот этот рассказ о смерти Давида Черниговского: «Въ велицѣ тишинѣ бысть
    княжение его. Егда же изволи богъ пояти душу его отъ тѣла и болѣвшу ему недолго,
    позна епископъ Феоктистъ, яко уже князь преставитися хощеть, повѣлѣ пѣти канунъ
    крѣсту, единою рассѣдеся верхъ теремцю, и вси ужасошася. И влетѣ голубь бѣлъ, и
    седѣ ему на грудехъ. И князь душу испусти, голубь же невидимъ бысть»1.
    Итак, повторения в «Слове» (и в том числе предчувствия — своеобразные
    «антиповторы», перевернутые повторения) имеют не только ритмическое значение. В
    «Слове» они играют большую роль и для создания особого настроения исторической
    значительности, неслучайности происходящего. Это в какой-то мере связывает прошлое,
    настоящее и будущее. В самом деле, когда по нескольку раз повторяется с одинаковыми

    промежутками то или иное местоимение — этим указывается, что явления соединены
    между собой, имеют роковой характер, предопределены.
    Автор «Слова», говоря о событиях русской истории, неизменно ощущает их как
    роковые. Дважды он прямо говорит о «суде божьем».
    И это не просто покорность судьбе, року, вершащему человеческую историю. Через
    все «Слово» проходит идея борьбы людей с обрушивающимися на них несчастьями.
    Войско Игоря терпит поражение, но в конце концов он бежит из плена, появляется в
    Киеве, и люди ему рады.
    Забегание вперед путем предчувствий в «Слове» — явление чисто художественное.
    Оно не может быть связано с сознательно выраженным мировоззрением. Если гибель
    Анны Карениной «предсказана» в сне, который она видит, то из этого одного никак нельзя
    вывести заключения, что Л. Толстой «верит в сны». Читатель, особенно читатель
    лирических произведений, должен получать в чтении ощущение, что будущее
    предопределено,
    253

    настоящее — это свершение каких-то предшествующих ему событий и законов, а
    прошлое — непосредственно связано с настоящим. Связать все три времени — прошлое,
    настоящее и будущее — в единый поток — одна из художественных задач лирики
    «Слова».
    У автора же отношение к предчувствиям почти такое же, как и к древнерусскому
    язычеству: язычество переведено у него в эстетический план. В эстетическом ракурсе
    предстоит перед ним и его «лирика предчувствий».
    Подобно тому как язычество перешло в «Слове» в аспект художественный,
    предчувствие поражения тех или иных событий в «Слове» также выступает не как
    явление мистического мировосприятия, а как чисто художественное явление.
    Предчувствие в «Слове» соседствует с ощущением чего-то сбывшегося, с сознанием
    неизбежности случившегося, предопределенности происшедшего.
    Роковой характер событий подчеркивает и вещий сон Святослава.
    * * *
    В повторяемости один из секретов завораживающей силы «Слова о полку Игореве».
    Сложные сплетения и переплетения различных повторений составляют его различные
    ритмы. Ритмичность «Слова» не может быть вскрыта на одном каком-то уровне. Она идет
    в самых неуловимых и трудно осознаваемых сферах — от чисто звуковых до чисто
    смысловых, от коротких повторов внутри одного предложения, до повторов, разделенных
    большими расстояниями. И при этом ритмы «Слова» не замкнуты в себе, в одной только
    собственной ткани произведения. Они раздвигают рамки произведения, связывая его с
    традициями культуры, с ритмами труда, войны и охоты, с ритмами русской истории.
    Последнее — ритмы истории, эстетическая данность истории — должно составить
    предмет особого рассмотрения — рассмотрения необходимого, ибо без этого невозможно
    до конца понять самую суть поэзии «Слова».
    254

    ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
    О ВРЕМЕНИ В «СЛОВЕ»
    В лексике «Слова о полку Игореве» отчетливо обнаруживаются типичные для XI—
    XIII вв. оттенки словоупотребления и семантики. Мы коснемся только одной темы —

    значения некоторых слов и выражений в «Слове о полку Игореве», связанных с
    особенностями представлений о времени в Древней Руси.
    В работе «Лексика русского литературного языка древнекиевской эпохи» Ф. П. Филин
    обратил внимание на то, что «в своем абстрактном виде понятие «прежде» — продукт
    позднего мышления. В дописьменную эпоху у славян, как и у всех других народностей,
    находившихся на одинаковой с ними ступени развития мышления, понятие «прежде»
    было тесно связано с различными пространственными и другими понятиями, и эти связи
    лежат на поверхности, как в старых славянских письменных языках, так и в современной
    славянской речи (ср. древнерусское и современное перед — «передняя часть чего-либо»,
    «то, что находится впереди», и многочисленные сложные образования с данным словом,
    обозначающие разнообразные конкретно-материальные понятия...)»1. В X—XIII вв.
    представления о времени стали уже в достаточной мере общими и абстрактными, но его
    255

    связи с пространственными представлениями были все же значительно теснее, чем в
    новое время, а главное, они отличались к а ч е с т в е н н о .
    Обычные представления о будущем связывают его с тем, что находится впереди (ср.: у
    него еще целая жизнь впереди или: наше будущее впереди). Обычные же представления о
    прошлом связываются с представлениями о том, что находится сзади (ср.: все страхи у
    него позади или: у него за плечами годы упорного труда). Настоящее, с точки зрения
    обычных представлений нового времени, находится между прошлым и будущим.
    Иными были временны́е представления в Древней Руси. Прошлое в X—XIII вв. (а
    частично и позднее, точные хронологические пределы установить вряд ли возможно)
    ассоциировалось прежде всего с тем, что в п е р е д и . «Передний» означало «прежний,
    прошлый»; ср.: «Тое же зимы даша Изяславу Туров и Пинеск к Меньску, то бо бяшеть его
    осталося, передьние волости его» (Лавр. лет., под 1132 г.); или: «Како уставили переднии
    князи, тако платите дань» (Новг. I лет., под 1229 г.); или: «Прародители его по
    изначяльству были в приятельстве и в любви с передними римскими цари, которые Рим
    отдали папе» («Памятн. дипл. снош. России с держ. иностр.», т. I. СПб., 1851, с. 17, под
    1489 г.); или: «Ино то царь брат наш делаешь гораздо, что на своей правде крепко стоишь
    и нашу переднюю дружбу к себе помятуешь» («Памятн. дипл. снош. Моск. государства с
    Крымом и Ногаями и Турциею», т. II. СПб., 1895, с. 255, под 1516 г.). Так же точно одно
    из значений слова «переди» было «прежде, раньше»; ср.: «Томь же лете и Ладога погоре,
    переди Новагорода» (Новг. I лет., под 1194 г.); или: «О нем же переде сказахом» (Ипат.
    лет., под 1283 г.). С теми же представлениями о прошлом как о находящемся в п е р е д и
    какого-то определенного временно́го ряда связано и одно из значений слова «первый» (ср.
    хотя бы в «Слове о полку Игореве»: «първых временъ усобицѣ»; «о, стонати Руской
    земли, помянувше пръвую годину и пръвыхъ князей!»). Этимологические остатки этих
    древних представлений сохраняются отчасти и поныне (в слове «прежде» и др.), но как
    к о н к р е т н ы е п р е д с т а в л е н и я о прошлом они в новое время отсутствуют.
    Представление Древней Руси о прошлом как о чем-то, что стоит в п е р е д и , отнюдь,
    однако, не означает,
    256

    что будущее рассматривалось как нечто, стоящее п о з а д и н а с . «Задним» было то, что
    стоит в конце, позади временно́го ряда, безотносительно к нашему положению. Это могли
    быть события последних лет, а иногда даже и события будущие, если ими должна была
    замыкаться какая-то цепь событий, какой-то временной ряд. Обычное летописное
    выражение «о сем бе в задних летех писано» означает: «об этом было писано под
    последними годами летописного повествования». В связи с этим следующим известным
    словам Ипатьевской летописи (под 1254 г.): «Хронографу же нужа есть писати все и вся
    бывшая, овогда же писати в передняя, овогда же воступати в задняя» — следует дать
    такое толкование: «Хронографу следует описывать все случившееся, то возвращаясь к

    старине, то описывая последние события». Толкование И. И. Срезневского,
    предложившего понимать в данном месте Ипатьевской летописи слово «передняя» как
    «будущее»1, лишено оснований и обессмысливает текст. Ведь в тексте Ипатьевской
    летописи сказано: «все и вся бывшая», «будущее» же не может относиться к «бывшему».
    Ср.: «Имеях же у себе за 20 лет приготовлены таковаго списания свитки, в них же беаху
    написаны некыя главизны еже о житии старцеве памяти ради; ова уба в свитцех, ова в
    тетратех, аще и не по ряду, но предняя назади, а задняя напреди» (Житие Сергия,
    написанное Епифанием)2. Слово «заднее» могло относиться и к будущему, хотя основное
    временно́е его значение все же — «относящееся к последнему времени», «то, что стоит в
    конце какого-то определенного промежутка времени». Условно можно принять для слова
    «задняя» значение «будущее» — например, в следующем случае: «И под тем каменем
    Моисей... от бога прия скрижали каменны... и ту виде задняя его и просветись лице его,
    яко солнце» (Никон. лет., под 1204 г.). В связи с этим значением слова «задняя» стоит и
    юридический термин Древней Руси «задница» — «то последнее, что осталось от
    умершего, наследство» (ср. этот термин в «Пространной правде»: «Аже смерд умреть, то
    задницю князю...»).
    Итак, слово «передняя» в древнерусском языке относилось к прошлому, когда речь
    шла о времени, точнее, к началу какого-то определенного промежутка времени,
    257

    «задняя» же — к недавно случившемуся, ко времени последних событий, к завершению
    какой-то цепи событий, иногда — к будущему. Значения наших слов «прошлое» и
    «настоящее» лишь условно, с большим приближением, могут быть здесь применены. Это
    происходило потому, что представление о н а с т о я щ е м еще не устоялось, не
    отделилось от представлений о будущем и не сузилось до момента, делящего время на две
    половины, — ту, которая впереди, и ту, которая сзади. Четких границ между настоящим и
    прошлым не было. События располагались во времени вне зависимости от личного
    положения человека относительно их. «Передними», древними были п е р в ы е из этих
    событий, начало цепи времени, «задними» были последние события, безразлично —
    настоящие или будущие.
    Определяя отношения нового времени к пространственным ассоциациям времени, мы
    должны были бы сказать, что представления о будущем как о находящемся впереди и о
    прошлом как находящемся сзади предполагают собственное положение человека между
    этим прошлым и будущим. Прошлое с з а д и по отношению к тому человеку, о ком идет
    речь, будущее в п е р е д и также по отношению к тому, о ком говорят. В Древней Руси
    прошлое впереди только потому, что оно начинает собою цепь событий, а настоящее и
    будущее сзади потому, что они эту цепь замыкают: здесь нет места для представлений о
    положении самого человека относительно этих «впереди» и «сзади». Представление о
    настоящем еще не выкристаллизовалось, не отделилось полностью от представления о
    будущем.
    Итак, древнерусские пространственные ассоциации, связанные с понятием времени,
    сохраняют пережитки более ранних эпох. В связи с этим попробуем понять два места в
    «Слове о полку Игореве»: одно — которое до сих пор всюду и всегда толковалось явно
    неправильно, в противоречии с данными древнерусского языка, и второе — которое до
    сих пор не получало общепринятого толкования и казалось неясным.
    В самом деле, что означает следующее место «Слова о полку Игореве»: «мужаимѣся
    сами: преднюю славу сами похитимъ, а заднюю си сами подѣлимъ». Это место всюду и
    всегда переводилось, исходя из современных представлений о времени: «б у д у щ у ю
    славу сами похитим, а м и н у в ш у ю сами поделим». Фраза эта в таком переводе имеет
    значение пустой похвальбы, не связанной
    258

    с последующим текстом «Слова». На самом же деле слово «переднюю» имеет, как мы
    видели, в памятниках XI—XIII вв.1 только одно временно́е значение — «прошлую,
    прежнюю»; «заднюю» же означало — «последнюю», условно говоря — «нынешнюю» или
    «будущую». Смысл этих слов в том, что Игорь и Всеволод своим походом на половцев
    собирались «похитить» славу прежних чужих походов на половцев и поделить между
    собою славу своего нового совместного, последнего похода на половцев. За этот поход, за
    безумную попытку вдвоем «похитить» славу предшествующих походов и добыть себе,
    поделив на двоих, новую славу и укоряет Игоря и Всеволода в своем «золотом слове»
    Святослав. О том, что слово «похитить» уместнее в отношении к прошлому, а не к
    будущему, показывают следующие сходные места «Слова»: «п р и т р е п а славу дѣду
    своему Всеславу», «уже бо в ы с к о ч и с т е изъ дѣдней славѣ» и «разшибе славу
    Ярославу». «Притрепать», «разшибить» «похитить (последнее в особенности) можно
    лишь чужую славу — славу, уже приобретенную кем-то, но не будущую.
    В словах Игоря и Всеволода не сказано только, ч ь ю славу собирались они похитить
    своим походом. Это и понятно: слова их переданы Святославом; очевидно, они и
    относились к нему самому. Своим походом в степь молодые князья Игорь и Всеволод
    собирались «похитить» славу старого Святослава, славу его удачного похода на половцев
    1184 г. Вот почему Святослав замечает затем, как бы отвечая на похвальбу молодых
    князей, слишком рано собравшихся делить славу еще не осуществленного похода и
    похитить славу его, старого Святослава: «А чи диво ся, братие, стару помолодити? Коли
    соколъ въ мытехъ бываетъ, высоко птицъ възбиваеть: не дастъ гнѣзда своего въ обиду».
    Это уже речь Святослава о себе. Она и продолжается им о себе: «Нъ се зло — княже ми
    непособие: наниче ся годины обратиша».
    Итак, «передняя» слава означает в «Слове» прежнюю славу, а «задняя» — последнюю,
    «нынешнюю», славу близкого будущего. В связи с этим становится понятным и другое
    место в «Слове», вызывающее различные толкования исследователей: «свивая славы оба
    полы сего
    259

    времени»1. О каких половинах времени здесь идет речь? Противоречие упоминания этих
    двух «половин» времени с обычными представлениями нового времени о трех, а не о двух
    частях времени — прошлом, настоящем и будущем — постоянно вызывало недоумение
    исследователей. Из предшествующего анализа представлений о времени совершенно ясно,
    что здесь идет речь о «переднем» и о «заднем» времени. Всякое время, в том числе и э т о
    время, историческое время э т и х событий («сего времени»), имеет две половины —
    «переднюю» (начинающую это время) и «заднюю» (заключающую его). Настоящее, как
    уже было сказано, еще не отделено от будущего, вместе с ним оно составляет одну
    «половину» времени; другую «половину» времени составляет прошлое.
    В представлениях людей общинно-родового строя существовали отдельные,
    обособленные друг от друга временны́е ряды, имевшие свое начало и конец. Каждая
    «история» развивалась внутри самой себя, а кроме того, существовало время годичного
    круга: весна, лето, осень, зима со своими сезонными праздниками: солнцеворота, Купалы,
    Корочуном (Корочун — праздник самого короткого дня в году, упоминаемый в
    Новгородской летописи) и пр. Выше мы уже подробно говорили о том, что с приходом
    феодализма и христианства были принесены другие представления о времени: появились
    представления о едином течении времени мировой истории. История собственной страны
    стала рассматриваться как часть мировой истории. Особенно отчетливо это выражено уже
    в Начальной русской летописи. Но как соотнести между собой отдельные временны́е
    ряды, как связать их в единую историю? Византийские хроники имели общий годовой
    отсчет от «сотворения мира», но обычно рассказывали события своей истории по
    царствовани