Любительский перевод Пролетая над гнездом кукушки

Формат документа: odt
Размер документа: 0.05 Мб




Прямая ссылка будет доступна
примерно через: 45 сек.



  • Сообщить о нарушении / Abuse
    Все документы на сайте взяты из открытых источников, которые размещаются пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваш документ был опубликован без Вашего на то согласия.

Тот, кто вылетел из гнезда кукушки*

(Также может переводиться как«сумасшедший дом/психушка»)

Вику Лоуэллу
Который сказал, что драконов не существует, а потом привёл меня в их логово.

Летите гуси, летите,
Всю землю облетите
Мимо гнезда кукушки,
Мимо лесной избушки,
На запад и восток...
©детская считалочка, очень вольный перевод

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ:
Они где-то там

Чёрные парни в белых костюмах встают раньше меня, занимаются сексом в коридоре и вытирают«остатки»,прежде, чем я успеваю застать их.

Они моют пол, когда я выхожу из общей спальни. Все трое мрачные и ненавидящие всё: утро, место, где находятся, людей, с которыми приходится работать. Когда они так ненавидят, лучше, чтобы меня не видели. Я крадусь вдоль стены тихо, как пылинка, в своих парусиновых ботинках, но у них есть специальное очень чувствительное оборудование, которое засекает мой страх. Они все поднимают головы, все трое сразу, глаза сверкают на чёрных лицах будто радиолампы на задней части старого радио.

—А вот и Вождь. Вождь, ребята. Старый Вождь Швабра. Вот, пожалуйста, Вождь Швабра…

Суют мне в руки швабру и двигают к тому месту, которое они хотят, чтобы я сегодня вымыл, и я иду. Один шлёпает меня по ногам ручкой метлы, чтобы поторопился.

—Хо, вы видите, как он швабру имеет? Может яблоки с моей головы есть, а обнимает её, как ребёнок.

Они смеются, а потом я слышу, как они бормочут за моей спиной, склонив головы друг к другу. Гул чёрных механизмом, гудение из ненависти, смерти и прочих больничных секретов. Они не утруждаются тем, чтобы не говорить о своих секретах вслух, когда я рядом. Думают, что я глухонемой. Все так думают. Я достаточно скрытен, чтобы одурачить их. То, что я наполовину индеец, помогло мне в этом, помогало все годы этой грязной жизни.

Я мою пол у двери в отделение, когда ключ вставляют в скважину, с другой стороны. Знаю, что это Старшая медсестра, узнаю по тому, как ключ быстро и мягко, как всегда, открывает замок. Она проскальзывает в дверь с порывами холода и запирает за собой дверь, и я вижу, как её пальцы скользят по полированной стали. Ногти того же цвета, что и губы. Странно-оранжевый. Как кончик паяльника. Цвет горячий или холодный, и даже если она дотронется до тебя, ты не сможешь сказать, какой он на самом деле.

Она с плетёной сумкой—вроде тех, которыми племя ампква торгует вдоль шоссе жарким августом—в форме ящика для инструментов с пеньковой ручкой. Сумка у неё все те годы, что я здесь. Там нет ни пудреницы, ни губной помады, ни других женских штучек. У неё в сумке тысяча деталей, которые она намеревается использовать сегодня—колёсики и шестерёнки, отполированные до блеска, крошечные пилюли, блестящие как фарфор, иголки, щипцы, клещи часовщика, мотки медной проволоки…

Она кивает мне, когда проходит мимо. Я прижимаюсь со шваброй к стене, улыбаюсь и стараюсь не наткнуться на её оборудование, не позволяю ей увидеть мои глаза. Оно не может много рассказать о тебе, если ты закрыл глаза.

В темноте я слышу, как её резиновые каблуки стучат по плитке, а вещи в плетёной сумке друг о друга, когда она проходит мимо меня в коридоре. Она идёт напряжённо. Когда я открываю глаза, она уже в коридоре, собираясь свернуть на пост, где проведёт весь день, сидя за столом, глядя в окно и делая заметки о том, что происходит в дневной комнате следующие восемь часов. Её лицо выглядит довольным и умиротворённым от этой перспективы.

Затем… Она смотрит на чёрных парней. Они всё ещё там, внизу, бормочут друг-другу. Они не слышали, как она вошла в отделение. Чувствуют, как она смотрит на них сверху-вниз, но уже слишком поздно. Им следовало бы знать, что лучше не собираться вместе и не шушукаться, когда она уже должна прийти. Они растерянно отпрянули друг от друга. Она двинулась к ним, слегка присев, туда, где они оказались в ловушке, в конце коридора. Она знает, о чём они говорят, и я вижу, что она вне себя от ярости. Она собирается разорвать чёрных ублюдков на куски, вот настолько она зла. Она разбухает, разбухает, до тех пор, пока белая униформа не начинает трещать по швам на её спине, и позволяет рукам вытянуться достаточно, чтобы обхватить их троих пять-шесть раз. Оглядывается вокруг, поворачивая огромную голову. Никого не видно, только старый Швабра Бромден, индеец-полукровка, прячется за своей шваброй и не может открыть рот, чтобы позвать на помощь. Поэтому нарисованная улыбка изгибается, растягивается в рычании, и она становится всё больше и больше, уже как трактор, такая большая, что я чувствую машинный запах внутри, как вы чувствуете запах мотора, который вынужден тянуть слишком большой груз. Я задерживаю дыхание и думаю:«боже мой, на этот раз они позволили ненависти накопиться, и разорвут друг друга на куски, прежде, чем поймут, что делают!»

Но как только она начинает оборачивать свои длинные руки вокруг чёрных парней, и они пытаются отпихнуть ей ручками швабры, пациенты начинают выходить из общей спальни, проверяют, что за шум. И она должна«переодеться»,прежде, чем её поймают в форме её отвратительного настоящего«Я».К тому времени, когда пациенты продирают глаза, чтобы увидеть, что происходит, они видят только Старшую сестру, улыбающуюся, спокойную и холодную как всегда, и говорящую чёрным парням, что им лучше не стоять в кучке утром понедельника, ведь у них так много дел в первый день рабочей недели…

–…старое-доброе утро понедельника, понимаете, мальчики…

—Да, миз Рэтчед.

–…и сегодня утром у нас назначено много встреч, так что, возможно, если ваше пребывание в кучке не слишком срочно…

—Да, миз Рэтч.

Она кивает некоторым пациентам, которые стоят вокруг и смотрят красными опухшими от сна глазами. Кивает каждому по разу. Точный автоматический жест. Лицо у неё гладкое, точёное, как у дорогой куклы, кожа как эмаль телесного цвета, смесь белого и кремового, детские голубые глаза, маленький носик, розовые ноздри —всё сочетается, кроме цвета губ и ногтей, и размера груди. Была допущена какая-то ошибка при изготовлении, когда на неё надели эти большие женственные груди, на тело, что могло бы стать совершенной работой, и заметно, как сестре горько от этого.

Пациенты всё ещё стоят и ждут, чтобы узнать, о чём медсестра говорила с чёрными санитарами, и она вспоминает, что видела меня и говорит:
—И поскольку сегодня понедельник, мальчики, почему бы нам не начать неделю с того, чтобы побрить бедного мистера Бромдена, до завтрака, когда начнётся суета? Посмотрим, не сможем ли мы избежать некоторых, э-э, беспорядков, которые он обычно устраивает, как вы думаете?

Прежде, чем кто-нибудь успевает обернуться, чтобы посмотреть на меня, я ныряю обратно в кладовку, рывком захлопываю за собой дверь и задерживаю дыхание. Бритьё перед завтраком—худшее, что может случиться. Когда у тебя что-то в животе, ты становишься сильнее и бодрее, а ублюдки, работающие на Комбинат, не так склонны подсунуть тебе одну из своих машин вместо электробритвы. Но когда ты бреешься перед завтраком—как она хочет сделать—в половине седьмого утра, в комнате с белыми стенами и белыми раковинами, с лампами на потолке, чтобы не было теней, и с лицами вокруг, которые кричат за зеркалами, какой шанс у тебя против их машин?

Я прячусь в чулане для швабр и слушаю, мое сердце бьется в темноте, стараюсь не пугаться, пытаюсь отвлечься. Пытаюсь вспомнить всё о деревне и большой реке Колумбия, думаю о том, как однажды мы с папой охотились на птиц в кедровой роще возле Далласа… Но, как всегда, когда я пытаюсь вернуться мыслями в прошлое и спрятаться там, страх просачивается в память. Я чувствую, как самый маленький черный санитар идет по коридору, принюхиваясь к моему страху. Он раздувает ноздри, как черные воронки, его огромная голова качается туда-сюда, когда он принюхивается, и он втягивает страх со всего отделения. Теперь он чует меня, я слышу, как он фыркает. Он не знает, где я прячусь, но чувствует запах и охотится. Я стараюсь не шевелиться…

(Папа велит мне не двигаться, говорит, что собака чувствует птицу где-то совсем близко. Мы одолжили пойнтера у одного человека в Далле. Все деревенские собаки "не настоящие псы—как говорит папа,—так, рыбоеды, не высший сорт, не охотничья порода". Я ничего не говорю, но уже вижу птицу в зарослях кедра, сгорбившуюся в сером пучке перьев. Собака бегает кругами, слишком много запахов, чтобы точно указать. Птица в безопасности до тех пор, пока она спокойна. Держится довольно хорошо, но собака продолжает принюхиваться и кружить, громче лая и становясь всё ближе. Потом птица ломается, взмахивая крыльями, вылетает из кедра, но полёт обрывается выстрелом из папиного ружья.)

Самый маленький санитар и один из больших ловят меня, прежде чем я успеваю сделать десять шагов, и тащат в комнату для бритья. Я не дерусь и не кричу. Если ты кричишь, оборудование Сестры только сильнее подействует на тебя. Я сдерживаю крик. И сдерживаюсь, пока они не добираются до висков. Я никогда не уверен, это одна из машин-заменителей или бритва, пока она не добирается до моих висков. Тогда я уже не могу сдерживаться. Нет никакой силы воли, когда они добираются до висков. Это… кнопка нажата, вопит«воздушная тревога!», «воздушная тревога!»,включает меня так громко, что все кричат, закрывая уши из-за стеклянной стены, лица кривятся в разговоре, но ни звука из ртов. Мой звук поглощает все остальные. Они запускают туманную машину, и на меня падает снег, холодный и белый, как молоко, такой густой, что я мог бы даже спрятаться в нём, если бы меня не держали. Сквозь туман не вижу ничего дальше шести дюймов, и единственное, что я слышу сквозь вопль, который издаю, так это крик Старшей сестры и как она бежит по коридору, сбивая пациентов своей плетеной сумкой. Я слышу, как она приближается, но все еще не могу заглушить свой крик. Я кричу, пока она не приходит. Они держат меня, пока она запихивает мне в рот плетеную сумку и пихает вниз ручкой швабры.

(Там, в тумане, лает гасконский бассет, бежит, испуганный и потерянный, потому что ничего не видит. Никаких следов на земле, кроме тех, что оставляет он, обнюхивает всё холодным красным резиновым носом и не улавливает никакого запаха, кроме собственного страха, страха, сжигающего его, превращая в пар.)Это сожжет и меня тоже, когда я наконец расскажу обо всём, о больнице, и о сестре, и о санитарах… и оМакМёрфи. Я молчал так долго, что теперь это станет моим рёвом, обрушится, как наводнение. Вы думаете, что парень, рассказывающий всё это, бредит. Вы думаете, что это слишком ужасно, чтобы действительно произойти, это слишком ужасно, чтобы быть правдой! Но, пожалуйста. Мне всё ещё трудно быть в ясном уме, думая об этом. Но это правда, даже если этого не было...

***

Когда туман рассеивается, я сижу в дневной комнате. На этот раз они не отвели меня в шоковую мастерскую. Помню, меня вывели из комнаты для бритья и заперли одного. Не помню, завтракал я или нет. Скорее всего, нет. Я могу припомнить, как по утрам, запертый один, черные санитары приносят всё, что должно было быть для меня, но сами едят, пока все трое не надеяться чужим завтраком. А я лежу на этом вонючем матрасе и смотрю, как они вытирают желток тостом. Я чувствую запах жира и слышу, как они жуют тост. Иногда мне приносят холодную кашу и заставляют есть, даже не посолив.

Сегодня утром я мало, что помню. У них достаточно этих штучек, которые они называют таблетками, так что я ничего не понимаю, пока улавливаю, как открывают дверь палаты. То, что дверь открылась, означает, что сейчас, по крайней мере, восемь часов, значит, прошло полтора часа, пока я был без сознания в этой уединенной комнате. И в это время техники могли войти и установить всё, что им приказала Старшая сестра, и я не имел бы ни малейшего представления, что именно.

Я слышу шум у двери палаты, дальше по коридору, вне моего поля зрения. Дверь начинает открываться в восемь, открывается и закрывается тысячу раз в день, стук, щелк. Каждое утро мы сидим в ряд по обе стороны дневной комнаты, после завтрака складываем пазлы, прислушиваемся, не повернется ли ключ в замке, и ждем, что будет дальше. Больше делать нечего. Иногда за дверью стоит молодой ординатор, который приходит пораньше, чтобы посмотреть, как мы себя чувствуем перед приемом лекарств. БМ, так они это называют. Иногда приезжает чья-то жена на высоких каблуках, крепко прижимая к животу сумочку. Иногда это толпа учителей начальной школы, которых ведёт на экскурсию этот дурак из отдела по связям с общественностью, который всегда хлопает во влажные ладоши и говорит, как он рад, что психиатрические клиники избавились от всей старомодной жестокости.

—Какая веселая атмосфера, вы согласны?—Он суетится вокруг школьных учителей, которые сбились в кучу для безопасности, хлопая в ладоши.—О, когда я вспоминаю старые времена, грязь, плохую еду, даже жестокость, я понимаю, дамы, что мы прошли долгий путь в нашей кампании!

Тот, кто входит в дверь, обычно кого-то разочаровывает, но всегда есть шанс на что-то иное, и когда ключ поворачивают в замке, все головы поднимаются, будто натянули струны.

Сегодня утром замок как-то странно дребезжит, у двери не завсегдатай. Голос сопровождающего, раздраженный и нетерпеливый, зовёт:«идите, распишитесь за него»,и чёрные санитары уходят.

Заходят. Все перестают играть в карты и«монополию»,поворачиваются к двери отделения. Обычно я подметаю коридор и смотрю, кого записывают, но сегодня утром, как я уже объяснял, Старшая сестра вывалила на меня тысячу фунтов, и я не могу сдвинуться с места. Почти каждый день я первый вижу, как новенький прокрадывается, скользит вдоль стены и стоит в страхе, пока черные парни не приходят расписаться за него и не уводят в душевую, где раздевают его и оставляют дрожать перед открытой дверью, пока они втроём бегают, ухмыляясь, по коридорам в поисках вазелина.

—Нам нужен вазелин,—скажут они старшей сестре,—для термометра.

Она переводит взгляд с одного на другого:
—Я в этом не сомневалась,—и протягивает им банку, вмещающую по меньшей мере галлон,—но имейте в виду, мальчики, не толпитесь там группой.

Потом я вижу двоих, а может быть, и всех троих там, в душевой, они водят термометром по вазелину, пока он не станет размером с палец, напевая:«вот так, ма-а-ама, вот так»,а потом закрывают дверь и включают все душевые, чтобы не было слышно ничего, кроме злобного шипения воды на зеленом кафеле. Я бываю там почти каждый день и всё вижу.

Но сегодня утром мне приходится сидеть в кресле и только слушать, как его приводят. И все же, хотя я его не вижу, я знаю, что он не обычный человек. Я не слышу, как он испуганно скользит вдоль стены, и когда они говорят ему о душе, он не подчиняется, сказав слабое«да»,он отвечает им громким, медным голосом, что«уже чертовски чист, спасибо».

—Я был в душе сегодня утром в здании суда и вчера вечером в тюрьме. И клянусь, мне б промыли уши и во время поездки на такси, если бы смогли найти место. Ухуху, похоже, каждый раз, когда меня куда-то отправляют, меня нужно отмывать до, после и во время операции. Дошли до того, что встаю, как только слышу звук воды, и тут же собираю вещи. И отойди от меня с термометром, Сэм, дай минутку осмотреться в новом доме. Никогда раньше не был в институте психологии.

Пациенты недоуменно переглядываются, потом снова поворачиваются к двери, откуда все ещё доносится его голос. Он говорил громче, чем можно, когда чёрные парни рядом. Он говорит так, словно находится над ними, разговаривает сверху, словно плывет в пятидесяти ярдах над головой, крича на тех, кто внизу, на земле. Похоже, он большой. Я слышу, как он идёт по коридору, и по его походке ясно, что он большой. Он точно не скользит. У него железные каблуки, и он звенит ими по полу, как подковами. Появляется в дверях, останавливается, засовывает большие пальцы в карманы, широко расставив ноги, и стоит там, пока пациенты смотрят на него.

—Утро доброе, парни.

Над его головой на верёвочке висит бумажная летучая мышь, осталась с Хэллоуина. Он протягивает руку и щелкает по ней, чтобы она завертелась.

—Отличный осенний денёк.

Он говорит также, как папа, голос громкий и полный силы, но в остальном он не похож на папу. Папа был чистокровным колумбийским индейцем-вождём, твёрдым и блестящим, как ружейный приклад. Этот парень рыжеволосый, с длинными рыжими бакенбардами и спутанными кудрями, давно нуждающимися в стрижке, они выбиваются из-под шапки, и широк он также, как папа был высок. Широк в челюсти, плечах и груди, широкая дьявольская ухмылка, и твёрд он совсем не так, как был папа, вроде бейсбольного мяча с потёртой кожей. Шрам пересекает его нос и скулу, кто-то хорошенько врезал ему в драке, и швы ещё не сняли. Он стоит и ждёт, а когда никто не делает попытки с ним заговорить, начинает смеяться. Никто не может сказать, почему он смеётся, ведь ничего смешного не происходит. Он смеётся не так, как по связям с общественностью, смеётся свободно и громко, смех выходит из его широкого ухмыляющегося рта и распространяется волнами всё дальше и дальше, пока не ударяется о стены и не отскакивает назад. Совсем не как этот жирный по связям с общественностью. Этот настоящий. Я вдруг понимаю, что впервые за много лет слышу такой смех.

Он стоит и смотрит на нас, покачиваясь в своих сапогах, и смеётся, смеётся. Он кладет пальцы на живот, не вынимая больших из карманов. Я вижу, какие у него большие и побитые руки. Все в палате —пациенты, персонал и все остальные—ошеломлены его смехом. Не пошевелились, чтобы остановить его, чтобы что-нибудь сказать. Он смеётся до тех пор, пока не замолкает на некоторое время, и заходит в дневную комнату. Даже когда он не смеётся, этот смеющийся звук витает вокруг него, как вокруг большого колокола, который только что перестал звонить. Смех в его глазах, в том, как он улыбается и позёрствует, в том, как он говорит.

—Меня зовут МакМёрфи, парни. Р. П. МакМёрфи, и я азартный игрок,—он подмигивает и начинает напевать:—…и всякий раз, когда я встречаюсь с колодой карт, я кладу деньги на стол,—и снова смеётся.

Он подходит к столу картёжников, приподнимает карты одного острого толстым большим пальцем, косится на руку и качает головой.

—Да, сэр, именно для этого я и прибыл в ваше заведение, добавить вам, птичкам, забав и развлечений за игровым столом. На ферме Пендлтонов больше не осталось никого, кто мог бы сделать мои дни более интересными, поэтому я попросил перевести меня. Нужна свежая кровь. У-у-у, посмотри, как эта птица держит свои карты, весь квартал видит, блин! Я обстригу вас, детишек, как ягнят.

Чесвик собирает свои карты. МакМёрфи протягивает ему руку для рукопожатия.

—Привет, приятель! Во что это ты играешь? В пинокль? Иисусе, неудивительно, что вы показываете свои карты. Разве у вас здесь нет нормальной колоды? Я взял с собой свою, на всякий случай. Тут, кроме лицевых карт, ещё есть картинки, а? И все разные. Пятьдесят две позиции.

Чесвик и без того с выпученными глазами, а то, что он увидел на картах МакМёрфи, точно не улучшило его состояние.

—Полегче, приятель, не надо трогать их, у нас впереди ещё много времени. Люблю играть своей колодой. Другим игрокам требуется по крайней мере неделя, чтобы добраться до места, где они смогут хотя бы масть увидеть…

На нём рабочие штаны и рубашка, выгоревшие на солнце до цвета разбавленного молока. Лицо, шея и руки как бычья кожа от долгой работы в поле. В волосах запуталась чёрная мотоциклетная шапочка, через руку перекинута кожаная куртка, а на ногах —серые ботинки, грязные и такие тяжёлые, что сломают человека пополам при ударе. МакМёрфи отходит от Чесвика, снимает шапочку и начинает выбивать ею пыльную бурю из своих бёдер. Один из чёрных санитаров всё ещё кружит вокруг него с термометром, но МакМёрфи слишком быстр. Проскальзывает между Острыми и начинает двигаться, пожимая всем руки, прежде чем чёрный сможет хорошо прицелиться. То, как он говорит, его подмигивание, его громкая речь, его развязность —всё это напоминает мне продавца автомобилей или аукциониста. Или одного из тех торговцев, которых вы видите на сцене перед развевающимися знамёнами, стоящим в полосатой рубашке с желтыми пуговицами, которые притягивают всеобщее внимание как магнит.

—Дело в том, что, честно говоря, у меня были небольшие неприятности на ферме, и суд постановил, что я психопат. Думаете, я буду спорить с судом? Эй, можешь поспорить на свой последний доллар, что нет. Если они вытащат меня с этих чёртовых гороховых полей, я стану кем угодно, что пожелает их маленькое сердечко. Психопатом, бешеным псом или оборотнем, мне чхать, лишь бы не видеть ни одной проклятой мотыги до конца своей жизни. Теперь мне говорят, что психопат, видите ли много дерусь и слишком много трахаюсь, но здесь они не правы, как думаете? Я имею в виду, кто-нибудь слышал о человеке, страдающим от количества баб? Привет, приятель, как тебя зовут? Меня МакМёрфи, и я готов поспорить на два доллара здесь и сейчас, что ты не сможешь сказать, какие ставки в твоём пинокле, только не смотри! Два доллара, что скажешь? Черт возьми, Сэм! Неужели ты не можешь подождать полминуты, чтобы не трогать меня со своим чёртовым термометром?

Новенький стоит с минуту, оглядываясь, чтобы осмотреть всю дневную комнату.

С одной стороны молодые пациенты«Острые»,врачи считают, что они пока достаточно больны, чтобы их лечить, практикуют армрестлинг и карточные фокусы, где складывается, вычитается и отсчитывается столько-то, и это определенная карта. Билли Биббит пытается научиться сворачивать самокрутки, а Мартини ходит вокруг, отыскивая что-то под столами и стульями. Острые часто перемещаются. Они рассказывают друг другу анекдоты и хихикают в кулаки (никто никогда не смеет смеяться в голос, сбежится весь персонал с блокнотами и множеством вопросов) и пишут письма желтыми, короткими, жеваными карандашами.

Они шпионят друг за другом. Иногда один человек говорит о себе что-то такое, чего до этого не хотел проговаривать, и один из его приятелей за столом, зевает, встаёт, бочком подходит к большому журналу у поста медсестер и записывает услышанную информацию«терапевтически интересную для всего отделения».По словам старшей медсестры, для этого и предназначен журнал, но я-то знаю, что она просто выжидает, чтобы получить достаточно доказательств, чтобы потом какой-нибудь парень восстановился в главном корпусе и ему перестроили голову, исправив ошибку.

Парень, который записал информацию в журнал регистрации, получает звезду напротив имени в списке и дольше спит на следующий день.

Напротив Острых—отбросы продукции Комбината, Хроники. Они здесь не для того, чтобы их починили, а просто чтобы они не ходили по улицам, давая товару дурную славу. Хроникам конец, признает персонал. Хроники делятся на Ходячих, вроде меня, они ещё могут передвигаться, если их кормить, и Колясников с Овощами. Хроники—большинство из нас—это машины с дефектами внутри, которые не уже не могут быть отремонтированы, дефекты, рождённые внутри, или дефекты, существовавшие в течение стольких лет, когда парень столкнулся лоб в лоб с твёрдыми вещами, и к тому времени, когда его нашла больница, он истекал ржавчиной на каком-то пустыре.

Но есть некоторые из нас, Хроников, с которыми персонал сделал пару ошибок. Годы назад некоторые из нас были Острыми, когда мы пришли, но потом были изменены. Эллис—Хроник, впал в острую форму и сильно испортился, когда его перегрузили в той грязной комнате для убийства мозга, которую чёрные парни называют«шоковой мастерской»,а теперь он прибит к стене в том же состоянии, в каком его подняли со стола, в той же позе. С вытянутыми руками, сложенными ладонями, с тем же ужасом на лице. Он прибит к стене, как чучело охотничьего трофея. Они выдергивают гвозди, когда пора есть, или, когда надо отвезти его в постель, или, когда хотят, чтобы он ушёл, пока я вытираю лужу там, где он стоит. На старом месте он так долго простоял не двигаясь, что моча разъела пол и балки, и он всё время проваливался в нижнюю палату, став причиной всевозможных головных болей, когда приходила проверка.

Ракли—ещё один Хроник, пришедший как Острый, но его перегрузили по-другому: допустили ошибку в одной из своих головных установок. Он был надоедливой помехой, пиная черных санитаров и кусая студенток-медсестер за ноги. Они забрали его, чтобы исправить. Привязали к столу, и мы долго его не видели, когда дверь за ними закрылась. Но перед этим он подмигнул, и сказал чёрным, когда они пятились от него:«Вы заплатите за это, проклятые тарбаби.»

Через две недели его привезли обратно в палату, лысого, с жирным фиолетовым синяком на лице и маленькими, размером с пуговицу, пробками, пришитыми над каждым глазом. Было видно, как его выжгли; глаза закопченные, серые и пустые внутри, как перегоревший фитиль. Теперь он весь день только и делает, что держит перед обгоревшим лицом старую фотографию, вертит в холодных пальцах, и фотография с обеих сторон стала серой, как его глаза, уже и не скажешь, что там было.

Персонал считает Ракли одним из своих главных ошибок, но я не уверен, что ему было бы лучше, если бы установка сработала идеально. Операции, которые они делают сейчас, как правило, успешны. Техники заработали больше навыков и опыта. Больше никаких отверстий для пуговиц во лбу, никаких разрезов—они проникают через глазницы. Иногда идёт кто-то на операцию, покидает отделение злющий, огрызается на весь мир, а возвращается через несколько недель с черно-синими глазами, как будто участвовал в рукопашном бою, и отныне он самый милый, самый хороший, самый воспитанный человек, которого вы когда-либо видели. Может быть, через месяц или два он даже вернётся домой. Низко надвинутая шляпа на лице лунатика, блуждающего в простом, счастливом сне. Успех, говорят они, но я говорю, что он просто ещё один робот для Комбината и, возможно, лучше бы он стал ошибкой, как Ракли, сидящий в углу и пускающий слюни над фотографией. Он больше ничего не делает. Санитар-карлик время от времени поднимает его, наклоняясь ближе и спрашивая:«скажи, Ракли, что, по-твоему, твоя милая жена делает сегодня в городе?»Ракли поднимает голову. Память нашептывает что-то в беспорядочном механизме. Он краснеет, и вены закупориваются на одном конце. Раздувает его так, что он едва может издать небольшой свистящий звук. Пузырьки появляются из уголка его рта, он так сильно работает челюстью, чтобы что-то сказать. Когда он, наконец, добирается до того места, где он может сказать свои несколько слов, это низкий, задыхающийся звук, от которого мурашки бегут по коже«Нааахееер жену! Нааахееер женууу!»,и он теряет сознание от усилия.

Эллис и Ракли—самые молодые Хроники. Полковник Маттерсон—самый старший, старый кавалерийский солдат Первой мировой войны, он имеет обыкновение задирать тростью юбки проходящих мимо медсестер или преподавать какую-нибудь историю на левой руке любому, кто захочет слушать. Он самый старший в палате, но не из тех, кто здесь дольше всех. Его жена привезла его сюда всего несколько лет назад, когда уже не могла за ним ухаживать.

Я здесь нахожусь дольше всех, со времен Второй мировой войны. Дольше, чем любой другой пациент. Только Старшая медсестра здесь дольше меня.

Хроники и Острые обычно не смешиваются. Каждый остается на своей стороне дневной комнаты, как хотят чёрные санитары. Они говорят, что так более упорядоченно, и пусть все знают, что они хотели бы, чтобы так и оставалось. Они собирают нас после завтрака, смотрят и кивают.

—Правильно, геннульмен, так и надо. А теперь продолжайте в том же духе.

На самом деле, им нет особой необходимости что-либо говорить. Кроме меня, Хроники практически не двигаются, а Острые говорят, что они с таким же успехом могли бы остаться на своей стороне, объясняя это тем, что эта сторона пахнет хуже, чем грязный подгузник. Но я знаю, что не зловоние удерживает их от стороны Хроников. Просто они не любят, когда им напоминают, что с ними может случиться нечто подобное. Старшая медсестра распознает этот страх и знает, как его использовать. Она будет указывать Острому, когда тот будет дуться, что«вы, мальчики, будьте хорошими мальчиками и сотрудничайте с политикой персонала, разработанной для вашего лечения, или вы окажетесь на той стороне».

(Все гордятся тем, как пациенты сотрудничают. У нас есть маленькая медная табличка, прикрепленная к куску клена, на которой написано:«Поздравляю вас с тем, что вы поладили, с наименьшим количеством персонала любой палаты в больнице».Это приз за сотрудничество. Он висит на стене прямо над журналом, ровно посередине между Хрониками и Острыми.)

Новенький рыжеволосый МакМёрфи сразу понимает, что он не Хроник. После того, как он более минуты осматривает дневную комнату, он видит, что его место на острой стороне, и идёт прямо туда, ухмыляясь и пожимая руки всем, к кому подходит. Сначала я вижу, что он заставляет их чувствовать себя неловко, с его шутками и анекдотами, и тем, как он дерзко кричит на чёрного санитара, который всё ещё преследует его с градусником, и особенно их смущает его искренний открытый смех. На панелях управления дёргаются все циферблаты, когда они улавливают его смех. Острые выглядят испуганными и встревоженными, как дети, когда один вредный ребёнок поднимает слишком много шума и выходит с учителем из класса, а они боятся, что учительница может вернуться и всех оставить после занятий. Они ёрзают и дёргаются, реагируя на циферблаты на панели управления. Я вижу, что МакМёрфи замечает, как он их нервирует, но не позволяет остановить себя.

—Черт, какой жалкий народец. Вы, ребята, не кажетесь мне такими уж сумасшедшими.—Он пытается заставить их расслабиться, как аукционист отпускает шутки, чтобы успокоить толпу перед началом торгов.—Кто из вас тут самый сумасшедший? Кто самый главный псих? Кто заведует картами? Это мой первый день, и мне хочется понравиться нужному человеку, если докажет, что он нужный. Ты главный псих?

Он говорит это Билли Биббиту. Наклоняется и смотрит на него так пристально, что Билли вынужден сказать, что он не г-г-гла-главный п-псих, а только с-с-сле-следующий в очереди. Макмерфи протягивает Билли большую руку, и Билли ничего не остаётся, как пожать ее.

—Ну что ж, приятель,—говорит он Билли,—я искренне рад, что ты следующий на этой должности, но поскольку я подумываю о том, чтобы прибрать всё к рукам, мне лучше поговорить с главным.—Он оглядывается туда, где некоторые из Острых прекратили играть в карты, и хрустит костяшками пальцев.—Видишь ли, приятель, полагаю, будучи в этом отделении чем-то вроде игорного барона, я веду нечестивую игру в блэкджек. Так что лучше отведи меня к своему боссу, и разберемся, кто здесь главный.

Никто точно не знает, то ли этот большой человек со шрамом и дикой ухмылкой притворяется, то ли он действительно сумасшедший, что ведёт себя так, то ли и то и другое вместе, но они начинают получать большое удовольствие от того, что находятся вместе с ним. Они смотрят, как он кладет свою большую красную руку на тонкую руку Билли, ожидая, что тот скажет. Билли видит, что он должен нарушить молчание, поэтому он оглядывается и выбирает одного из игроков в пинокль:
—Хардинг,—зовёт Билли,—я думаю, это вы. Вы п-президент Совета пациентов. Этот ч-человек хочет говорить с вами.

Острые теперь ухмыляются, уже не так тревожно, радуются, что происходит что-то из ряда вон выходящее. Они все раззадоривают Хардинга, спрашивают, он ли здесь босс. Хардинг кладёт карты.

Хардинг—плоский, нервный с лицом, которое заставляет думать, что вы видели его в кино, как будто это лицо слишком красивое, чтобы принадлежать простому парню на улице. У него широкие худые плечи, и он сводит их вокруг груди, когда пытается спрятаться внутри себя. У него такие длинные, белые и изящные руки, что, кажется, они вырезали друг друга из мыла, и иногда они высвобождаются и скользят перед ним, как две белые птицы, пока он не замечает их и не ловит между колен. Его беспокоит, что у него такие красивые руки.

Он председатель Совета пациентов, потому что у него есть документ, в котором говорится, что он окончил колледж. Диплом стоит на его тумбочке рядом с фотографией женщины в купальнике, которая тоже выглядит как лицо, которое видел когда-то в кино. У неё очень большая грудь, она придерживает верх купальника пальцами и смотрит искоса в камеру. Хардинг, сидящий на полотенце позади нее, выглядящий тощим в своих плавках, будто он ждет, что какой-то качок набросит на него песок. Хардинг много хвастается, что у него такая жена, говорит, что она самая сексуальная женщина в мире, и не может насытиться им по ночам.

Когда Билли указывает на него, Хардинг откидывается на спинку стула, принимает важный вид и говорит, глядя в потолок, обращаясь ни к Билли, ни к МакМёрфи.

—Говоря это… у джентльмена назначена встреча, мистер Биббит?

—У вас назначена встреча, мистер М-м-макМ-мёрфи? Мистер Хардинг—человек з-з-занятой, никого не п-п-принимает без предварительной записи.

—Этот занятой человек, мистер Хардинг, он босс?—МакМёрфи смотрит на Билли одним глазом, и Билли очень быстро кивает головой вверх и вниз. Его щекочет внимание, которое он получает.—Тогда передай боссу-психу Хардингу, что его ждет Р. П. МакМёрфи и что эта больница слишком мала для нас двоих. Я привык быть главным. Я был главным добытчиком на каждой лесозаготовке на северо-западе и главным игроком на всем пути из Кореи, был даже главным на гороховой ферме в Пендлтоне. Так что я думаю, если я должен быть сумасшедшим, то должен быть и самым главным папашей*. Скажи этому Хардингу, либо он встретится со мной как мужчина с мужчиной, либо он вонючий скунс и ему лучше убраться из города до заката.

Хардинг откидывается ещё дальше назад, зацепив большие пальцы за лацканы.

—Биббит, скажи этому молодому выскочке МакМёрфи, что я встречусь с ним в главном зале в полдень, и мы уладим это дело раз и навсегда,—Хардинг пытается по-ковбойски растягивать слова, как МакМёрфи, но это звучит забавно с его высоким хриплым голосом.—Вы могли бы также предупредить его, для справедливости, что я главный сумасшедший в этой палате почти два года, и что я безумнее любого живого человека.

—Мистер Биббит, предупредите этого мистера Хардинга, что я настолько спятил, что голосовал за Эйзенхауэра.

—Биббит! Скажите мистеру МакМёрфи, что я настолько сумасшедший, что дважды голосовал за Эйзенхауэра!

—А вы скажите мистеру Хардингу,—МакМёрфи кладёт обе руки на стол и наклоняется, понизив голос,—что я настолько сумасшедший, что планирую снова голосовать за Эйзенхауэра в ноябре.

—Снимаю шляпу,—говорит Хардинг, наклоняет голову и пожимает руку Макмерфи. У меня нет никаких сомнений, что МакМёрфи победил, но я не уверен, в чём именно.

Все остальные острые оставляют свои дела и подходят поближе, чтобы посмотреть, что это за новый тип. Таких, как он, в палате ещё не было. Они спрашивают его, откуда он и чем занимается, так заинтересовано, как я никогда раньше не видел. Он говорит, что он преданный человек. Он говорит, что был просто бродягой и лесорубом, пока его не забрали в армию и не раскрыли его природные наклонности. Точно так же, как они учили одних людей грести бабки, а других бездельничать, говорит он, они учили его играть в покер. С тех пор он остепенился и посвятил себя азартным играм на всех уровнях. Просто играет в покер, оставаясь холостяком, и жить там, где и как хочется, если люди позволяют ему, говорит он.

—Но вы же знаете, как общество преследует преданного человека. С тех пор как нашёл свое призвание, отсидел так много тюрем в маленьких городках, мог бы написать целую брошюру. Говорят, я заядлый хасслер, словно я сплю с кем-то. Шулер. Они не очень-то возражали, когда я был тупым лесорубом и попадал в переделки. Это простительно, говорят они, это трудолюбивый парень, выпускающий пар, говорят они. Но если ты игрок и если они знают, что ты время от времени участвующей в нечестной игре, всё, что нужно сделать, это плюнуть, и теперь ты проклятый преступник. Ху-у-у, это почти разрушило бюджет, пока они развлекались, возя меня туда и обратно.

Он качает головой и надувает щеки.

—Но это быстро закончилось. Я выучил все тонкости. По правде говоря, то, чем я занимался в Пендлтоне, было первой заминкой почти за год. Вот почему меня арестовали. Тот парень смог подняться с пола и добраться до копов до того, как я покинул город. Очень живучий…

Он снова смеётся, пожимает руки и садится на армрестлинг каждый раз, когда санитар слишком близко подходит к нему с термометром, пока не знакомится со всеми на острой стороне. И когда он заканчивает пожимать руку последнему Острому, он подходит прямо к Хроникам, как будто между нами нет никакой разницы. Сложно сказать, действительно ли он такой дружелюбный или у него есть какая-то азартная причина, чтобы попытаться познакомиться с теми, кто так далеко зашёл, что многие даже не помнят своих имен.

Он отрывает руку Эллиса от стены и трясет её, как будто он политик, баллотирующийся на какую-то должность, и голос Эллиса не хуже любого другого.

—Дружище,—торжественно говорит он Эллису,—меня зовут Р. П. МакМёрфи, и мне не нравится, когда взрослый мужчина плещется в собственной водице. Почему бы тебе не пойти обсохнуть?

Эллис с удивлением смотрит на лужу у своих ног.

—О, спасибо,—говорит он и даже делает несколько шагов в сторону уборной, прежде чем гвозди снова прижимают его руки к стене.

МакМёрфи идёт вдоль шеренги Хроников, пожимает руку полковнику Маттерсону, Ракли и старому Питу. Он пожимает руки Колясникам, Ходячим и Овощам, пожимает руки, которые ему приходится поднимать с колен, как мёртвых птиц, механических, из крошечных костей и проводов. Пожимает каждому, к кому подходит, кроме Большого Джорджа, водяного урода, который ухмыляется и шарахается от его антисанитарной руки, так что МакМёрфи просто отдаёт ему честь и говорит своей правой руке, уходя:
—Рука, как ты думаешь, как этот старик узнал про всё зло, что ты натворила?

Никто не может понять, к чему он клонит и почему так суетится, здороваясь со всеми подряд, но это лучше, чем складывать пазлы. Он твердит, что это необходимо, встретиться с людьми, с которыми будешь иметь дело, это часть работы игрока. Но он явно не собирался играть с восьмидесятилетним Овощем, который не смог бы сделать с картой ничего, кроме как положить её в рот и немного пожевать. И всё же он выглядит так, будто наслаждается жизнью, из тех людей, которые заставляют других смеяться.

Я последний. Всё ещё прикованный к стулу в углу. МакМёрфи останавливается, когда подходит ко мне, снова засовывает большие пальцы в карманы и отклоняется назад, чтобы рассмеяться, словно видит во мне что-то смешное, чего нет в остальных. Внезапно я испугался, что он смеётся потому что понял. Понял, что то, как я сидел, подтянув колени и обхватив их руками, глядя прямо перед собой, как будто ничего не слышал, всего лишь игра.

—Хо-о-у-у,—протянул он,—смотрите, кто у нас тут.

Я помню эту часть очень ясно. Я помню, как он закрыл один глаз, откинул голову назад и посмотрел поверх шрама винного цвета на носу, смеясь надо мной. Сначала я подумал, что он смеётся из-за того, как забавно выглядело лицо индейца и черные жирные волосы на ком-то вроде меня. Я подумал, что он смеётся над тем, каким слабым я выгляжу. Но потом я понял, что он смеялся над тем, как я ни на минуту не обманул его своей глухонемой игрой. Не имело никакого значения, насколько осторожной была эта игра, он раскусил меня и смеялся, подмигивая, чтобы я знал это.

—Что у тебя за история, Большой Вождь? Ты выглядишь как Сидячий Бык на сидячей забастовке**,—МакМёрфи повернулся к Острым, чтобы посмотреть, смеются ли над его шуткой. Но те просто захихикали, и он снова посмотрел на меня и подмигнул.—Как тебя зовут, вождь?

—Его ф-фа-фамилия Бромден,—крикнул Билли Биббит через всю комнату.—Вождь Бромден. Хотя все зовут его Вождь Швабра, потому что санитары з-з-заставляют его мыть пол. Думаю, больше ничего он делать не может. Он г-глу-глухой,—Билли подпёр подбородок руками.—Если бы я был г-г-глу-глухим,—вздохнул он,—я бы покончил с собой.

МакМёрфи продолжал смотреть на меня.

—Если он встанет, будет просто огромным, а? Интересно, сколько в нём росту?

—Я помню, кто-то его м-м-мерил, ш-шесть футов и семь сантиметров было. Но даже если он большой, б-боится собственной т-т-тени. Просто б-большой глухой индеец.

—Когда я увидел его здесь, сразу подумал, что похож на индейца. Но Бромден—не индейское имя. Из какого он племени?

—Не знаю,—ответил Билли.—Он уже был здесь, когда я п-п-пришёл.

—У меня есть сведения от доктора,—встрял в разговор Хардинг,—что он только наполовину индеец, кажется, колумбийский. Это вымершее племя из Колумбийского ущелья. Доктор сказал, что его отец был вождём племени, отсюда и кличка—Вождь. Что касается фамилии«Бромден»,боюсь, мои познания индейской культуры не настолько глубоки.

МакМёрфи наклонился ко мне так близко, что мне пришлось посмотреть на него.

—Это правда? Ты глухой, Вождь?

—Он г-г-глу-глухой и н-не-немой.

МакМёрфи поджал губы и долго смотрел мне в лицо. Затем он выпрямился и протянул руку.

—Какого черта, он же может пожать мне руку? Хоть глухой, хоть какой. Клянусь Богом, Вождь, ты можешь быть большим, но пожмёшь мне руку, или я сочту это оскорблением. А это не очень хорошая идея—оскорблять нового психопата,—сказав это, он оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил гримасу, но оставил руку передо мной, большую, как лопата.

Я отчётливо помню, как выглядела эта рука: под ногтями копоть от работы в гараже, на костяшках пальцев вытатуирован якорь, на среднем пальце грязный пластырь, отстающий по краям. Все остальные суставы пальцев покрыты шрамами и порезами, старыми и новыми. Помню, какая гладкая и твёрдая у него ладонь, как кость, оттого что постоянно держал рукояти топоров и мотыг. Это совсем не та рука, которая сдаёт карты в казино. Ладонь покрылась мозолями, мозоли потрескались, и в трещинах появилась грязь. Дорожная карта его путешествий туда-сюда по западу Америки. Ладонь издала шуршащий звук, когда прикоснулась к моей. Я помню, как его толстые сильные пальцы сжали мои, и моя рука начала вести себя странно. Она разбухала, будто он передавал ей собственную кровь. МакМёрфи звенел кровью и силой. Помнится, она разрослась почти так же сильно, как его…

—Мистер Макмерри, не могли бы вы подойти сюда?

Это Старшая медсестра. Чёрный санитар с термометром позвал её. Она стоит, постукивая термометром по наручным часам, и сверлит МакМёрфи взглядом, пытаясь оценить этого новенького. Губы в форме треугольника, как у куклы, готовы принять искусственный сосок.

—Санитар Уильямс сказал мне, мистер Макмерри, что у вас были некоторые трудности с приёмом. Это правда? Пожалуйста, поймите, я ценю, что вы взялись познакомиться с другими пациентами в палате, но всему своё время, мистер Макмерри. Простите, что отвлекаю вас и мистера Бромдена, но вы же понимаете: надо следовать правилам.

МакМёрфи откидывает голову назад и подмигивает, давая понять, что она обманула его не более моего, и что он её раскусил, также, как и меня. С минуту смотрит на неё одним глазом.

—Знаете, мэм,—говорит он,—знаете… вот всегда мне сообщают о правилах…—он ухмыляется. МакМёрфи и сестра обмениваются улыбками, оценивая друг друга.—…как раз тогда, когда думают, что я собираюсь их все до единого нарушить

Потом он отпускает мою руку.

________________________

*В оригинале: "stompdown dadgum"
**Сидящий Бык (1834–1890)–вождь индейцев племени Сиу, воевавший с белыми. Убит полицией.
X