Сулержицкий Л.А. В АМЕРИКУ С ДУХОБОРАМИ

Формат документа: docx
Размер документа: 1.11 Мб




Прямая ссылка будет доступна
примерно через: 45 сек.




Теги: Из книг группы Лев Николаевич Толстой. Голос Истины из Ясной Поляны
  • Сообщить о нарушении / Abuse
    Все документы на сайте взяты из открытых источников, которые размещаются пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваш документ был опубликован без Вашего на то согласия.


Леопольд Антонович Сулержицкий
В Америку с духоборами
От автора.
———
 
За последнее время в русской печати появлялось много интересных статей о духоборах, дающих довольно полное представление как о внешних, материальных условиях их существования так и о внутреннем содержании этой интересной, своеобразной группы русского народа, волею судеб оказавшейся в далекой американской прерии (смотри „Образование" — В. Бонч-Бруевич: „Духоборы в Канадских прериях"; „Русские Ведомости" — Тан: „Русские в Канаде", и мн. др.).
Однако о самом переселении духоборов в Америку, а также о том, как они чувствовали себя в Канаде в самое первое время по прибытии в новую страну, не имеется пока никаких сообщений. Этот пробел и дал мне мысль пополнить его имеющимися у меня сведениями. Мне пришлось принять довольно близкое участие в этом переселении, во время которого я иногда вел дневник в виде коротких заметок о всем, что происходило вокруг меня. Дневник этот в несколько обработанном виде я и предлагаю теперь читателям, заранее извиняясь в его отрывочности и разбросанности, что в значительной мере объясняется тем, что я записывал все, как видел, без какого-либо заранее обдуманного плана.
 

———
ВСТУПЛЕНИЕ.
———
 
Я не буду говорить здесь о событиях 1894 года, вследствие которых часть духоборов (около 4.300 чел.) были увезены из своих домов в Карсской области и расселены по грузинским аулам Тифлисской губ.
Не место здесь говорить и о том, каково было их положение в знойных, лихорадочных долинах Тифлисской губернии, где они были расселены по два, по три семейства на село, среди чуждого им населения, не умеющего говорить ни по-русски, ни по-татарски, без земли, без домов, при отсутствии заработков, при запрещении передвигаться с места на место и т.п., — обо всем этом писалось в свое время. Достаточно сказать, что за три года такого существования из 4.300 человек умерло здесь почти 1.000 чел.
Здесь важно только отметить, что к мысли о переселении из пределов России духоборы пришли не столько под влиянием тяжелых условий жизни, сколько от неопределенности их положения и полной неизвестности относительно своей дальнейшей участи.
Каковы бы ни были условия жизни в местности, куда на этот раз невольно попали духоборы, они наверное сумели бы устроиться здесь так же хорошо, как и в предыдущих случаях. На кавказских „Мокрых Горах", из Таврической губ., мы видим их самой богатой частью населения не только Кавказа, но, пожалуй, и всей России. Не говоря уже об исключительных богачах, владевших десятками тысяч рублей, стадами овец и другого скота, самые бедные хозяева имели по 4 — 5 лошадей и крупного рогатого скота. О состоятельности их можно судить по общественному капиталу, достигавшему сотен тысяч рублей.
Между тем на Мокрых Горах они были поселены на высоте 6.000 футов над уровнем моря, и первые года здесь даже ячмень не вызревал по причине ранних морозов. За лесом же приходилось ездить 25 — 30 верст от поселения.
Духоборы — сами плотники, ткачи, кузнецы, портные, столяры и каменщики. Они ничего не покупают и, куда бы ни пришли, всюду они приносят с собой все, что необходимо для создания полной, зажиточной жизни. Упорный труд и широко развитое начало взаимопомощи, составляющее отличительную черту духоборов, помогли бы им достигнуть такого же благосостояния и на новом месте хоть и в нездоровых, но плодородных долинах Тифлисской губернии.
Но, как было уже сказано выше, неопределенность положения не позволяла им так или иначе устраиваться здесь.
„Если бы нам сказали, — не раз говорили они, — что тут нам оставаться навсегда, или назначили бы нам какой-либо срок, то мы знали бы, что нам делать. Мы хотели купить тут земли, построиться и пахать. Но ничего этого делать нам нельзя, потому что никто не знает, что с нами дальше будет. Может-быть, завтра же придется собираться в другое место куда-нибудь, а может, и домой... Ничего нам неизвестно".
Пробыв три с половиной года в напряженном ожидании какого-либо определенного решения своей участи, они решили переселяться.
У ссыльных духоборов (в это время их насчитывались около 3.500 чел.) на случай переселения, которое они, очевидно, давно имели в виду еще до высылки их в Тифлисскую губернию, было отложено около 50.000 р. Деньги эти сохранялись в целости, несмотря на самую крайнюю нужду. Относительно переселения, среди духоборов существовало предание, будто бы настанет такое время, когда им придется выехать из России куда-то в новую страну. По мнению „старичков", время это именно теперь наступило, и летом 1897 г. представители духоборов лично подали прошение Императрице Марии Феодоровне, бывшей в то время на Кавказе. В прошении духоборы просили разрешить им выселиться из России. В начале 1898 г. духоборы получили на это официальное разрешение, с тем однако условием, что, выселившись, они теряют право на возвращение в Россию.
Когда вопрос таким образом был решен, духоборы отправили двух своих доверенных к Льву Николаевичу Толстому с просьбою помочь им в выборе страны, а также в средствах и организации переселения.
Л. Н. Толстой к переселению отнесся неодобрительно и долго убеждал доверенных отказаться от всякой мысли о выселении из России, приводя как моральные, так и чисто практические доводы против последнего. В подкрепление своего мнения он приводил письмо Петра Веригина, главного руководителя духоборов, жившего в то время в Обдорске. В письме этом Веригин писал, что хотя он и не знает всех условий и обстоятельств современного их положения, но каковы бы эти условия ни были, он „во всяком случае скорее против переселения".
Выслушав Л. Н. Толстого, доверенные возвратились на Кавказ. Была собрана одна из самых больших сходок, где и было прочитано письмо Л. Н. Толстого, в котором он всеми силами убеждал духоборов не уходить из России.
Несмотря однако на мнение Толстого, которое очень уважается духоборами, и на письмо Веригина, — а воля последнего для них закон, — через некоторое время к Л. Н. Толстому опять приехали доверенные от духоборческого общества с поручением передать ему, что переселение решено ими окончательно и что они еще раз просят его о скорейшей помощи, так как переселиться им необходимо до зимы.
Сделав еще несколько попыток к тому, чтобы разубедить духоборов, написав в этом смысле несколько писем, Л. Н. Толстой, видя, что переселение тем или иным путем неизбежно осуществится, обратился к своим друзьям в России и за границей за советом о выборе страны, собирая в то же время средства для переселения.
И только с этого момента в переселении духоборов начинают принимать участие частные лица, отчасти по просьбе Л. Н. Толстого, частью же по приглашению от самих духоборов.
Прежде всего, конечно, нужно было решить вопрос о том, куда именно переселяться.
Вопрос этот обсуждался главным образом за границей В. Чертковым и Д. Хилковым и английскими квакерами, которые еще до переселения сорганизовали в Лондоне особый комитет для привлечения средств нуждавшимся духоборам. В. Чертков, как участник этого комитета, сообщил квакерам о намерении духоборов выселиться за границу, и квакеры тотчас же стали собирать пожертвования для специально духоборческого переселенческого фонда.
Наиболее подходящей страной для духоборов как в хозяйственном, так и в других отношениях являлась несомненно Канада, и на выборе именно этого места особенно настаивал Д. Хилков. Однако переселиться туда казалось невозможным в виду крайней дороговизны переезда.
Из мест же, лежащих ближе к Кавказу, квакеры указывали на принадлежащий Англии остров Кипр.
В первых числах июля 1898 г. для окончательного обсуждения этого дела в Лондон приехали два духоборческих ходака, Иван Ивин и Петр Махортов. Канада казалась им более желательным местом для поселения, но, как было уже сказано, переехать туда пока не было возможности в виду недостатка средств. Ждать же, пока наберется необходимая для этого сумма, они не могли, торопясь переселиться до наступления зимы. Поэтому они выразили согласие переселиться временно на о. Кипр.
После длинной переписки, на Кавказ была послана духоборам телеграмма, что можно брать паспорта, нанимать пароходы и готовиться к выезду на Кипр.
Тотчас же 1.126 чел. духоборов, которые должны были составить первую партию, распродали последнее свое имущество, взяли паспорта и переехали в Батум, чтобы ждать там пароход, нанятый ими для переезда на Кипр, как вдруг оттуда была получена телеграмма, в которой говорилось, чтобы на Кипр не выезжать.
Случилось так потому, что английское правительство, никогда не делавшее этого раньше, на этот раз потребовало с духоборов денежную гарантию в размере 250 р. с души для того, чтобы, в случае если духоборы будут нуждаться, английскому правительству не пришлось содержать их на свой счет.
Гарантии такой духоборы, конечно, внести не могли, вернуться же из Батума домой, чтобы ждать там, покуда будут собраны средства для переселения в Канаду, уже было невозможно.
Положение было критическое, и духоборы посылали из Батума в Англию телеграмму за телеграммой: „Билетам (т.-е. паспортам) срок истекает", „в Батуме стоять не позволяют", „новые земли смотреть нет времени", „пароход наняли" и т. д.
Выручили из этого положения квакеры. Они энергично взялись за устранение препятствий и, начав с того, что убедили английское правительство уменьшить гарантии с 250 р. на 150 р. с души, кончили тем, что в несколько дней собрали между собой 100.000 р., что вместе с собранными к тому времени 50.000 р. пожертвований, составляло необходимую сумму для внесения гарантии за 1126 человек, находившихся в Батуме.
6-го августа l898 г. из Батума вышел французский пароход „Durau", увозя на Кипр 1.126 чел. духоборов. Переселение же остальных 2.200 чел., живших в Тифлисской губ., откладывалось на неопределенное время.
К этому времени через Л. Н. Толстого я получил приглашение от духоборов помочь им сорганизовать самый переезд. Но, благодаря некоторым затруднениям, я прибыл в Батум только 6-го августа, т.-е. когда духоборы уже садились на пароход, так что в этом случае уже ничем не мог им помочь.
Поместились духоборы на этом пароходе действительно ужасно. Им пришлось расположиться вповалку на грязных, вонючих палубах, без всяких приспособлений для варки пищи, и даже, осмотрев кубы, я увидел, что в течение дня пользоваться кипятком могло бы не более половины всех пассажиров. Но делать было нечего. Деньги уже были уплачены.
К великому счастью духоборов, в продолжение всего плавания до Кипра погода стояла тихая.
Переехав на Кипр, духоборы очень скоро увидели, что жить там нет никакой возможности. Огромный процент страдавших на Кавказе лихорадкой еще увеличился, при чем случаи лихорадки очень часто оканчивались здесь смертью. На первых порах переболели почти все и умерло более 60 человек, и только с наступлением зимы заболеваемость и смертность понизились.
Квакеры поддерживали эту партию духоборов все время пребывания их на Кипре и обещали перевезти их на свой счет с Кипра в страну, куда переселятся остальные духоборы с Кавказа.
Печальная участь, постигшая переселившихся на Кипр духоборов, заставила остальных отказаться от мысли продолжать переселение на этот остров, и теперь было решено и духоборами и лицами, заведовавшими организацией переселения, что нужно сделать все возможное для скорейшего переселения в Канаду оставшихся на Кавказе духоборов, так же как и 1.126 чел., живущих уже на Кипре.
В последних числах августа духоборческие ходоки, И. Ивин и П. Махортов, вместе с Д. Хилковым отправились из Англии в Канаду для исследования страны и условий местной жизни. Для официальных же переговоров с канадским правительством поехал вместе с ними энергичный, деловитый человек, англичанин г. Моод, стоявший близко к квакерам и очень сочувственно относившийся к духоборам.
Вскоре от ходоков из Канады духоборы стали получать письма, в которых они всячески восхваляли Канаду, говоря, что „лучшей земли для переселения не найти". В то же время г. Моод сообщал, что в принципе канадское правительство на переселение духоборов соглашается. Кроме того, благодаря стараниям г. Моода, канадская Тихоокеанская железная дорога, по которой духоборам пришлось бы ехать от порта высадки до мест поселения (около 2000 миль), сделала для них скидку в 50% с обыкновенного своего тарифа.
В Канаду, кроме живших в Тифлисской губернии 2.140 человек, пожелали переселиться еще 4.500 человек карсских и елисаветпольских духоборов, принадлежавших по своим убеждениям к той же партии „духоборов-постников", как и вышеуказанные 2.140 человек.
Карсские и елисаветпольские духоборы жили на своих местах, дома, и только очень небольшая часть из них была выслана частью в Бакинскую губернию, частью в Якутскую область.
Нетерпение, с которым ждали переселения 2.140 человек духоборов, живших в Тифлисской губ., выходило из границ, а переговоры с канадским правительством все еще не были окончены. Не раз, когда почему-либо сведения из Канады запаздывали, они просили телеграфировать, чтобы там торопились с окончательным решением, так как наступает зима и ждать очень трудно, — „а не то пешком в Турцию уйдем", говорили они.
Не получая официального согласия Канады на переселение, они отправили в Лондон еще двух ходаков, Н. Зибарева и Ив. Абросимова, с тем, чтобы они поторопили решение этого вопроса, а также для обсуждения многих частностей этого сложного дела. Вместе с ними поехал туда и Сергей Толстой.
Наконец, в октябре 1898 г., было получено официальное согласие канадского правительства на прием духоборов и условия, на каких оно наделяет их землей.
После получения этой бумаги желание поскорее переехать в новую страну охватило и карсских и елисаветпольских духоборов. Всем хотелось переехать непременно этой зимой. Между тем канадское правительство предупреждало, что зимой оно может принять не более 4.000 чел., так как эмигрантские дома не могут вместить большого числа переселенцев. Остальные 3.500 человек должны переезжать весной, когда прибывшие за зиму уйдут уже из этих помещений на свои земли.
При таких обстоятельствах прежде всех, конечно, должны были переселиться 2.140 чел., живших в Тифлисской губ., так как им было бы очень трудно пережить здесь еще одну зиму. Оставшись, они должны были бы проживать деньги, сохранявшиеся до сих пор ценою страшных лишений исключительно на случай переселения.
Затем переехали бы 1.300 чел. елисаветпольских, которые, собравшись переселяться, поторопились распродать не только движимое имущество, но и дома. И после всех уже 3.000 чел. карсских духоборов, как самые богатые и совершенно еще не подготовившиеся к переселению.
Последние меньше всех нуждались в переселении, не говоря уже о немедленном переселении. Подпав однако страстному желанию как можно скорее переехать в Канаду, они очень недоверчиво отнеслись к отсрочке своего переезда и, не желая ожидать весны, послали в Канаду телеграмму, в которой говорилось, что:
„3.000 здоровых духоборов желают немедленно переселиться, при чем в помощи правительства они нуждаться не будут, так как обладают достаточными средствами".
В телеграмме этой они называют себя „здоровыми" в отличие от 2.140 чел., живущих в Тифлисской губернии, среди которых было много больных и слабых. Канадское же правительство, глядя практически на дело переселения, несколько раз высказывалось в том смысле, что больные и изнуренные эмигранты не желательны.
Канадское правительство ответило, что относится безразлично к тому, кто прежде переедет, только бы в течение зимы переехало не более 4.000 человек.
Разгорячившиеся было карсские устыдились своего эгоизма и на большой сходке, созванной для установления порядка переселения, Андросову и Постникову, доверенным от карсских духоборов, старичками от карсского же общества было высказано порицание за то, что они, без ведома общества, послали такую ответственную телеграмму, тогда как им было поручено только „поторопить" разрешение этого вопроса.
На сходке этой было решено, что прежде всех пойдут 2.140 чел. из Тифлисской губ. Затем елисаветпольские с частью карсских, подлежащих в этом году призыву, и затем уже остальные карсские.
Теперь о средствах и путях, по которым должно было совершиться переселение.
Первоначально предполагалось ехать следующим путем: из Тифлисской губ. по Закавказской жел. дор. до Батума, оттуда на пароходе до Новороссийска. Из Новороссийска по железной дороге до Риги. От Риги пароходом в Ливерпуль и затем уже в Канаду.
При таком маршруте проезд одного человека до Канады стоил бы около 100 рублей.
План этот казался мне очень дорогим и неудобным. В самом деле, где можно было бы найти необходимые при пересадках помещения для этих тысяч людей с женщинами, детьми, больными? Как их кормить в дороге?
Думалось, что было бы лучше нанять большой пароход, который отвез бы сразу большую партию духоборов из Батума прямо в Америку, без всяких пересадок.
Опросив все агентства, я нашел в Марсели дешевле других пароход: „Les Andes", который, имея все приспособления для палубных пассажиров, просил за рейс из Батума в Квебек 84.000 рублей. Поднять он мог только 1.300 чел., следовательно, переезд одного человека от Батума до Квебека обошелся бы около 65 рублей. Кроме того, за проезд по Канадской Тихоокеанской жел. дор. нужно было заплатить приблизительно по 10 руб. с души. Итого 75 руб. за проезд каждого человека. Это было еще настолько дорого, что переехать всем в этом году не хватило бы средств.
Тогда я решился нанять простой грузовой пароход без всяких приспособлений для пассажиров, без команды, за исключением самого необходимого количества машинной команды и рулевых, с тем, чтобы самому приспособить его для перевозки пассажиров и сорганизовать команду из молодых духоборов.
При найме парохода нам нужно было выговорить право делать необходимые постройки, т.-е. нары для пассажиров и другие приспособления. С пароходной компании, так же как и с капитана парохода снималась всякая ответственность за пассажиров. Пароход нанимался на рейс весь, со всеми своими помещениями, и компании не должно быть никакого дела до того, чем я, как временный владелец, нагружу его в Батуме.
При помощи конторы Малевича в Батуме, после долгих поисков во всех заграничных портах, в Ливерпуле найден был подходящей пароход „Lake Hurone" и на тех же условиях „Lake Superior". Оба эти парохода ходили обыкновенно между Ливерпулем и Квебеком. Были присланы планы обоих пароходов, из которых видно было, что оба судна по конструкции и размерам почти ничем не отличаются друг от друга.
По моему расчету, „Lake Hurone" мог поднять более 2.000 человек. За рейс от Ливерпуля в Батум, который он в виду поспешности должен был сделать порожним, и далее из Батума в Квебек или если река Св. Лаврентия замерзнет к тому времени, то в Сен-Джон, судохозяева спросили 56.000 рублей.
Если разложить эту сумму на всех живших в Тифлисской губ. духоборов (2.140 человек), которых я рассчитывал взять с этим пароходом, то переезд до Квебека каждого человека обойдется всего лишь в 27 р.
Немедленно был заключен контракт, по которому „Lake Hurone" поступал в полное мое распоряжение.
 
Контракт.
 
По контракту наниматель может пользоваться всеми помещениями парохода, за исключением кают служащих и помещений, занятых какими-либо частями, имеющими связь с ходом судна. Наниматель может делать новые постройки, не нарушая однако основной конструкции парохода и обязуясь по прибытии в порт назначения, очистить трюмы от леса. Пароход должен иметь паровую кухню, опреснитель и столько ламп, сколько нужно для освещения всех темных мест на пароходе. Пароход обязуется простоять в Батуме не менее трех суток, счет которым начинается спустя 12 часов после окончания всех портовых формальностей, о чем капитан должен сообщить нанимателю через выдачу официальной бумаги. За простой свыше трех суток наниматель платит по 300 руб. за каждые сутки в течение первых 3-х дней и по 600 руб. за сутки после этого срока.
Судовладельцы снимают с себя всякую ответственность перед Канадским правительством за нагрузку парохода. Половина денег должна быть внесена при выходе из Ливерпуля в Батум, а вторая половина по прибытии в Батум. Пароход должен идти полным ходом все время от Ливерпуля до Батума и от Батума до С.-Джона, не заходя ни в какие порта. На выгрузку в С.-Джон даются одни сутки. При пароходе должен быть врач и аптека.
 
Через несколько дней на таких же условиях за 60.000 руб. был нанят „Lake Superior" с той только разницей, что в Батуме он должен простоять 7 дней, что было необходимо для того, чтобы растянуть промежуток между приездом двух партий в Канаду. Нанимателем второго парохода значился Сергей Львович Толстой. Вскоре он приехал на Кавказ, чтобы подготовить свою партию к выезду, т.-е. 1.600 Елисаветпольских и 700 карсских, а также, чтобы, приняв „Lake Superior", сделать на нем необходимые перестройки и вести его до Канады.
Как только „Lake Hurone" вышел из Ливерпуля в Батум, Сергей Львович поехал в управление Закавказской жел. дор., чтобы нанять там поезда для обеих партий и установить расписание, по которым они будут двигаться. Переселенцев обыкновенно возят в так называемых воинских поездах, т.-е. в товарных вагонах, где устраиваются временные нары на сорок человек.
Закавказская жел. дор., перевезшая 1.126 чел., отправлявшихся на Кипр, по переселенческому тарифу, отказалась теперь почему-то наотрез перевозить остальных по этому тарифу и потребовала плату за четвертый класс.
Управление дороги говорило, что духоборы „не переселенцы".
И как ни хлопотал Сергей Львович об отмене этого распоряжения, все же пришлось заплатить за четвертый класс, что для всей партии значительно увеличило расходы по переезду.
Двое доверенных от первой партии духоборов закупали для них на время плавания провизию на тридцать дней. Сухари заготовлялись уже давно, и теперь их было достаточно для плавания, которое предстояло совершить духоборам.
Остальная провизия состояла из запасов риса, овсяной, пшенной и других круп, картофеля, бобов, муки, гороху, коровьего масла, луку, соли, чаю, сахару и капусты. Духоборы все — вегетарианцы, что значительно упрощало вопрос питания в плавании, так как сохранение больших запасов мяса представило бы непреодолимые препятствия.
Что касается средств первой партии, то они были в следующем виде:
Из 50.000 руб., которые сохранялись духоборами на случай переселения, 17.000 рублей было взято уехавшими на Кипр, так что оставалось всего 33.000 руб.
Между тем вот смета расходов по переселению первой партии:
 
Переезд по жел. дор. до Батума ......2.000 руб.
Лес для построек на пароходе ......... 1.200"
Провизия от Батума до Канады ......1.000"
Пароход „Lake Hurone" (фрахт) .....56.000"
Переезд по Канадской жел. дор. ...20.000"
 —————
 Итого 80.200 руб.
 
Из сметы видно, что для расходов по переселению первой партии не хватало еще 48.000 руб. Деньги эти были собраны следующим образом:
Английские квакеры, помимо значительных расходов, которых требовала поддержка кипрских духоборов, решили помочь и этой партии. На помощь пришли также англичане, жившие в то время земледельческой колонией около м. Перлей, близ Лондона. Они и раньше помогали духоборам, дав средства на поездку их ходаков в Канаду. Теперь же они отдали все, что могли. Но главным образом помог Л. Н. Толстой, который, сделав на этот раз исключение из своего правила не брать гонорара за право издания его сочинений, продал в пользу духоборов роман „Воскресение".
В то же время он обратился к частным лицам за помощью, и таким образом необходимые для переселения первой партии деньги были собраны:
 
Английские квакеры .......................2.800 руб.
Колонисты из Перлей ...................10.200"
От Л. Н. Толстого .........................34.200"
Духоборы ......................................33.000"
 —————
 Итого 80.200 руб.
 
На зимовку в Канаде и на обзаведение скотом и орудиями средства давало канадское правительство в виде так называемого bonus'a. Бонусом называется плата, которую канадское правительство выдает эмиграционному агенту или пароходной компании, сумевшей привлечь в Канаду переселенцев. За каждого эмигранта, без различия пола и возраста, агенты наравне с пароходными компаниями получают по 5-ти долларов. Но так как духоборы переселялись самостоятельно, без помощи агентов, то поэтому весь бонус, в размере 35.000 долларов (70.000 руб.), получили они же, через г-на Моода, как официального представителя их.
Оставалось оградить „бонус" от претензий на него судовладельцев тех пароходов, на которых приедут духоборы в Канаду. В виду этого именно обстоятельства, в контракте не упоминалось ни слова о том, какой груз мы повезем из Батума. И я и Сергей Львович с охотой приняли на себя ответственность перед канадским правительством за перенагрузку парохода, если бы таковая оказалась.
Таким образом от судовладельцев бонус был совершенно огражден.
Остальные же переселявшиеся духоборы, т.-е. 1.000 чел. елисаветпольских и 3.000 карсских, переезжали на свой счет, и весь бонус с общего согласия поступал только в пользу 3.300 чел. ссыльных.
1) Итак 10 декабря 1898 г. из Батума вышел „Lake Hurone" с 2.140 чел. ссыльных духоборов. Благодаря жестоким бурям в пути он был 32 дня и прибыл в С.-Джон 11-го января 1899 г.
В пути умерло 10 человек. Родился 1.
2) 17 декабря 1898 г. из Батума вышел „Lake Superior" с 1.600 чел. елисаветпольских и 700 чел. карсских духоборов — всего 2.300 чел. В пути был 27 дней и прибыл в С.-Джон 15-го января 1899 г., где и был задержан на 27 дней в карантине по случаю распространившейся на пароходе во время плавания оспенной эпидемии. В пути умерло 6 человек.
3) 15 апреля 1899 г. с острова Кипра вышел „Lake Superior" с 1.010 чел. духоборов. В пути был 26 дней и прибыл в Квебек 10 мая 1899 года. В пути умер 1 человек, родился 1.
4) В конце апреля 1899 г. из Батума вышел „Lake Hurone" с 2.300 человек карсских духоборов. В пути был 27 дней и, придя в Квебек, был задержан на 27 дней по случаю распространившейся в пути между духоборами оспенной эпидемии.
В дороге умерло 4 человека.

В БАТУМЕ.
 

 
Пароход „Lake Hurone" на батумском рейде.
 
Батум. 25 ноября 1898 г.
21 ноября 1898 года „Lake Hurone" вышел из Ливерпуля в Батум.
Нужно было, чтобы к его приходу все едущие с ним были уже в Батуме.
Возник вопрос, куда поместить 2.140 человек духоборов на те несколько дней, которые им придется просидеть в Батуме, ожидая пароход. Местные „духанщики" отказались принять духоборов, находя их невыгодными постояльцами, так как пищу они едят свою и ни мяса, ни водки, ни табаку не употребляют.
Из этого затруднения вывел нас некто г-н Рихнер, любезно предложив в распоряжение духоборов все здания своего неработающего керосинового завода. Двор этого завода застроен огромными амбарами, и хотя амбары эти с одной стороны открыты, но все же под защитою крыши и трех каменных стен можно укрыться от дождя и ветра. Тут же стоят большие навесы, под которыми было бы удобно сложить багаж и провизию. Г-н Рихнер не потребовал никакой платы за постой, взяв только обещание, что перед отъездом мы очистим двор и мусорные ямы за свой счет.
Осмотрев здания завода, мы убедились, что в них может поместиться более двух тысяч человек.
Остановиться на этом заводе было выгодно еще в том отношении, что он расположен не далее как в полуверсте от гавани. Кроме того, к нему был проведен подъездной путь от Закавказской железной дороги, так что духоборам не нужно будет нанимать подвод для перевозки багажа с вокзала на завод.
Вчера в Батум пришел первый поезд с 560-ю духоборами.
Сергей Львович, я и английский консул г-н Стивенс пошли встречать их.
Еще издалека, сквозь шум и свистки окружающих заводов донеслись к нам протяжные, заунывные звуки пения подъезжающих духоборов. Из-за поворота показался черный громоздкий паровоз, и мимо нас, подрагивая на ходу, медленно, вагон за вагоном, потянулся длинный поезд. В открытых дверях вагонов стояли рослые духоборы в синих казакинах, молча кланяясь на наши приветствия.
Нерешительно двинувшись несколько раз то взад, то вперед, звякнув буферами и цепями, поезд, подойдя вплотную к самому заводу, остановился. С визгом откатываются тяжелые двери вагонов, оттуда выпрыгивают мужчины, приставляют к вагонам деревянные лестницы, имеющиеся при каждом вагоне, и по ним слезают на землю женщины, дети, старики.
Вон молодая баба, стоя в дверях вагона, передает ребенка на руки стоящего уже внизу отца. Ребенок косится на открывающуюся под ним пропасть, извивается всем телом, собираясь заорать во всю мочь, но его уже держат знакомые руки, и рев откладывается до более удобного случая, тем более что теперь вряд ли удалось бы обратить на себя этим путем особое внимание. Не до того. Нужно еще помочь сойти старику, старухе, вытащить свой скарб, состоящий из огромных тюков постели, одежды, разных кадок, корыта, ведер, ухватов и т. д. Надо разведать, где расположатся односельчане, как будут варить обед и нельзя ли отыскать, какой-нибудь укромный уголок, где можно было бы выкупать своего мальчика.
Скоро все население вагонов уже на насыпи, и из широких дверей теперь выкатываются на землю тяжелым дождем пузатые тюки с постелями. Мягко упав на насыпь, они скатываются по ней далеко вниз, неуклюже, точно нехотя переворачиваясь с боку на бок и мелькая черными буквами, обозначающими имя хозяина. Вслед за тюками осторожно выгружаются сундуки, корыта, кадки, ведра. Возле сундуков хлопотливо увиваются женщины, поправляя на них покрышки, сшитые из грубого холста.
Насыпь ожила. Пестреют на ярком солнце цветные уборы духоборок, а мелкий, частый говор суетящейся толпы мягко журчит и переливается в ясном, прозрачном, осеннем воздухе.
Из толпы отделилось несколько „старичков". Они идут к нам. Что за рослые мощные фигуры, с широкими спинами и точно вылитыми из железа могучими плечами! Движения у них сдержанные, как всегда бывает у очень сильных людей. Идут они твердым шагом, степенно, не торопясь. Головы подняты с чувством собственного достоинства. Глаза глядят прямо в лицо из строгих бровей.
Лица у всех бритые, с большими усами, опущенными по-малороссийски вниз. Одетые в тесные синие казакины, которые сидят на них так, что того и гляди лопнут по швам при малейшем неосторожном движении, в барашковых шапках, они похожи на запорожских атаманов, идущих куда-нибудь на „раду".
Подойдя к нам, они остановились, сняли шапки и, держа их над головами, низко поклонились, показав коротко остриженные головы.
— Здорово живете!
Мы ответили. Они выпрямились и, все еще держа шапки в руках, поклонились снова.
— Как ваши домашние?
Получив ответ, они надели шапки и протянули нам руки.
Для приветствия друг друга у духоборов существуют известные правила, и, хотя мы отвечаем им не так, как следовало бы по их обычаю, они, со своей стороны, делают это каждый раз со всей правильностью.
При встречах же между духоборами происходит следующий разговор:
— Здорово живете!
— Слава Богу. Как вы себе?
— Спаси господи. Как ваши домашние?
— Спаси господи.
— Кланялись вам домашние наши.
— Спаси их господи.
При каждой фразе говорящий кланяется с непокрытой головой. В уставе духоборческом, представляющем из себя нечто вроде катехизиса, сказано при этом, что „здороваясь с братом своим, христианин должен быть сердцем кроток и со взором умильным". Все это проделывается степенно, не торопясь, и какое бы важное и спешное дело ни предстояло им рассмотреть, никогда я не видел, чтобы они пропустили или поторопились бы с исполнением этой церемонии.
Осмотрев места, отведенные под провизию и багаж, а также и амбары, в которых должны разместиться люди, старички вернулись к гудящей толпе, и скоро через двор от поезда к амбарам потянулся народ.
Вот, согнувшись под тяжелым, плотным тюком, туго перевязанным крест-накрест веревкой, идет мужчина. Кажется, что земля вгибается под каждым шагом этой массивной фигуры. Девушки, весело переговариваясь, носят по двое сундуки, подвесив их к ухвату. На самой дороге два малыша, сопя носами, с озабоченными лицами возятся над большой кадкой, которую они поставили на землю, чтобы отдохнуть, и теперь никак не могут изловчиться поднять ее снова. Еле волоча ноги, плетутся с решетами, корытами старики, а парни вприпрыжку переносят мешки с сухарями.
Теперь через двор протянулись две вереницы. Одна спешит за вещами к поезду, а другая, нагруженная уже, медленно двигается к амбарам. У поезда, среди разбирающих провизию и багаж духоборов, выделяется дородная фигура старика Васи Попова, распоряжающегося выгрузкой вагонов. Говорит он спокойно, внушительно. В черной смушковой шапке с красным верхом и в новом казакине Вася Попов и фигурой и лицом очень напоминает Тараса Бульбу. Я не удержался и сказал ему, как хорошо он выглядит.
— Да и то уже грузины говорят: „Это, говорят, ихний старший", — отвечает Вася Попов. — Даже городовой подходил, спрашивал: „Ты что же, говорит, старший, что ли, тут?" — Э, не-е-ет, говорю, у нас, брат ты мой, старших нету: мы все равны. Этого, говорю, у нас не полагается... Это, должно, их красный верх на шапке смущает, — добавляет он, добродушно смеясь.
Скоро все приехавшие расположились в амбарах завода, сложив свой багаж и провизию под навесом. По всему двору задымились костры с черными казанами, возле которых хлопочут женщины, приготовляя обед. Дети подкладывают в огонь щепки, которые нам привезли в подарок с соседнего завода. Кое-где чистоплотные духоборки уже стирают белье. Молодежь же, собравшись в кружок, поет хором веселые „стишки", как называют они свои песни.
А под навесом, где сложен багаж, толпятся хозяева с мисками и мешками в руках. Здесь Вася Черенков, живой, горячий человек, раздает общественную провизию, рис, картофель и др., на обед и ужин. Оттуда то и дело долетают его нетерпеливые вскрикивания:
— Да не напирайте! А Боже мой, братцы, дайте дыхать!.. Тебе на скольки душ?.. Ну, куды я тебе буду сыпать?.. А?..
С этим поездом приехало 200 человек плотников, которых духоборы выбрали из своей среды для предстоящих работ на пароходе. Нескольким более опытным из них я рассказал все, что нужно было, о будущих работах, и они тотчас же отправились на склады закупать необходимый для построек лес.
Сегодня пришел второй поезд с духоборами. По дороге тяжелой дверью вагона двое мужчин и одна девочка пришибли себе пальцы на руках. Пришлось свезти их на перевязку в городскую больницу.
Возвратись, я увидел во дворе собравшуюся в кружок толпу. Спрашиваю, что такое случилось. Оказывается, двое стариков, муж и жена, ехавшие со вчерашним поездом, слезли ночью на каком-то полустанке и, зазевавшись, отстали от поезда. Теперь они приехали с сегодняшней партией, и их встречают односельчане.
В середине круга, опершись на палку, стоял, согнувшись, худой, очень старый старик, с длинным красным носом и с бельмом на одном глазу, а рядом с ним — толстая, круглая старуха. Оба они, поворачиваясь во все стороны и сияя улыбками, отвечали на приветствия и рассказывали о том, как им пришлось прожить эту ночь.
Рассказывая, оба со счастливыми лицами, точно новобрачные, поглядывали друг на друга.
— Я вижу, — говорит старуха, — старичок-то мой слез, кричу, куда же ты, Миша? А он и не слыхал, должно, любошный, идет себе в темноту да идет...
— Да, не слыхал я, не слыхал — это верно... Не слыхал... — подтверждает скороговоркой старичок, кивая на все стороны головой.
— Я и думаю, как же это он один без меня будет? Взяла да и слезла. Меня тут все еще не пускали, — ан, пока догнала его, машина-то и тронулась. И я кричала тут, и он уж кричал, а нам только руками махают. Побегли мы было немного за поездом, да куда уж! Стали, да и давай плакать...
— Горе-то горе какое приключилось! Отбились, значит, от братии... Горе! — поясняет старичок, сокрушенно покачивая головой.
В толпе подсмеиваются:
— А ты что же, Марковна, думала, что уже убег от тебя старичок?
— Куда там убечь, — говорит старуха, — главное, хворый он у меня, вот главное дело. Пошли мы на станцию, а начальник-то, спаси его господи, добрый такой, говорит: „Ничего, завтра, говорит, пойдет еще поезд с вашими, вот и довезут, а пока, говорит, спите себе в будке".
— И хлеба это нам дал и чаю... А утром точно — наши едут. Ну, вот и доехали...
— И таково это радостно, таково это хорошо опять с братией, сердешные вы мои! — говорит, улыбаясь во все стороны, старуха.
— Страху-то, страху что было! И-и-и...
Толпа смеется, и счастливых старичков ведут кормить и устраивать в амбар к односельчанам. И долго еще можно было их видеть то здесь, то там, все рядом, рассказывающими о своих приключениях.
———
26 и 27 ноября приехали остальные 1.020 человек ссыльных. Теперь их в Батуме уже все 2.140 человек, которые поедут на „Lake Huron'е". На заводе все помещения заняты. Под огромным навесом лежат целые горы сундуков, мешков, всякой домашней рухляди. На всех улицах города встречаются идущие куда-нибудь по делу или гуляющие духоборы, на постройках, на земляных работах, в гавани на выгрузке пароходов — везде виднеются их крупные опрятные фигуры. Страшно делается, как-то устроится все это огромное население на одном пароходе?
 
Батум. 4-ое декабря 1898 г.
Пароход запаздывает, а погода за эти дни резко изменилась к худшему. День и ночь не переставая льет дождь, двор наполнился жидкой слякотью, и, принужденные сидеть в амбарах без движения, люди зябли, в особенности дети.
Варить пищу тоже очень трудно. Щепки намокли, площадь с казанами наполнилась дымом, который, смешавшись с туманом, не поднимается и ест глаза.
Сверху из мрачного, серого неба, почти не дающего света, льет косыми струями осенний дождь.
Шлепая ногами по холодной, жидкой грязи, вяло бродят в едком, желтом тумане унылые фигуры. Покрывшись мешками, одни из них стоят согнувшись над кострами, другие стараются раздуть дымящиеся щепки, которые не хотят гореть на дожде.
По ночам в огромных амбарах стоит сырой, пронизывающий туман. Холодно. Мигая, уныло горит фонарь, окруженный мутным, желтым пятном света, и качается, жалобно взвизгивая ржаным кольцом, каждый раз, как со двора потянет холодный ветер. Но крыше гулко барабанит дождь и монотонно булькает и шипит и набежавших на дворе лужах.
И кажется, что в глубине непроглядной, черной ночи кто-то горько плачет, и всхлипывает, и вздыхает шумными вздохами, которые врываются в амбар и безжалостно пронизывают своим леденящим холодом прижавшихся друг к другу людей, которые вместе с детьми лежат вповалку на полу. Тогда эта живая площадь, теряющаяся в жуткой темноте, слабо шевелится, темные фигуры ежатся, стараясь согреться под своими бурками, а матери, озабоченно бормоча, плотнее укутывают детей и крепче прижимают их к своей груди. То там, то здесь, точно переговариваясь, кашляют сухим, отрывистым кашлем, похожим на собачий лай. Иногда в дальнем углу, точно сговорившись, вдруг закашляют хором. Где-то жалобно плачет ребенок...
А одну ночь поднялся такой ветер, что амбары дрожали и железные крыши грохотали так, точно их срывали.
Спать было невозможно. Мы попросили у хозяина брезентов и старались завесить ими открытые стороны амбаров. Ветер немилосердно трепал их, и брезенты шумели и хлопали, как флаги. В эту ночь кашель не умолкал.
Благодаря такой погоде люди стали болеть. Многие жаловались на кашель и в особенности на лихорадку, пароксизмы которой теперь усилились. Появился понос.
Страшно было, чтобы не появилась какая-либо эпидемия. Пришлось просить городского врача, чтобы он осмотрел духоборов. При осмотре оказалось очень много больных. Доктор прописывал им лекарства, а вечером мы с Васей Черненковым раздавали их. Но, конечно, при таких условиях жизни лекарства много помочь не могли. За время стоянки в Батуме, то есть в течение 7 дней, умерло трое детей, двое от поноса и одна девочка, еще раньше страдавшая водяным раком.
Однажды, при обходе больных, доктор обнаружил у одной девушки скарлатину. Из опасения, чтобы болезнь эта не распространилась между скученным народом, девушку вместе с ее семьей нужно было отделить в особое помещение, которое приберегалось именно на случай заразных заболеваний. Сделать это, однако, было не легко. Больная и родные ее страшно обиделись за то, что их отделяли от „мира". Они уверяли, что такие болезни бывали у них часто и дома, что это вовсе не заразительно, и т. п. И только при помощи „старичков" удалось переселить их и изолировать от остальных людей, хотя нужно сказать, что и сами „старички" тоже не особенно охотно содействовали нам в этом случае.
Сегодня ко мне подошел один из духоборов и со смущенным видом очень длинно и неясно стал говорить что-то о своей жене, о тяжелых обстоятельствах, о том, что он не виноват и чтобы я никому ничего не говорил... После длинного разговора наконец выяснилось, что жена его собирается рожать и он просит, чтобы на это время найти для нее где-нибудь уединенное помещение.
В том, что женщина собиралась рожать, я не видел ничего предосудительного, и мне показалось странным, почему ее муж говорил об этом таким сконфуженным, извиняющимся тоном. Но спустя некоторое время причины такого его поведения выяснились. Дело в том, что духоборы, с тех пор как попали в Тифлисскую губернию, то есть в течение трех с половиною лет, жили врозь от своих жен, находя, что при тех тяжелых условиях жизни, в которых они находились в продолжение этого времени, невозможно, то есть не следует иметь детей. Так было решено всем обществом. Поэтому если случалось все-таки у кого-нибудь рождение, то к семье такой общество относилось неодобрительно, с оттенком некоторого презрения за непростительное малодушие. И сама роженица и муж ее, чувствуя свою виновность перед обществом, старались как можно незаметнее держать себя и провести роды по возможности в стороне от общества.
Этим самым объяснялось и поразившее меня отсутствие маленьких детей среди духоборов.
Комнату для роженицы дал управляющий завода, и вечером, проходя мимо ее дверей, я видел, как оттуда выбегали озабоченные женщины с ведрами и корытами и, торопливо пошушукавшись, возвращались опять назад. И хотя все население завода знало о том, что происходит в маленькой комнате при конторе, однако никто не говорил об этом вслух и, проходя мимо, всякий делал вид, что не замечает ничего особенного. В ту же ночь женщина благополучно разрешилась мальчиком.
 

Батум. 7-ое декабря 1898 г.
Лес был куплен, и теперь нужно было перевести его со склада на набережную, к тому месту, где предполагалось поставить пароход. Нанять для этого лошадей стоило бы слишком дорого, и потому духоборы решили перетаскать лес на себе.
Мужчины, женщины и дети, в общем около семисот человек, длинной вереницей шли попарно, неся на плечах доски и рейки, это длинное шествие тянулось через весь город и набережную, возбуждая в прохожих удивление и сочувствие. Подобрав полы, люди весело шагали по блестящим лужам под мелким дождиком, и на следующий день весь лес был уже сложен у завода.
А парохода все не было. Наконец из Константинополя пришла телеграмма, извещавшая, что „Lake Hurone" будет в Батуме в субботу, 5 декабря. Весь этот день все население завода напряженно следило за горизонтом, не покажется ли там дымок нашего парохода; но, прождав его напрасно до самого вечера, люди разошлись спать. Сон, однако, был плохой, так как от волнения почти никто не мог заснуть. И вот уже незадолго до рассвета, сквозь сырой, влажный туман донесся с моря солидный гудок, потом еще и еще раз, точно прося о чем-то. Заслышав его, многие вышли на самый край мола и глядели в глубину темной ночи. Но сквозь частую пелену моросившего дождя ничего нельзя было увидеть. Еще раз с трудом пронизывая густой туман, добрался до земли короткий неуверенный гудок, и затем все смолкло; выл только беспорядочно мотавшийся ветер, да с тяжелым уханьем разбивались о мол леденящие волны, посылая из темноты тучи соленых брызг, смешанных с каплями дождя.
И только на рассвете далеко на рейде можно было увидеть черный силуэт большого трехмачтового парохода, плавно качающегося на мертвой зыби. Это и был „Lake Hurone".
Через несколько часов он зашел в гавань и остановился возле завода, прижавшись бортом к молу. Войти на пароход еще, однако, нельзя было, так как там производился таможенный осмотр.
Часа в 3 наконец нас пустили. В кают-компании встретил нас маленький, коренастый человек с энергичными, уверенными движениями и отрекомендовался капитаном парохода. Лицо у него было простодушное, доброе, с определенно нарисованными губами. Острые серые глаза глядят умно и проницательно, и, несмотря на маленький рост, вид у него внушительный — чувствовалось, что это человек с характером, умеющий владеть и собой и другими.
Мы пошли с ним по пароходу, сверяя его с планом, присланным раньше и на основании которого я распланировал нары и другие постройки. В сравнении с планом, пароход оказался даже шире на 1 фут.
Можно было приступать к работам. Пока на пароходе приготовляли необходимые для этого лампы, с завода пришли плотники, которых я разделил на две смены по сто человек в каждой, чтобы работа не останавливалась ни на минуту, ни днем, ни ночью.
На пароходе духоборы вначале чувствовали себя неловко, неуверенно жались в кучу и не представляли себе ясно, что они могут делать здесь со своими топорами и пилами, в этом большом железном ящике с железными потолками, с сетью запутанных ходов.
После общего ознакомления с пароходом в одном из кормовых трюмов приступили к работам, разметив мелом места для нар. Начали несколько опытных плотников, так как нужно было отыскать прием для сложной и необыкновенной работы. Остальные, стоя кругом, присматривались. Мало-по-малу и они стали присоединяться к работавшим, и скоро все сто человек уже с уверенностью двигались среди оглушительного грохота топоров и визга пил.
Темные фигуры их, освещенные фонарями, толклись по трюму, перепутавшись с рейками, досками и другим лесом, выделявшимся своей белизной из окружающего полумрака. А длинные, трепещущие тени плотников беспокойно метались по бортам, то сливаясь в одно большое пятно, то быстро, бесшумно разбегаясь в разные стороны. Казалось, они тоже были заняты какими-то своими делами. И со стороны было похоже на то, что эта суетливая, шумящая толпа, с мелькающими между ними резкими огнями фонарей, делает какое-то страшное, непонятное дело.
Грохот стоял невообразимый, в ушах звенело. Работа шла чрезвычайно успешно. Но к концу смены, во втором часу ночи, люди стали уставать, меньше стало крику, удары топора ложились реже и тяжелее прежнего, пилы, точно жалуясь, лениво визжали. Везде виднелись потные лица, воспаленные глаза, напряженно сжатые брови.
Пора отдыхать.
В 2 часа ночи пришла вторая смена. Из первой смены остались только 10 человек, хорошо понявших дело, чтобы показать новичкам, как работать.
В начале дело несколько замялось, но скоро опять дружно застучали топоры и заскрипели пилы.
В пятом часу утра я вышел из этого содома на верхнюю палубу посмотреть, достаточно ли принесенного за день леса, и невольно остановился.
Небо совершенно очистилось, светилась луна, в бухте тихо-тихо. Где-то далеко сонный колокол пробил склянку. А снизу доносился стук топоров, крики, шум, казавшиеся странными и неуместными в такую прекрасную, тихую ночь.
Одна луна только не удивлялась и спокойно и грустно глядела на землю, как бы не веря, что когда-нибудь ей придется увидеть вечно суетящихся, враждующих людей живущими разумно и любящими друг друга...
Уже стало светать, и небо осторожно занималось бледным огнем, когда в сером сумраке потянулась вереница людей, перетаскивавших лес от завода к пароходу.
Сегодня в полдень значительная часть работы была готова. В этот же день капитан заявил, что ему нужны рабочие для перегрузки угля из трюма в угольные ямы. Он предложил по 80-ти коп. в день и по 1 р. 20 к. за ночь. Духоборы, не занятые на постройке нар, с удовольствием взялись за это дело.
 
Батум. Вторник утром, 8 декабря 1898 г.
Всю ночь строили нары в нижних трюмах. Окончили кормовую часть верхней палубы. В эту ночь шум на пароходе еще увеличился от несмолкающего треска лебедок, перегружавших уголь.
 
Батум. Среда, 9 декабря 1898 г.
Весь вторник и ночь под среду прошли в тех же работах. Со вторника вечера начали грузить багаж, что продолжалось до среды вечером. Для этого пришлось взять еще 60 человек духоборов, которые посменно работали в нижних трюмах, раскладывая подаваемый им туда лебедками багаж так, чтобы при качке тюки не перекатывались и не побились. Сверху все было заложено мешками с мукой.
Сегодня, около полудня, все нары были окончены. Но и нары и палубы во всех трюмах за время перегрузки угля покрылись толстым слоем мельчайшей угольной пыли. Невозможно было сажать людей, не помывши предварительно парохода.
Привинтили пожарный рукав к паровой помпе, как это всегда делается при мойке пароходов, и вскоре оттуда с порсканьем и шипеньем вылетела сильная струя горячей воды. Мне пришлось вспомнить прежнюю морскую практику и взяться за рукав насоса. Человек тридцать духоборов, вооружившись длинными щетками и швабрами, ожесточенно терли палубу и нары.
Шумно, весело шло дело. Широкая струя воды быстро сносила грязь, а духоборы, оживленно болтая и шутя, без нужды иногда попадали под струю воды, как бы желая показать, что и такая работа им не в диковинку.
В пять часов вечера, после очистки парохода, пришла к нам комиссия, составленная из двух капитанов со стоявших в Батуме пароходов и английского консула. Они должны были осмотреть построенные нами приспособления для пассажиров.
Обойдя весь пароход, они одобрили постройки и, потребовав в нескольких местах добавочных скреп, ушли, выразив удивление быстрой и прочной работе духоборов.
Завтра, в четверг, в 12 часов дня, кончается срок бесплатной стоянки парохода, и надо торопиться с посадкой пассажиров.
Но прежде чем приступить к этому, необходимо осмотреть багаж, который люди хотят иметь при себе, чтобы все большие предметы и тюки, ненужные в дороге, были сданы в трюм и не занимали бы места на нарах. При обходе этом, забирая слишком большие сундуки в трюм, часто приходилось наталкиваться на жестокое сопротивление со стороны духоборок-хозяек.
Видишь целую груду мешков, ведер, бочонков, ящиков всяких, кроме того еще два огромных сундука, спросишь:
— На сколько душ этот багаж?
— На четыре. А что? — спрашивает баба и иной раз улыбается, иной раз уже собирается плакать.
— Я же вас просил брать с собой как можно меньше: чайную посуду да смену белья. Ведь из трюма каждую неделю будут выдаваться сундуки.
— Да нешто тут много? Тут, кабыть, на четыре-то души и вовсе нет ничего. А мне без него, без сундука-то, ничуть, ну ничуть нельзя. Право-о-о!..
— Ну, что же там у вас?
— Да что... чайная посуда.
— Это на четыре-то души!
— Конечно! Ну, там нитки, иголки, заплатки, мыло, белья по три смены, смертельная одежа...
— Ну, как хотите, а сундук этот пойдет в трюм. Вынимайте чайную посуду да смену белья, а остальное будете доставать из трюма.
Баба сразу падает духом и сквозь слезы делает последнюю попытку:
— Да-а-а! А Рязанцевым оставили еще больше мово!
— Да ведь у них 21 душа.
— Ну уж, видно, берите, што-лича, — говорит она решительно после грустного раздумья, — только будь благодетелем, догляди, чтобы он как поцелее был, а то, сказывают наши сестры, дюже шибко кидают сундуки-то; так, как орехи, говорят, только щелкают любошные сундуки.
———
В 9 часов вечера старичкам был сообщен план, по которому предполагалось произвести посадку на пароход.
Старички одобрили план, однако же просили позволить им садиться своим порядком, по селениям. Они уже обошли весь пароход и разметили мелом места для каждого селения.
По многим причинам их план казался неудобоисполнимым, но, не видав никогда их порядка, я решил уступить.
Последний раз я осмотрел трюмы.
Там было пусто и тихо. От недавно помытых палуб отдавало сыростью, шума и беспорядка не осталось и следа, а лабиринты нар выглядели стройно и торжественно и, казалось, ожидали своих пассажиров. У входного трапа появилась первая фигура духобора с багажом. Взглянув друг на друга, мы невольно сказали:
— В добрый час.
 
— 39 —
 
За ним робко, доверчиво прошла его семья.
А с верхней палубы, насколько позволяла ночь, можно было видеть, как откуда-то из мрака медленно выползала нескончаемая вереница людей с вьюками постели на спинах, с детьми на руках.
Часов до 12-ти ночи движение шло довольно свободно, но затем мало-по-малу кучки людей стали собираться возле спардека, у входа в трюм и на набережной возле наружного трапа. Поднялся шум, крики: задние торопили передних, а передние кричали назад, что места нет, хотя еще не была занята даже и половина парохода.
Добравшись кое-как до входа в трюм, я увидел, что дальше идти нельзя было. Толпа стояла по всей лестнице до самого низу.
Я прошел туда другим ходом и попал в невообразимую кашу. Темные фигуры людей в полумраке, в невозможной тесноте суетились, шумели, толкали друг друга, споря о том, какие нары принадлежат орловским, какие тамбовским. Но так как разобраться в сложном плане парохода они не могли, то и толпились со своими тюками, загромождая все входы и выходы.
Никто не устраивался на нарах, и нельзя было понять, сколько места займут они, расположившись как следует. Только дети сидели возле неразвязанных постелей и широко раскрытыми глазами глядели на все происходящее кругом их.
Потные лица со вздувшимися жилами на лбу растерянно смотрели, спрашивая друг друга о том, чего никто из них толком не знал. В воздухе стояла пыль и какой-то туман от испарений.
Завидев меня, все бросились с расспросами:
— А где ж нам садиться, — мы орловские... Старички говорили, как войдешь — сейчас налево, а тут сидят теперя тамбовские да ефремовские. Вот горе-то!
— Их места вовсе не тута, — отвечают тамбовские, — они, знаешь, спутали. Им надоть бы в трюму номер второй...
И так далее.
Видя, что таким образом они никогда не усядутся, я велел садится везде, где есть свободное место.
Но и это не сразу помогло. Многие, стоя около свободных нар, упорно продолжали искать „своего" места, которое уже было занято другими, а занявшие место не разбирали постелей и толклись тут же в проходах, и все так же невозможно было пробраться ни в трюм, ни из трюма. Пришлось объявить всем, что посадка прекращается до тех пор, пока зашедшие уже на пароход не устроятся на своих местах окончательно.
Вскоре все пришло в порядок, и движение возобновилось. Река людей медленно ползла, наполняя пароход, занимая нары шаг за шагом.
Последний трюм был уже заполнен шумящим народом, а на набережной при метавшемся от ветра пламени ламп видно было еще около ста пятидесяти человек, стоявших и сидевших в усталых позах около своего багажа.
Места для них, очевидно, не было.
Вместе с взволнованными старичками, которые спрашивали, куда сядут эти люди, мы пошли в трюмы, с которых началась посадка и в которых мы не были уже часов пять.
Там было тихо. Все спали.
Но достаточно было взглянуть на нары, чтобы увидеть, что люди занимали вдвое больше места, чем следовало. Одни лежали вдоль нар, занимая таким образом место для двоих, другие почему-то нашли удобным улечься по диагонали, загородившись со всех сторон ведрами, корытами, какими-то узлами с тряпьем и даже кадушками. Кое-где были совсем незанятые места.
Как ни жалко было будить измученных всевозможными треволнениями людей, это нужно было сделать. Но, несмотря на весь шум, произведенный нами, далеко не все проснулись.
Объяснив, в чем дело, мы просили всех сдвинуться в одну сторону.
Проснувшиеся стали будить соседей, а детей передвигали вместе с постелями. Лишние мешки, посуда — все это снималось с нар и ставилось на палубе.
Люди охотно перемещались, говоря, что необходимо поместить всех братьев. В особенности охотно делали это женщины, вздыхая и приговаривая:
— Любошные, и доси все на дворе, с малыми ребятами... Ох! Сколько еще этой стражды придется видеть...
— Ничего, — возражали другие, — последнее, Бог даст. Потерпи малость.
Одна сторона трюма, сдвинувшись, освободила места человек на тридцать. Передвигая людей по другой стороне трюма, мы разбудили одного старика. Разбуженный, он присел, ничего не понимая со сна. Маленькие глаза, которыми он беспокойно хлопал и поводил во все стороны, огромные, сильно выдающиеся вперед губы и подбородок и торчащие клочками усы делали его уморительно смешным.
Когда его попросили подвинуться в ту сторону, куда двигались все, он, ничего не ответив, молча подвинулся в противоположную.
Старички объяснили ему, куда нужно подвинуться. Тут он вдруг, обиженным голосом, с запальчивостью, заявил:
— Да-а! Как же! Буду я тебе передвигаться туда!
— Да почему же нет? Нешто не все одно?
— А коли все одно, так и гутарить нечего! Куды хочу, туды и подамся!
— Да пойми, Шамширин, что все сдвинутся в одну сторону, вот и очистится с одного конца место. На дворе ведь люди стоят еще. Бра-а-ат!
— А я не подался? Гликось, скольки места осталось. И чего вы пристали, право, с пустяками? Не пойду я в таю сторону: не желаю. Понял?
Мало-по-малу весь трюм начал уговаривать его, и только после очень длинных и горячих споров несговорчивый старик подвинулся, ворча о насилии, которое преследует его и по дороге в Канаду.
— А говорили, теперь уж конец будет!.. Да!.. видно, далеко еще!.. — бормотал он, перетаскивая свою постель.
 
Батум. Четверг. 10 декабря 1898 г.
Было уже восемь часов утра, когда последние духоборы взошли на пароход.
Лебедки не умолкая трещали, нагружая последнюю провизию и муку. Из огромной трубы повалил дым — в машине подымали пар, и пароход по временам гудел и дрожал, как бы удерживаясь от нетерпения поскорее двинуться в дорогу.
Вскоре пришел полицеймейстер с приставами и городовыми.
Возле трапа поставили стол, за который сел полицеймейстер. Когда начальство устроилось, всех духоборов выгнали с парохода на набережную. Жандармы и таможенные, осмотрев все помещение парохода, доложили полицеймейстеру, что на пароходе русских подданных нет.
Началась посадка.
Каждая семья подходила к столу и предъявляла свое проходное свидетельство. Полицеймейстер отыскивал соответствующий заграничный паспорт, называл каждого члена семьи, пересчитывал всех и пропускал на пароход.
Заграничные же паспорта духоборам не выдавались, так как они уезжали под условием никогда больше на родину не возвращаться. Поэтому паспорта со столика полицеймейстера переходили в руки таможенных чиновников, где хранятся, вероятно, и до сих пор.
При входе на пароход стояли два судовых врача и осматривали каждого входящего духобора.
Делалось это во избежание занесения на пароход какой-либо заразительной болезни, от которой могли бы переболеть все находящиеся на пароходе. При этом по прибытии в Канаду мы, конечно, подверглись бы длинному, утомительному карантину.
Семью Рязанцева, в которой незадолго перед этим была скарлатина, общим советом решено было оставить на берегу.
На Рязанцева это решение произвело ужасное впечатление. Он плакал, умолял, приводил массу причин, по которым ему необходимо было ехать именно теперь, но, конечно, должен был подчиниться.
Я уже стоял на верхней палубе спардека, следя за последними приготовлениями, как мимо меня прошла на берег семья Рязанцева, выносившая свои вещи с парохода.
Поравнявшись со мной, Рязанцев поднял свое бледное как полотно лицо с враждебно сверкавшими глазами, и до меня сквозь рев прощающегося с землей парохода и шум тысячной толпы донеслись слова:
— Ну, спасибо тебе!.. Это все ты!..
Я знал, что через семь дней из Батума пойдет следующий пароход, который возьмет Рязанцева, но, несмотря на это, мне стало жутко от этих слов, произнесенных дрожащими от подавленного волнения губами.
И долго еще вспоминалось мне его лицо и слова обиды и упрека.
Под гул последнего гудка мы распрощались с остающимися в России. Как только они сошли на берег, сняли сходни — и последние концы, связывавшие нас с землей, были убраны.
Берег медленно отделился от нас вместе со стоявшими на нем людьми.
За кормой осторожно забурлил винт; пароход вздрогнул и, плавно повернувшись, медленно двинулся вперед, окруженный стаей яликов с провожающими нас друзьями.
Духоборы запели псалом.
Грустные, протяжные звуки, полные безысходной тоски, понеслись к быстро удалявшемуся берегу.
Тысячи голосов слились теперь в один вопль отчаяния, горечи, обиды. Не только люди, но, казалось, и вся природа притихла, потрясенная этими раздирающими душу рыданиями тысячной толпы, оплакивающей свою разлуку с землей-матерью.
С обнаженными головами, печальные и торжественные, с глазами, полными слез и горя, стояли духоборы лицом к земле, на которой они выросли, где жили и умирали их деды и прадеды, где погребены их вожди, где пришлось им столько перестрадать, понести столько дорогих утрат...
Все шире и шире разливался неудержимым потоком псалом, прося у земли прощения за покидавших ее сынов.
А берега уходили все дальше и дальше, как уходит сама жизнь, и вернуть их уже нельзя...
Чувствовалось, что совершается нечто неслыханное по своей жестокости, нечто непоправимое.
Порой сквозь густые волны псалма прорывался дикий, резкий визг сирены парохода, точно ужасавшийся всему, что происходило здесь...
Высоко в воздухе лопнула выброшенная пароходом ракета, и далеко в синем небе таяло маленькое белое облачко, оставшееся после нее.
Ялики вдруг разом отстали: пароход пошел полным ходом.
Псалом стих.
Окаменевшая толпа, с мокрыми от слез лицами, молча, притаив дыхание, смотрела на затуманившийся гористый берег. В мертвой тишине слышно было, как где-то у мачты билась в слезах женщина...
Очнувшись, мы увидели, что берег уже далеко, а вокруг парохода расстилается огромное пространство темно-синей воды.
Звуки города и земли исчезли.
В теплых солнечных лучах суетливо кружились чайки, нарушая тишину своим резким криком. А свежий ветерок и ласково плескавшие в борта парохода маленькие, острые волны напоминали о том, что пора забыть о земле и ее жизни, что вокруг нас теперь другая жизнь, другие силы, что нам придется считаться с этой незнакомой, малопонятной жизнью и зависеть только от ее законов.
Невольно взоры всех обращались к ясной, спокойной линии горизонта, за которой нас ждала таинственная неизвестность, навстречу которой так уверенно шел наш пароход.
И, глядя туда, всякий бывший на пароходе с более или менее тяжелым вздохом думал:
„Что-то нас ждет там?"
———
 
 
В МОРЕ.
 

 
Группа духоборов на спардеке „Lake Huron'а".
 
Черное море. 12-ое декабря 1898 г.
Из 2.140 человек духоборов, находящихся на пароходе, для образования команды было выбрано 94 молодых парня. Обязанности между ними были распределены следующим образом.
20 человек — водоноши. Они носят ведрами пресную воду из цистерны на кухню. Вечером и утром они же разносят по трюмам чай, а в обед горячую пищу.
6 человек назначены часовыми к двум кранам от пресной воды. День и ночь, посменно, они должны наблюдать, чтобы никто, кроме водонош, не брал воды и чтобы, наливая свои ведра, они не расплескали бы воду, которая является большой ценностью на пароходе.
2 человека — фонарщики. Следят за чистотой всех находящихся на палубе фонарей, оправляют и зажигают их.
3 человека посменно дежурят у крана с морской водой и следят за тем, чтобы люди не умывались непосредственно возле кранов, не мыли бы тут посуды и вообще чтобы не наливали на палубу воды.
9 человек — хлебопеки, на три смены по три человека. Двое из них месят тесто, третий печет хлеб в особой железной печке. Каждая смена работает через сутки по 12-ти часов.
12 человек — кашевары, на четыре смены. Чистка картофеля и другие подготовительные работы производятся женщинами.
2 человека выдают из трюма провизию и ведут ей счет.
12 человек следят посменно днем и ночью за чистотой отхожих мест.
30 человек более ловких и расторопных парней были отобраны собственно для матросских работ. Они найтовят все возможные вещи во время качки, моют палубы, следят за правильной вентиляцией всех трюмов, открывают и накрывают по мере надобности люки и т. д. Среди них есть на всякий случай два плотника. Один из них следит за исправностью нашего инвентаря, то есть за пожарным рукавом, при посредстве которого моется пароход, за щетками, швабрами, веревками, парусиновыми вентиляторами и т. д.
Первое время с неопытными людьми было очень много затруднений.
Каждую мелочь нужно было объяснять, показывать. Некоторые из команды оказались недостаточно подвижными, многие оказались подверженными морской болезни. Всех таких пришлось заменить другими.
Но все же главным недостатком нашей команды была медленность. Не хватало быстроты, необходимой при морских работах.
Первый раз, например, мы в продолжение семи часов едва успели смыть две верхние палубы. Делали мы это по ночам, чтобы не мешать гуляющим днем на этих палубах духоборам.
Впоследствии работали в таком порядке: днем мыли нижние палубы, а через день, иногда через два, ночью — обе верхние.
Вскоре, однако, команда приучилась, и работы пошли спокойнее и успешнее.
На второй день плавания, к вечеру задул свежий ветер. На горизонте показались тяжелые, хмурые тучи, началось волнение, и пароход стало покачивать.
Нужно было занайтовить лежавшие на палубах корыта, столы, сундуки и другие мелкие вещи.
 

 
Maтросы-духоборы моют палубу.
 
В темноте, при свете фонарей, возилась команда с веревками, крепя все это к железным стойкам и бортам. Трудно им было с непривычки ходить по палубе, то выскакивающей куда-то из-под ног, то в ту самую минуту, когда человек уже собрался бежать по ее уклону, вдруг поднимающейся перед ним крутой горой.
Путаясь в веревках, они то вдруг бежали, то почти садились и, хватаясь друг за друга, гурьбой летели все в одну сторону. Ударившись о борт, они рассыпались там во все стороны, цепляясь за что попало под руку.
Из кучи вещей, около которой работала команда, вырвалась тяжелая кадка и стремительно понеслась вниз по палубе, по дороге сбив с ног одного из парней. Не успел он еще оправиться, как, кадка, ударившись о борт, перевернулась и летела уже за ним вдогонку. Неуклюжий малый широко расставил руки и уже совсем было схватил ее, но она вдруг круто переменила направление, а он сам, обняв вместо кадки ноги своего товарища, поехал вместе с ним, точно по ледяной горе, вслед за кадкой. Наконец общими усилиями буйная кадка была поймана и крепко привязана рядом с толстым ушатом, тоже все время сердито порывавшимся на свободу.
Большинство духоборов, конечно, заболело морской болезнью, хотя качка была из небольших.
А старички, слыша поскрипывание парохода, печально покачивали головами:
— Дешевле-то дешевле взяли пароход, а как бы только беды не приключилось какой... Слышь, как трещит.
Но узнав, что весь пароход, даже и в подводной части скован из железа, все несколько успокоились.
Утро не принесло с собой никакой перемены.
Серое море все так же металось вокруг парохода, на палубах которого не было ни души. Все лежали в трюмах, за исключением нескольких человек команды, стоявших на своих вахтах, да водонош, разносивших по трюмам кипяток. Целый день люди ничего не ели, кроме черных сухарей, запивая их чаем. Одни только дети, всегда меньше страдающие от качки, с удовольствием поели рисового супу с картофелем.
 
Константинополь. 13-ое декабря.
Сегодня утром на горизонте показался берег, а немного спустя забелели на нем двумя пятнами входные маяки Константинопольского пролива. Подойдя ближе, мы видели, как сердитые волны с разбегу набрасывались на высокий каменистый берег, стараясь достигнуть его вершины, и, разбившись в мелкие брызги, кипя и пенясь, падали, обратно, в бессильной злобе, облизывая подножие скал.
Услыхав, что видна земля, кто только мог справиться с неповинующимися ногами, выкарабкался на верхнюю палубу. Все спрашивали, будем ли высаживаться на берег, и, узнав, что на берег сойдут только несколько человек за покупками, с безнадежными лицами, грустно покачивали головами.
— Не доедем... Не... Не доедем живыми, коли не будем на землю выходить...
— Куды!..
— Разве не видно!..
Долго пришлось их убеждать, что к качке они привыкнут, что на берег, если бы даже и возможно было, нас не пустят турки, — старики мрачно смотрели, упорно твердя:
— Погубить народ не долго.
Но мы уже в проливе, и пароход, как будто его никогда и не качало, плавно идет меж красивых берегов, тесно застроенных домами с черепитчатыми крышами.
Из лепящихся друг над другом домиков, вырываются, стремясь к небу, сверкая своей белизной, стройные, остроконечные минареты.
Наверх выползло все население парохода, чтобы хоть издали полюбоваться видом земли.
Посыпались расспросы:
— А где Осман-паша живет?
Большинство спрашивало, будет ли еще качка и бывает ли сильнее, чем та, которую мы уже перенесли. Сколько верст до дна, что на дне, почему дует теперь холодный ветер, а не теплый и т. д.
Как только бросили якорь, Вася Попов, Черненков и я отправились на берег покупать хлеб для пассажиров. В город, однако, нас не пустили, и нам пришлось вернуться обратно. Для того, чтобы, попасть в город, необходимо иметь на паспорт визировку турецкого консула (визировки этой на моем паспорте не было, а у Васи Попова и Черненкова даже и паспортов не было), так что покупку хлеба мы поручили капитану.
Вечером вместе с баркасом, привезшим заказанный хлеб, пришла шлюпка, в которой, к радости своей, я увидел А. Бакунина, молодого русского врача, и фельдшерицу М. Сац, которые, желая осмотреть по пути Константинополь, проехали туда из России по железной дороге.
— Это самый и будет доктор? — спрашивали духоборы.
— Молодой какой!
— А это, значит, наша сестрица будет? — спрашивали женщины про М. Сац.
— Вот бы нашу девочку посмотрели, — говорит кто-то в толпе.
Вслед за ними пришла шлюпка с Николаем Зибаревым.
Это — молодой еще духобор, пользующийся большим уважением и доверием общества. Он был послан в Англию для выяснения некоторых вопросов. Так как вернуться в Россию он не имел права, то для того, чтобы ехать вместе с своей семьей, должен был сесть к нам в Константинополе.
С ним приехал человек в сильно потрепанном пальто и совершенно вытертой барашковой шапке, из-под которой спускались длинные, прямые волосы.
Нервное лицо его с большой бородой, задергалось, прежде чем он начал говорить, а длинные руки, которые он держал в карманах, все время что-то там беспокойно перебирали.
Он из сектантов — штундист, попал в России под следствие за распространение ереси и просил, чтобы ему разрешили уехать за границу. Но, добравшись до Константинополя, он застрял тут и, случайно познакомившись с Зибаревым, пришел сюда просить, чтобы его довезли до Америки.
— С голоду помираю тут, верьте совести, — сказал он, заикаясь от волнения при мысли, что ему могут отказать, и глядя жалобными глазами из глубоких впадин.
Я не видел причины отказать ему.
От радости он заморгал глазами, собираясь плакать, и, смутившись, неловким жестом подвигал шапку то на лоб, то на затылок, приговаривая:
— Ну, теперь слава Богу... Ну, теперь спасибо...
Вокруг Зибарева уже толпился весь пароход, а худая иссохшая женщина, мать Зибарева, обнимала его слабыми, старческими руками, и оба они плакали. У всех окружающих были растроганные, радостные лица. Зибарева все любят, и всякому хотелось поздороваться, поцеловаться с ним.
Другая толпа собралась около странника, который рассказывал им свои похождения, а духоборы, расспрашивая его, старались выяснить себе, насколько этот человек близок им по своим взглядам на жизнь и религию.
 
Средиземное море. На траверсе мыса Матапан. 16 декабря 1898 г.
14-го декабря „Lake Hurone" снялся с якоря и вышел из Константинополя.
Погода стояла отличная. В особенности хорошо было в Архипелаге. По чудному, ярко-синему морю разбросаны острова, покрытые густой растительностью, похожие издали на мохнатые шапки, вылезающие из воды.
В высоте прозрачного неба суетливо вертятся, сверкая на солнце белыми крыльями и назойливо гикая, чайки. Порой тяжелый баклан, вытянув шею, лениво взлетал возле самого парохода и, хлопая по воде крыльями, неуклюже убегал по направлению к острову. То там, то здесь белел косой парус рыбачьих лодок.
Духоборы с наслаждением рассматривали острова, не сходя с палубы до позднего вечера. Многие даже ночевали наверху.
На пароходе, как и в окружающей природе, все было тихо, спокойно. Жизнь этого плавучего городка наладилась и шла регулярно, а потому и незаметно.
Как-то утром, после обхода больных, пришел А. Бакунин, прося приготовить госпиталь, в котором до сих пор еще никого не было. Заболел мальчик лет пяти водяным раком. В госпитале вместе с больным поместились его отец и мать, так как болезнь не заразительна и других больных там не было.
Вчера ночью, после мойки палубы, я зашел в госпиталь и застал там обоих докторов, А. Бакунина и Мерсера, занятыми возле больного, которого держал на руках его отец.
На вопрос, в каком положении больной, доктор молча открыл мальчику рот и потрогал металлической ложечкой зубы, которые ужи совершенно не держались в почерневших, разложившихся деснах. От мальчика несся тяжелый запах разлагающегося тела. Все его лицо распухло. Многозначительно взглянув, доктор сказал, что остается только вспрыскивать эфир под кожу.
Мальчик метался, хрипел, кидался то к отцу, то к матери, ища спасения от мучительной боли. Маленькими беспомощными ручонками он хватался то за плечи, то за шею мрачного как туча отца, с трудом произнося его имя.
— Гриша... Гришенька, — хрипел мальчик. — Болит...
Когда сделали укол подкожным шприцем, он еще больше заметался.
— Не надо... Не надо так, Гришенька, — молил он, глядя отцу в глаза.
Григорий осторожно, большой, неуклюжей рукой успокаивал ребенка, ласково, тихим голосом приговаривая:
— Ничего, сейчас уже не будет больно. От этого ладно будет, вот погоди ужо... — и быстро метнул строгий взгляд на жену, которая плача хватала доктора за руку.
— Не мучьте его понапрасну, — просила она, — все равно ведь помрет, пусть хоть отойдет спокойно.
Из госпиталя, слабо освещенного небольшой лампой, мы вышли на палубу. В круглом окне госпиталя виднелись две фигуры, печально склонившиеся над больным.
А на палубе было тихо: пароход спал глубоким сном. Равномерно охала, точно вздыхая, машина, и мимо осторожно вздрагивающего парохода, с легким, чуть слышным плеском бежало ровное море, блестя и играя серебряной чешуей в лучах спокойного, грустного месяца.
И, глядя на эту чудную, полную равновесия картину, не верилось, что в эту минуту в ужасных мучениях маленькое существо напрасно борется со смертью, не знающей пощады ни возрасту, ни положению.
Сегодня на рассвете мальчик умер. В тот же день решено было хоронить его.
В госпитале, на койке лежал маленький, чисто одетый трупик. Возле него стоял, потупив голову, со сложенными руками, отец. Отец сильно осунулся за это время, на лице появились глубокие морщины, но горе его было покойно и полно достоинства. Ни одного жеста отчаяния или жалобы. Только вся его исполинская фигура точно меньше стала — опустились плечи да сурово сжались губы.
А мать, с умилением глядящая на изуродованное болезнью мирное личико ребенка, торопливо шептала ему последние слова любви и ласки и не раз, закрыв лицо платком, принималась неутешно плакать, трясясь всем телом от беззвучных рыданий.
В госпитале тесно, и хор человек в двадцать поместился на палубе у открытых дверей. Хор поет соответствующие случаю псалмы. А вокруг покойника стоят родственники. Все одеты чисто, по-праздничному. У женщин в сложенных на животе руках белеют чистые, аккуратно сложенные квадратиками платочки. Держатся все спокойно, торжественно, точно боятся разбудить умершего.
Унылый, грустный псалом медленно тянется стройными, протяжными звуками. Один за другим они уносятся куда-то далеко отсюда, в высоту безоблачной, неведомой дали и тонут там в умиротворяющей глубине.
Когда пение умолкает и последний вздох его улетает из слуха и становится неуловимым, на смену выступает женщина и певучим голосом читает с ласковой, успокаивающей интонацией псалом.
На палубе ко мне подошел Григорий и, глядя усталыми глазами, сказал:
— Мне уже говорили, что надо его зашить в холст и положить в ноги железо; так тогда дадите мне железо-то. Я уж сам это сделаю... только... — тут лицо его дрогнуло, и вдруг он, точно решившись, просящим шепотом добавил: — нельзя ли как-нибудь, чтобы его в земле схоронить? Берег ведь — вот он.
И большими пальцами, которые странно было видеть дрожащими, он показал в сторону, где виднелся мыс Матапан.
Как ни тяжело было отказать Григорию в этой просьбе, но удовлетворить ее было невозможно.
Мысль, что маленькое тельце единственного сына бросят в море и что не будет даже могилы, куда, хотя бы мысленно, можно было прийти и посидеть, мысль эта особенно отягощала матери смерть сына.
Да и всем духоборам это было тяжело.
К тому же по этому поводу ничего не было сказано ни в их псалмах, ни в молитвах. В преданиях также не говорилось о погребении в воде. Обстоятельство это сильно смущало многих, так как, хотя духоборы обходятся без всяких обрядов и не имеют священников, которые так или иначе исполняли бы их требы, но все же в важных случаях жизни, будь то рождение, свадьба или смерть, между ними установились известные обычаи.
И понятно, что большинство придает и этим порядкам, установившимся обычаям почти такое же значение, как и тому, что составляет сущность учения духоборов.
Несомненно, что были среди них люди, не умевшие отличить одно от другого настолько, что даже покрой платья, который они носят, считают одним из нераздельных обстоятельств христианского учения.
„Христианская форма", „настоящая христианская обряда", — можно было слышать не раз.
Но, впрочем, где нет людей, путающих форму с содержанием или даже придающих большее значение форме, чем содержанию?
Григорий сам зашивал труп сына в тоненький холст, а потом уже в брезент. Сам положил он в ноги сыну старый, перегоревший колосник, который принесли ему для этого из машины. И только когда пришлось зашивать лицо, он долго возился с краями грубого брезента. Слишком уж трудно было ему закрыть это милое лицо, зная, что больше его никогда уже не увидит.
Мать, все время стоявшая тут же, так горько плакала, что нельзя было безучастно смотреть на нее. Многие женщины, бывшие при этом, тоже плакали. Да и вся толпа сочувственно печалилась. Везде слышались вздохи, соболезнования.
— Как же, милые вы мои, в море! Прямо-таки в воду!..
— Вот горе-то!
— А никак нельзя на берег?
— Сказывают, нельзя.
Мальчишка дергает деда за рукав и громко спрашивает:
— Старичок! а, старичок! А тамотка его рыба съест? А?
— Буде болтать-те!— сердито отзывается дед.
Мальчик хлопает в недоумении глазами и смотрит на прыгающих в море дельфинов, стараясь разрешить этот вопрос самостоятельно.
Труп зашит.
Снова поет печальный хор, и толпа медленно движется на ют *). Впереди с суровым лицом идет Григорий, держа на руках небольшой сверток серого брезента, с одной стороны которого неуклюже торчит железный колосник.
На юте, где уже разобрана часть борта, печальная процессия останавливается. Машина не работает, и пароход чуть покачивается с боку на бок.
Трогательный женский голос читает последнюю молитву при сдержанных рыданиях матери.
Молитва кончена. Мать последний раз целует серый сверток и, обхватив его руками, не может с ним расстаться.
— Любошный мой, и затем ли ты родился, чтобы тебя в море кинули? — кричит она.
Ее потихоньку отводят в сторону. Григорий, поцеловав ребенка в голову, передает его дрожащими руками мне. Он вдруг побледнел как мертвец. Вся толпа, затаив дыхание, с ужасом ждет.
Нагнувшись как можно ниже с палубы, я сразу разжал руки, и труп упал в воду.
Громко бултыхнула вода, с шумом полетели брызги, и вся толпа как один человек разом ахнула, застонала и бросилась к борту. Женщины зарыдали во весь голос, да и мужчины тоже почти все плакали, озираясь друг на друга с беспомощными, жалкими лицами.
А в прозрачной, ярко-изумрудной глубине моря долго еще виднелся белый сверток, казавшийся теперь голубым. Он тихо опускался стоймя все ниже и ниже. С ним играли косые, наискось пронизывающие прозрачную воду теплые солнечные лучи и, дрожа и переливаясь, бежали за ним вдогонку в таинственную, неясную глубь.
Но вот пароход вздрогнул, зашумела за кормой вода, и снова побежали мимо нас игривые волны, ласково журча у бортов, и опять потянулись от носа парохода две белые расходящиеся струи, точно два уса какой-нибудь исполинской рыбы, равнодушно двигающейся по водной пустыне.
И уже нельзя было узнать места, где был брошен маленький Владимир. Там море так же спокойно играло и улыбалось небу, как и на всем видимом пространстве, — так спокойно, как будто бы ничего особенного не случилось.
Толпа тихо разошлась.
Только Григорий с женой долго еще стояли на самой корме, у флагштока, и, прижавшись друг к другу, грустно глядели на воду вдоль пенящейся, бурлящей струи, оставляемой в море винтом нашего парохода.
 
Средиземное море. 19-е декабря 1898 г.
Тепло и тихо, как в Архипелаге. Легкий ветерок только освежает душный воздух.
Женщины по целым дням стирают белье. По всей палубе стоят корыта, бадьи и только и слышно плесканье да веселый говорок хозяек. А к вечеру на всех трех мачтах поднимаются до самого верха канаты с привязанным к ним для просушки бельем.
Со средней части парохода доносится звонкая дробь барабанящих по железу кирок. Это около ста человек мальчиков оббивают ржавчину с железной палубы, которой окружены машинные люки.
Вечером, после окончания работ, они собираются на ют. Туда приносят из пекарни свежие лепешки, и фельдшерица М. Сац намазывает их апельсиновым вареньем и раздает мальчикам в награду за работу. На это время взрослые на ют не допускаются. Церемония эта очень нравится детям. Весь ют загроможден пузатыми мальчишками и девочками. Они один за другим солидно подходят к Марии Александровне, не торопясь берут свои порции и, размахивая огромным, тяжелым картузом, кланяются. Сопя носами, а для большей важности надув губы, они произносят:
— Спаси господи.
Затем мальчишка отходит в сторону, надевает картуз и немедленно вместе с носом погружается в варенье.
Замечательно, что при этом не происходит ни ссор, ни драки. Не случалось также, чтобы кто-нибудь, съев свою порцию, подошел бы во второй раз. Между тем самым старшим из этой маленькой публики было не более 10 лет. Все шло без толкотни, без давки, и таким образом ни для кого это удовольствие не оканчивалось слезами, за исключением, впрочем, одного случая.
Как-то во время церемониала благодарности у одного маленького духобора кусок варенья стал сползать с хлеба и уже собрался упасть на палубу, чего, конечно, никак нельзя было допустить, и, желая поймать его, мальчик выпустил из рук картуз, который, подхваченный ветром, колесом покатился по палубе и погиб в волнах Средиземного моря, произведя своим появлением среди рыб, вероятно, немалый фурор.
Несчастный младенец, расставив обе руки с растопыренными пальцами, вымазанными в варенье, горько рыдал, подрагивая головой:
— Ой, ня-я-нечка! Калтуз по-то-о-о-нул!..
Его утешали, как могли, товарищи, пока не пришла за ним нянечка, то есть мать.
У духоборов не принято, чтобы дети называли родителей „папой" или „мамой". Большей частью отца зовут по имени, иногда „старичком". Мать же всегда называют „няней".
Пользуясь хорошей погодой, мы погружали уголь из трюмов в угольные ямы и перетаскивали мусор с одного борта на другой, так как судно шло, несколько накренившись.
На все эти работы назначалось как можно больше людей, чтобы поддержать их в движении, что при судовой жизни в большой мере гарантирует здоровье. Однако, несмотря на то, что придумывались даже ненужные, по существу, работы, на всех ее не хватало, и многие продолжали сидеть в трюмах, так что приходилось почти насильно вытаскивать их из трюмов наверх. И, только выйдя на палубу, они простодушно замечали:
— Ну, и впрямь благодать! Чего же там-то сидеть было!
Возле трубы, на спардеке, защищенном со всех сторон шлюпками, — месте, особенно полюбившемся молодежи, — сидят группами, точно клумбы ярких цветов, девушки. Они шьют флаги, разбирают парусные нитки или занимаются рукоделием, на которое духоборки вообще большие мастерицы.
А около них увиваются парни, среди которых выделяются своим важным видом свободные от вахты матросы. К слову сказать, они почти все переженились за дорогу.
Молодежь, как говорят духоборы, „гутарила", то есть беседовала. Кое-где слышно было веселое пение. Пелись стишки. С другого конца парохода доносится торжественное, густое гудение, — это старички поют псалом.
Из каюты, которая была отведена для двух очень древних старичков, выходят на палубу Махортов (отец ходока Петра Махортова, посланного в Канаду) и Боков.
 

 

 
Духоборки и духоборы на палубе парохода.
 
— 63 —
 
Старику Махортову около 90 лет. Это единственный из духоборов, носящий длинную седую бороду. Несмотря на свои годы, человек он очень еще крепкий, до сих пор сохранивший все свои зубы. Фигура у него коренастая, широкоплечая, с гордо приподнятой головой. Из-под седых бровей глядят грозные, повелительные глаза. Ходит он важно, по-генеральски, твердо и решительно, точно в бой куда собирается. В руках всегда палка, которую он носит с собой только затем, кажется, чтобы стучать ею при случае об пол, так как никогда на нее не опирается.
На дворе очень тепло, но так как по времени года теперь „зима", то Махортов вышел на воздух во всем теплом, а на голову надел сибирский меховой треух, вывезенный им из ссылки.
Еще при Николае I он был боцманом на кораблях того времени, и теперь, когда мимо него проходит матрос, он поднимает вверх палку, точно собирается ударить ею, и, закинув несколько назад голову, коротко, повелительно спрашивает:
— Куда?
При виде Махортова матрос сразу вянет, точно его кипятком обварили, и, потупившись, робко отвечает:
— Швабру мыть.
Несколько мгновений Махортов молча оглядывает его грозным взглядом и, опуская палку, говорит:
— То-то...
И, точно помирившись, уже более мягко добавляет:
— Ступай с Богом.
Иногда он подходит ко мне, треплет по плечу и многозначительно говорит:
— Н-да! Здеся моря... Другие порядки... Не земля, братец ты мой, не-е-т! Главное, — говорит он, внезапно меняя тон, — главное, их хорошенько держи в руках. Чтобы без баловства. Строго!
И резко повернувшись к стоящей тут же команде, суровым, почти крикливым голосом, стуча об палубу палкой и показывая на меня трясущимся пальцем, восклицает:
— Этого человека слушать и исполнять!.. Чтобы все в точности было!.. Понятно?
И команда, переминаясь с ноги на ногу, робко поглядывает на бывшего боцмана, не зная, что сказать.
Но Махортов и не ждет ответа. Он уже повернулся и идет, постукивая палкой, дальше, с видом сделавшего дело человека и заглядывает во все углы парохода.
Иной раз, проходя мимо матроса, он хитро подмигивает ему и говорит:
— Свистать всех на верх! А?
Когда он подходит к месту, где сидят женщины и девушки, то разговоры среди них смолкают, и многие при его появлении почтительно встают.
— У-у-у... Кррасавицы! — говорит он, вытянув вперед голову и обводя всех своими выпуклыми глазами. Девушки смущаются, и редко кто скажет ему что-нибудь. Простояв несколько минут молча, он идет дальше.
Даже старички, и те в его присутствии как-то скупее на слова становятся. На сходках же свою речь он обыкновенно громко и властно начинает чем-нибудь вроде:
— Чтобы все было по-правильному, по-христиански, справедливо. Чтобы не вилять ни туда, ни сюда. Твердость надо в слове иметь. Сказано — сделано.
С Махортовым в одной каюте помещается другой старик — Григорий Боков, или Гриша, как его все называют.
Гриша — глубокий старик, с согнувшейся под бременем лет спиной, со слезящимися глазами. Лысины у него, как и у Махортова, еще нет, да, вероятно, и не будет.
Лицо его гладко выбрито, а в руках он всегда держит чистенький, аккуратно сложенный платочек, которым время от времени вытирает набегающие слезинки.
У Гриши нет ни одного человека родни, и уже издавна он живет „при обществе". Человек этот страшно много испытал на своем веку.
За свои убеждения, которые он очень стойко отстаивал, ему не раз пришлось побывать в тюрьме, а от тяжелых кандалов, которые ему были одеты еще в ранней молодости, у него до сих пор ломота в ногах.
Но, несмотря на все испытания, которые пришлось ему перенести в течение своей почти вековой жизни, ему удалось сохранить до сих пор необыкновенно ясное, любовное отношение к людям.
— Брат, любить надо, — говорит он, бывало, убеждающим голосом, — в любви все дело, вся христианская жизнея... Так-то...
Гриша — всеобщий любимец, до малых ребят включительно. На Кавказе мне как-то удалось увидеть, как двое малышей тащили его на крутую гору. Один из них тянул за руку вверх, а другой сзади подпихивал.
— Гриша, сюды, сюды ногу ставь, — говорил заботливо один из них, и Гриша дрожащим голосом переспрашивал, нащупывая ногой выступ в горе:
— Сюды, голубенок?
В руках у него был букет из всяческих трав и цветов, которые он собрал на прогулке.
Молодые парни, собравшись в кружок, любят слушать рассказы Гриши из его жизни, от которых не раз мороз по коже продирает. А иногда они, смеясь, спрашивают его:
— А что, Гриша, скоро жениться будешь?
Боков благодушно улыбается беззубым ртом:
— Э-э-э... милка, — скоро! Моя жена — одна сыра земля... Должно, скоро уже. Сделайте хороший белый гробик да и закопайте... И-и-их! Как обнимет она меня!
 — Не вырвешься тогды, старичок!
— Где уж!
— А и верно, скоро ты помрешь, Гриша!
— Пора тебе.
— Да вот только бы до Канадии добраться, — говорит Гриша, — чтобы там уже свои косточки старые схоронить, при братии. Довезете, милки?
И лицо у него светится милым, кротким выражением.
Недовольным его, кажется, никто не видел, за исключением, впрочем, случая, когда кто-то при нем сказал, что Махортов старше его годами. Тут Гриша рассердился и обиженным голосом переспросил:
— Кто? Махортов? Он еще мальчик против мене. Да!.. Так-то... Я тут старше всех. И не говори!
И долго еще после этого разговора он имел обиженный вид. Но, вообще говоря, это человек, совершенно лишенный какого бы то ни было честолюбия. Достаточно оказать ему небольшое внимание, какую-нибудь пустячную услугу, чтобы лицо его распустилось в самую трогательную улыбку, а глаза засветились восторгом.
Особенно хорош он бывает, когда на сходке порешат оказать кому-нибудь помощь или простят долг. Тогда он весь распускается, как бы тает в атмосфере любви.
— Так, так, братцы, вот это так!
Махортов покровительственно ухаживает за Гришей: колет ему мелкими кусочками сахар, наливает на блюдце чай и т. д.; проделывает все это он с таким видом, что, мол, надо же снисходить к старости и услужить старичку. И только по отчаянно трясущимся рукам Махортова можно догадаться, что не много нужно было бы прибавить ему, чтобы оба стали ровесниками.
Ни сам Боков, ни кто-либо другой не знают в точности его лет, но, судя по рассказам, ему должно быть не менее ста лет.
Посидев немного на палубе, Боков под прикрытием Махортова пошел к себе в каюту.
 
Средиземное море. 20-ое декабря 1898 г.
На спардеке окруженный подростками сидит наш судовой врач, молодой англичанин Мерсер. Показывая пальцем то на море, то на трубу, то на свой живот, он записывает английскими буквами русские названия.
Оттуда часто доносится смех мальчишек, когда англичанин, желая правильно произнести слово, повторяет его несколько раз.
— Н-à-а-ка, — старательно повторяет Мерсер, тыча вытянутым средним пальцем в ногу.
Мальчики хохочут.
— Да не нà-ка, а но-о-га! — кричат они в несколько голосов.
— Н-ò-о-ка, — тянет англичанин.
— А! Какой он немец! Ну, просто: но-га, понял? Ну, нога...
— Нуога, — терпеливо повторяет Мерсер и наконец, после многих поправок, задержав дыхание, отчетливо выпаливает: — Нога!
— Верно!.. вот верно! — кричат одобрительно мальчики. — Это будет „оррайт".
И так все свободное время он проводит среди мальчишек.
Результаты занятий скоро сказались при ежедневных утренних обходах больных. Встает одна из женщин и слезливым голосом жалуется на боль под ложечкой. Обыкновенно Мерсер ждет, пока ему переведут, в чем дело. Но теперь он, посмотрев в книжечку, кладет ей на живот свою руку и, глядя в глаза, уверенно спрашивает:
— Гивот палит?
Женщина одобрительно кивает головой:
— И как еще палит-то!.. Господи!.. Сил моих нету. Так и палит, так и палит, словно бы огнем.
И Мерсер доволен. Это — славный, трудолюбивый человек, в высшей степени любезный, а главное, он очень хорошо относится к людям: внимательно и с уважением. На пароходе все очень скоро сошлись с ним.
Его товарищ по службе, другой судовой врач, рыжий, высокий англичанин с первых же дней плаванья стал очень грубо и надменно относиться к духоборам и к нам. Однажды он позволил себе потушить лампу в аптеке в то время, когда там работала М. Сац. Сделал он это только потому, что, по его мнению, Сац расходовала слишком много лекарств. После этой дикой выходки пришлось попросить его совершенно не вмешиваться в дело медицинской помощи на пароходе.
С тех пор он целые дни проводит в своей каюте, лежа на диване и ежедневно напиваясь допьяна. Изредка только, в сумерки, выходит он на палубу и, став у борта, тупо смотрит в море своими прищуренными, надменными глазами, заложив руки в карманы и хрипя трубкой, которой не выпускает из зубов.
Самой неудовлетворительной частью нашей судовой жизни была пресная вода. Вода, которая получается посредством перегонки из морской воды, даже из хороших опреснителей, всегда бывает неприятна на вкус; у нас же она часто бывала отвратительной.
Наш опреснитель действительно очень плох, но все же от внимания механика тут зависит очень многое. Вчера и сегодня вода настолько плоха, что ни в каком виде ее нельзя употреблять. Виноват был несомненно механик, и после небольшого запирательства он сам признался в этом. Пришлось припугнуть его, что если это повторится, то он не получит награды, которая была обещана всем служащим по окончании плавания, а также что будет составлен протокол.
Механик наш, мистер Диксон, старательный работник, хорошо знает свое дело, и мне не хотелось с ним с первого же разу ссориться, тем более что тогда он мог бы во многом насолить духоборам.
 Добродушный, толстый шотландец, мистер Диксон — очень веселый человек, любит посмеяться, попеть, но сильно труслив. Всегда он чего-нибудь да боится.
Желая попугать его, я сказал ему, что лишение награды и протокол — еще не все, чего он может ждать в случае, если вода будет плоха, а что не мешало бы ему принять во внимание, что сами духоборы могут Бог знает что с ним сделать за это.
Выслушав такое предостережение, мистер Диксон побледнел и озабоченно заморгал глазами.
— Что вы говорите, мой дорогой? Разве они... такие? Они? Такие тихие всегда?
— В том-то и беда, что раз только они порешат наказать кого-нибудь, то тогда ничто уж не может их остановить.
— Тсс!.. — сказал он с величайшим изумлением, — кто бы мог подумать это! Я предполагал... Гм... Гм... Я не предполагал...
И бормоча что-то себе под нос, заметно смущенный, беспокойно похмыкивая, он пошел в машину, подозрительно косясь на стоящих группами духоборов.
Вечером, когда на юте собралась вся команда для работ, мистер Диксон вместе с капитаном и другими служащими вышел после ужина на палубу. Подойдя к команде, я сказал, чтобы того из англичан, кому я положу на плечо руку, они тотчас же схватили и качали его до тех пор, пока не скажу им отпустить.
Добродушный толстяк как раз в это время повествовал капитану о новых, открытых им якобы, свойствах духоборов. Докурив сигару и сказав несколько раз со вздохом „yes", мистер Диксон направился было в машину. Но тут я положил ему на плечо руку, и не успел он повернуться, как уже мелькнули в воздухе подошвы его сапог, а сам он скрылся в толпе молодых духоборов. При громком хохоте капитана и других мы увидели, как большое его круглое тело вынырнуло из общей каши и полетело вверх с растопыренными руками и развевающимися фалдами. Лицо его было бледно, рот широко открыт, а в круглых глазах немало-таки страху было.
Первый раз он взлетел молча, но, поднявшись еще несколько раз над смеющимися головами и видя, что больше с ним ничего не хотят делать, он завопил, делая просящее лицо:
— Ох!.. Дорогие мои!.. Как это?.. В чем дело?.. Этого довольно!! — кричал он задыхаясь, то исчезая в толпе, то появляясь над головами.
Тяжело сопя и отдуваясь, он наконец разразился громким криком:
— Не в том дело!.. Но я боюсь, чтобы они не уронили меня в море!.. Так близко к борту! Ох, мои милые!
При общем хохоте мистер Диксон был поставлен на ноги. Проворно выбежав из толпы и прячась за нашими спинами, он смеялся счастливым смехом, поправляя сбившийся под мышки жилет и задравшиеся до колен панталоны.
— Экие молодцы! Право, молодцы! — говорил он, улыбаясь во все стороны. — Как они это ловко сделали!
И тут же попросил передать, что вода будет всегда отличная — как сахар.
— Впрочем, насколько это возможно для нашей машины, — прибавил он со вздохом, бессильно подняв плечи.
И, чтобы окончательно стать приятелем с духоборами, он, смеясь, пожимал всем качавшим его руки, всё удивляясь их ловкости, и приговаривал:
— Как они меня... того!..
 
Средиземное море. 21-ое декабря 1898 г.
Проходим о-в Мальту. На гафеле нашего парохода поднимаются во всевозможных сочетаниях цветные флаги, которыми на условном международном языке мы просим, чтобы с о. Мальты по кабелю известили Лондон и Батум о том, что у нас все благополучно.
Все время идем в виду африканских берегов. С берегов этих, окутанных оранжевым туманом, пышет зноем.
Ветер дует от чистого востока, т.-е. нам по корме, и потому нисколько не освежает воздуха, занося при этом удушливый дым вперед. Вентиляторы не работают и в трюмах по ночам очень душно, в особенности в двух передних.
Качка почти не чувствуется. Изредка только выскочит верхний край лопасти винта и залопочет по воде, разбивая ее в мелкие брызги.
Пора готовиться к выходу в океан.
 
Средиземное море. 24-ое декабря 1898 г.
Эти дни команда по целым дням рылась в трюмах, раскладывая надобранную провизию так, чтобы ее не швыряло, если случится качка. Заклинивались бочки, прибивались новые скрепы в местах, где нары кажутся недостаточно прочными. Вдоль нар, со стороны, откуда влезают на них люди, прибиты борта, чтобы в случае надобности, было во что упереться ногами.
Все лишнее убрано с верхней палубы в багажный трюм, а то, что оставлено наверху, принайтовлено самым тщательным образом. На фок-мачте спустили стеньгу, чтобы уменьшить сопротивление ветру. Осмотрены все брандсбойты и водокачки. Все приведено в порядок, как перед боем. Мы готовы.
Вдали уже видны две исполинские скалы, древние геркулесовы столбы.
Пройдя их, на другой день, т.-е. сегодня, мы увидели вправо от нас на горизонте высокий серый треугольник — это мыс Св. Викентия.
Оттуда за нами, как и за всяким судном, выходящим в океан, пристально следят. Мы сигнализируем имя нашего парохода и сообщаем, что у нас все в порядке.
К вечеру в самую сильную трубу можно было видеть только треугольную верхушку мыса, быстро опускающуюся в море. Вот и последний выступ исчез за горизонтом.
Мы в открытом океане и в полной его власти. У всех плывущих на „Lake Hurone" чувства напряжены. Все сознают торжественность минуты. Как-то примет нас старый, суровый дедушка-океан?

 
ОКЕАН.
 
Атлантический океан. 3-е января 1899 г.
Первые дни прошли довольно хорошо. С запада навстречу нам дул спокойный холодный ветер. Пароход, не наклоняясь ни вперед, ни набок, плавно поднимался и опускался вместе с огромными пространствами волнующейся воды.
Волны этой колоссальной мертвой зыби так обширны и с такими пологими скатами, что трудно понять, где кончается одна волна и где начинается следующая. Заметно это только лишь, когда пароход опускается в промежуток между двумя водяными холмами, как на дно широкого блюдца, края которого со всех сторон закрывают от нас весь мир.
Океан, казалось, ровно и тяжело дышал, отдыхая после тяжко го труда.
Здесь несравненно свежее, чем в Средиземном море. Воздух прозрачен, а линия горизонта до неприятности резка. После Средиземного моря мы испытываем нечто вроде того, как человек, который выходит из тесной комнаты на воздух.
Барометр, однако, не предвещал ничего хорошего.
Ветер подозрительно затих, — наступил мертвый штиль. Все замерло в напряженном ожидании. Только океан все так же мерно и лениво колыхал свои беззвучные холмообразные громады.
Стало холоднее. На небосклоне, у горизонта, прямо перед нами появилась сумрачная муть, и резкая черная полоса протянулась по морю вдоль всего горизонта. Полоса эта быстро росла и с глухим шумом надвигалась на нас.
Это идет буря.
Вскоре налетел первый порыв холодного ветра.
Со всего размаху ударился он о пароход, завыл в снастях, завертелся по палубе и, сорвав плохо лежавший брезент, унес его сердито, переворачивая на лету, в море. Разметав в клочья дым, он с наслаждением загудел в вентиляторах и засвистал по коридорам, точно радуясь, что есть ему над кем показать свою силу.
Слабо натянутая снасть беспокойно залопотала что-то, ударяясь о мачту.
Пароход вздрогнул и точно насторожился.
Вода сразу потеряла блеск, потемнела и сморщилась в тысячи острых мелких складок. Кое-где уже замелькала белыми пятнами пена, которую ветер рвал с гребней волн и нес большими хлопьями куда-то дальше и дальше, мимо нас.
Впереди виднеются огромные буруны. Тяжело и сердито вскидываясь друг над другом, они идут на нас правильными рядами.
От спокойного, отдыхающего океана не осталось и следа.
По воде, как в снежную метель, несется белая пыль, зигзагами извиваясь меж черных вздувшихся зыбей.
Глухо, угрожающе рычат волны.
Одна за другой бросаются они с натугой на острую железную грудь парохода, стараясь забраться на палубу. Но пока это им не удается, и разбитые, изувеченные упорным железом, они падают обратно, чтобы дать место следующим волнам.
Изредка только слышится глухой удар изловчившейся волны, которой удалось лизнуть верхушкой своего холодного, пенящегося языка железные цепи привинченных к баку якорей.
Тогда вдоль парохода летят тучи соленых брызг, захлестывая со злорадным шипением глаза матросам и стуча резкой дробью в окна рубок.
На передней мачте забытый парусиновый вентилятор, поднятый за конусообразную верхушку, надулся, выгнулся дугой и мечется и хлопает своими растянутыми полами. В ночном сумраке он похож на длинное привидение монаха в белой рясе, размахивающего в отчаянии руками.
Задрав кверху бушприт, точно боясь захлебнуться, пароход режет волну за волной. Но скоро, обессилев, он начинает пошатываться, а на следующий день уже беспомощно, покорно взлетает с вала на вал и всем своим тяжелым телом, с глухим стоном бросается в открывшуюся перед ним бездну.
На палубе ни души. Пароход точно вымер.
Пробегут только торопливо мокрые матросы да изредка пройдет, балансируя руками и закрываясь воротником, длинный А. Бакунин.
Иногда, перебегая из угла в угол, пробирается из аптеки М. Сац, защищая передником склянки с лекарствами от брызг.
В течение четырех дней ветер все увеличивался и дул уже с силою урагана. Да и не всякий ураган мог бы сравниться с тем, в который попал наш несчастный пароход.
Затем потянулись дни, не приносящие никакой надежды на перемену к лучшему.
Целые горы двигались на нас. С кормы видно, как пароход, перебравшись через вершину вала, несется по его склону в глубокую пропасть, другой берег которой черной стеной стоит перед нами. По стене этой, шипя и извиваясь как змеи, бегут вниз гонимые ветром полосы пены. Вся она изборождена мелкими, острыми волнами, а с грозно шумящей вершины ее, за которой синеется далекое небо, летят целые облака белой водяной пыли.
Пароход, кажущийся теперь донельзя маленьким, ничтожным, с жалко торчащими мачтами, скатывается к подножию этой стены, которая, кажется, сейчас опрокинется и похоронит его под собой навеки. Слышится гулкий удар, передняя часть вместе с бушпритом зарывается в воду, еще мгновение, другое и — каким-то непонятным чудом, трясясь всем телом, силясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть, пароход вырывается из-под воды, выравнивается и с тяжелым скрипом опять карабкается на новый вал.
А обрушившаяся на бак вода шумными каскадами спадает оттуда на нижнюю палубу и несется дальше, сбивая, переворачивая, ломая все, что попадается ей на пути. С силой врывается она в узкие коридоры, на минуту наполняет их и, пролетев дальше, кружится, пенясь, у юта. Отыскивая выход, она, как разъяренный зверь в клетке, кидается беснующимися струями то в рубку, то в железные борта и наконец, обессиленная, стекает с кормы и в открытые по бортам люки.
Страшнее всего моменты, когда пароход переваливается через верхушку зыби и кормовая половина его вместе с винтом выскакивает из воды до самого киля. Тогда лишенный сопротивления воды винт вертится в воздухе с сумасшедшей быстротой, расшатывая пароход во всех направлениях.
В такие минуты весь мир переворачивается вверх ногами. Пароход дрожит и прыгает во все стороны с отчаянным треском и грохотом. Кажется, что кто-то невидимой исполинской рукой трясет его и колотит по дну огромными молотами с такой силой, что еще мгновение, другое — и пароход разлетится на тысячи кусков.
Повторяется это через каждые 15 — 20 минут в течение вот уже более 8 дней.
 Каждый раз, когда вместе с прыгающей кормой мы летим куда-то вверх и, ухватившись за что попало под руки, переглядываемся друг с другом, ужас овладевает нами.
Мгновения эти кажутся бесконечными.
Тогда капитан, закусив губы, мрачно и решительно глядит куда-то вперед, точно видит перед собой какого-то виновника наших бедствий, а бедный господин Диксон зеленеет от страха и, болезненно морщясь, оглядывается на всех по очереди, как бы ожидая помощи, и растерянно бормочет побелевшими губами:
— ...Машина, машина, машина!..
Он боится, что в одну из таких минут лопнет винтовой вал или самый винт соскочит с вала и упадет в море.
Такие случаи бывали.
Случись это, пароход будет лишен единственного своего орудия борьбы с разъяренной стихией и пространством и превратится в жалкий железный ящик, затерянный вместе со своими жильцами среди беспредельного океана.
А что тогда будет с двумя тысячами жизней, заключенных в этом ящике лишь с небольшим запасом провизии?
Этого никто не решается себе представить.
 
Атлантический океан. 5-е января 1899 г.
В трюмах все лежат.
В полумраке сырого воздуха раздаются громкие оханья, вздохи, стоны несчастных, страдающих морской болезнью людей.
В темном углу сидит на нарах женщина и сосредоточенно, благоговейным голосом, читает псалом.
Изредка то там, то здесь поднимается всклокоченная голова с мутными глазами и, обращаясь куда-то в пространство, робко спрашивает:
 — Доедем ли живы? Какая страсть-то! А?.. Ишь... ишь как подымает!.. — и, закрывая глаза, опять прижимается к подушке.
Слышно, как за бортом переливается с отвратительным, жирным хлюпаньем соленая вода.
Что-то тяжелое, неуклюжее, со стуком беспрерывно перекатывается над головой с одной стороны на другую.
И опять слышно, как чмокает где-то противная тошнотворная вода.
А вот опять ударила волна, все задрожало, запрыгало, завертелось. Пароход зарывается в волны. Маленькие круглые окна становятся темно-зелеными, в трюме темнеет, и уже трудно отыскать их среди мрака.
Остановившись на минуту в нерешительности, пароход все быстрее и быстрее летит кверху. Кружки окон светлеют, становятся светло-серыми, в них глядится болезненный, лихорадочный день и стекает по ним слезливыми струями жирная вода, от одного взгляда на которую уже тошнит.
А вместо шума моря теперь слышен свист и вой беснующегося урагана.
— Ой, моченьки моей нету больше! — стонет кто-то отчаянным голосом. — Смертушка моя пришла!
— Всеё нутро вытянуло! — отзываются из другого угла.
С жалобным дребезжанием катается по палубе железное ведро, а от нар к нарам, повизгивая, тяжело ездит оторвавшийся сундук и неровно стукается то углом, то боком о нары и железные переборки. Никто их не убирает, не до того.
Окошечки совершенно стемнели. Ночь.
Нового с собой она ничего не принесла. Все то же.
Качаются дружно из стороны в сторону, точно сговорившись фонари в железных решетках, останавливаясь на минутку, как бы раздумывая, и снова стремительно кидаются назад, вместе с полотенцами, кафтанами и другими привешенными к нарам вещами.
 Иззябшая команда с посоловевшими, усталыми глазами, вытирает мокрыми швабрами палубу, выносит наполненные нечистотами ведра, моет их и опять привязывает к нарам.
С нар страшно слезать. Много нужно ловкости, чтобы удержаться на палубе, наклоняющейся больше, чем на 45 градусов. А упасть опасно, тогда летишь, переворачиваясь в самых диковинных положениях, куда-нибудь в угол, и если не успеешь ухватиться там, то таким же порядком отправляешься обратно.
Одна только команда так навострилась, что и днем и ночью проворно бегает, разнося в ведрах кипяток, суп, убирая трюмы или работая на палубе.
Случалось, конечно, что и из них кто-нибудь внезапно ехал по палубе, растопырив руки и ноги, но бывало это большею частью тогда, когда и самые завзятые моряки ползли вместе с ними в одну сторону, покачивая от удивления головой.
На верхней палубе во всю ее длину протянуты веревки (спасительные леера), за которые люди могут хвататься в таких случаях.
Благодаря продолжительному лежанию, настроение духа у всех мрачное, подавленное.
Дородный мужчина, Вася Попов, лежит теперь бессильной тушей, бледный, исхудалый, с синяками под глазами. На все слова ободрения он слабо машет рукой и, поводя мутным взглядом, убежденно говорит:
— Ни один не доедет... ни один... Посмотришь! Страшно, то-есть вот до чего! А как услышу — кричишь: „все наверх!" так и думаю: „ну, тонем, конец пришел!"
Неунывающий Черненков и тот, теперь недоверчиво осклабясь, все еще энергичным голосом кричит:
— А разве будет когды этому конец? Ты гляди-кось, что делается! Пропадем все чисто!.. — говорит он, решительно махая обеими руками.
— А будь ты турецкий! — ворчит он, быстро наклоняясь через край нар и отыскивая корыто. Шея у него вытягивается и краснеет от натуги.
— Одна желчь... — говорить он, печально покачивая головой, и опять поспешно нагибается.
— А ведь маковой росинки во рту не было... У-у-х! Что уже говорить! Смерть в видимости.
Одно время среди духоборов воцарилось особенное уныние.
Весь пароход затосковал. В особенности женщины. Подперев щеку рукой и покачивая с соболезнованием головой, они таинственно перешептывались, закрывая глаза с таким видом, что ничего, мол, не поделаешь, нужно покориться судьбе.
Да и старички, лежа на нарах, о чем-то грустно беседовали, а только подойдешь к ним, умолкали и отмалчивались с самым убитым видом.
Очевидно, что-то скрывали.
Наконец, после настойчивых расспросов, Николай Зибарев объяснил мне, что среди духоборов распространился слух, будто бы пароход заблудился и носится теперь без дороги по самым бурным местам окиян-моря.
Все объяснения и уверения в противном долго не имели никакого успеха. Старички упорно молчали или говорили:
— Тебе лучше знать, как и что.
— Конечно!
— Ясное дело!
Но по угрюмым лицам видно было, что они не верят. А женщины прямо говорили:
— Ах, любошный ты наш! Все мы видим! Ты не хочешь тольки народу скорби придавать, оттого и не сказываешь. Ну, а уж мы все, все чисто видим!..
И когда я спросил, почему он думают, что пароход потерял дорогу, то одна из женщин с победоносным и лукавым видом спросила:
— А где теперь солнышко встает? А? Скажи-ка сам. Раньше во где оно всходило, а теперь совсем уже с другого боку осталось.
А стоявший тут же старичок Шамшырин, горестным, но в то же время уверенным голосом, прибавил, оглядываясь кругом за одобрением:
— Покедова шли по-над землицей и дорогу знали... А тут разве не скружишьси? Ни тебе берегу, ни тебе острову какого... конца краю не видать... Скорбь, одно слово — скорбь... — и грустно поник головой.
Лишь с помощью влиятельных старичков уладилось дело. В особенности помог Махортов, появившийся в трюмах под охраной двух матросов, как-всегда, в своем оленьем треухе и с палкой в руках.
Своей речью, хотя и не особенно ясной по смыслу, но в высшей степени убедительной по тону, произнесенной твердым голосом, он очень скоро уверил всех в том, что „дорога самая правельная" и падать духом нечего: это недостойно истинных христиан.
Постучав при этом палкой и обведя своим грозным, величественным взором сконфуженную толпу, бывший боцман удалился к себе в каюту.
Все приободрились, оживились. Бабы, обтирая рукою рот и значительно переглядываясь, заговорили:
— Ну, этот, сестрицы, сам знает все дочиста... Он слышь, сам скольки морей переплыл!
— По морской части он все могёт.
Один Шамшырин, хотя и не смел возразить такому авторитету, но, кажется, и на этот раз остался при особом мнении, так как все еще смотрел с таким видом, что „все, мол, пропало".
 
Атлантический океан. 7-е января 1899 г.
Упасть при такой качке далеко не безопасно.
Между тем людям необходимо выходить по нужде на верхнюю палубу.
Даже молодым не легко взбираться по двум трапам со скользкими ступенями, то наклоняющимся почти плашмя, то вдруг стремительно поднимающимся до вертикального положения, когда нужно хвататься обеими руками, чтобы не упасть навзничь.
Подниматься трудно, но спускаться еще опаснее.
У каждого трапа стоять часовые, на обязанности которых провожать слабых и стариков наверх и, главное, следить за спускающимися.
Несмотря на это, все же было несколько несчастных случаев.
Два старика скатились как-то, прежде чем зазевавшиеся часовые успели их подхватить, и сломали себе по ребру. Мальчишка, не дождавшийся разносчиков с кипятком, отправился сам на кухню и, возвращаясь с кипятком, упал и обварил себе голову и шею. Другой свалился с трапа и разбил себе лицо в кровь. Один взрослый мужчина при падении рассек себе на подбородке кожу до кости.
А вчера ночью, девочка лет тринадцати, идя с верхней палубы, в темноте заблудилась и, отыскивая вход в свой трюм, попала по ошибке на переднюю часть парохода. В это время на бак обрушилась огромная волна, которая, сбив с ног девочку, потащила ее по пароходу и, кидая ее об углы лебедок и другие выдающаяся части парохода, забила ее куда-то в угол, откуда она, вся в крови, добралась до первого трюма, а оттуда ее перенесли в госпиталь.
Случилось как-то, что, накрывая трюм, под просветом которого всегда лежали женщины и дети, один из матросов уронил туда тяжелый, трехпудовый люк. Послышался удар, потом крик, и когда бросились к трюму, то увидели, что рядом с упавшим люком лежит, раскинув руки, девочка. К счастью, она оказалась только сильно испуганной и оглушенной. По счастливой случайности люк слетел в толпу острым углом так удачно, что лишь сорвал клок волос у девочки и чуть задел за кожу, а потом упал плашмя, причинив окружающим лишь легкие ушибы.
Матрос, уронивший люк, достаточно наказанный страхом, все же был отправлен в наказание в машинную топку, где и проработал целую смену.
Конечно, во всех этих случаях виновата команда, но если принять во внимание ту массу работы, которую им приходится исполнять, не зная отдыху ни днем, ни ночью, при леденящем ветре, постоянно шлепая по колено в студеной воде, в промокших насквозь одеждах (потому что из-за борта обдает почти без перерыва), то не придется быть особенно строгим.
Работая над одним передним трюмом, подчас все с ноги сбиваются.
Просвет этого трюма и все его вентиляторы находятся в передней части парохода, а сам трюм совершенно изолирован от остальных помещений. Волна, врываясь через борт на бак, несется оттуда с тучами брызг в просвет и вентиляторы этого трюма. Приходится поэтому наглухо закрывать его, а вентиляторы поворачивать в подветренную сторону.
Тогда другая беда. Через несколько часов внизу становится так душно, что лампы тухнуть, воздух пропитывается тяжелыми испарениями, которые крупными каплями скатываются по стенам. Дышать становится невозможно, и волей-неволей приходится снимать два-три люка и поворачивать вентиляторы на ветер. Но первая же волна опять наливает в трюм массу воды, еще удар, другой — и в трюме воды по колено. Она переливается с шумом от борта к борту, заливая иногда нижние нары, так как выходные отверстия здесь очень малы и вода не успевает выбегать наружу.
Трюм опять покрывается, а команда черпает воду ведрами и выливает ее на верхнюю палубу.
День и ночь нужно пристально следить за этим трюмом, чтобы избежать несчастья.
А, кроме того, через каждые два-три дня нужно мыть нижние палубы, а иногда и часть верхней. Мыли большею частью ночью, так как днем не хватало времени.
Теперь, когда люди не выходят наверх, это особенно необходимо. После мойки палуба посыпается карболовым порошком.
На чистоту палубы обращается особенное внимание, так как было замечено, что через два-три дня после мойки она покрывалась черным жирным налетом из органических остатков, издающих отвратительное зловоние.
Появись какая-нибудь инфекционная болезнь, с ней не было бы сладу при этой скученности лежащих в унынии людей.
В конце концов команда настолько выбилась из сил, что вчера ночью на свисток, вызывавший всех наверх, появилось всего несколько человек. На вопрос: где остальные? они ответили:
— Не знаем.
Очевидно было, что они решили бросить работу, в надежде, что тогда будут выбраны другие сто человек, которые их заменят. Команда уже несколько раз просила меня об этом. Но где же теперь при этих условиях снова учить неопытных людей, когда даже с привыкшими к этому делу едва удавалось справляться.
Пришедшим на зов было сказано, чтобы вся команда через полчаса собралась по обыкновенно на шканцах для работ. Если же это не будет исполнено, то пусть тогда уж пеняют на себя за последствия.
 Во мраке ночи, по кидающейся во все стороны палубе, среди брызг, при шуме ветра, засновали темные фигуры, шушукаясь и переговариваясь друг с другом. Люди все прибывали и, сбившись в кучу под защитой спардека, тихо совещались.
— Что теперь делать-то? А? — слышен чей-то озабоченный голос.
— Хто е знает.
— Говорил я тебе, ничего не выйдет.
— Да и верно: кто, окромя нас, теперь может работать? Некому.
— Опять же, — резонирует кто-то, — брат, ты погляди хоть и на нас. Все сапоги даже от воды разлезлись, не то что... Никогда не высыхаем...
— Хоть бы сапоги нам общество выдало, как придем в Америке...
— Очень просто.
После короткого объяснения ребята принялись за работу, поставив условием ходатайствовать перед обществом о выдаче всем им новых сапог, как только приедем в Америку.
Но бедняги так и остались в старых сапогах. По приезде в Америку за хлопотами, неурядицей забыли и об их тяжелой службе и о сапогах.
Не до того было.
 
Атлантический океан 8-е января 1899 г., утром.
Жестокая, продолжительная качка наделала не мало бед.
Многие, еще до переселения истощенные люди, страдая так долго морской болезнью, пришли теперь в крайне печальное состояние.
В особенности жалкий вид имели некоторые женщины. Они давно уже ничего не едят и поддерживают свои силы только яйцами да сгущенным молоком Нестле. Но, конечно, такое питание было недостаточным.
 На них было страшно смотреть.
Лица бледные, худые, с глубоко впавшими глазами, под которыми чернеют синяки, костлявые руки с посиневшими ногтями, лоб в испарине от частой рвоты. Им давно уже нечем рвать, но пустой желудок продолжает судорожно сокращаться, тщетно стараясь извлечь оттуда что-нибудь. Иногда судороги эти распространяются на все тело, и тогда человек мечется с вытаращенными глазами и скорченными пальцами, извиваясь в самых страшных положениях, хрипя и закатывая глаза, точно в агонии.
В таких случаях доктор чаще всего прибегал к подкожным впрыскиваниям эфира, — это замечательно хорошо и скоро действовало.
Было несколько дней, когда доктор буквально метался от одного больного к другому.
Несмотря однако на все старания и внимание докторов, одна молодая женщина умерла исключительно от морской болезни. Правда, до этого она была сильно изнурена лихорадкой.
Число больных с каждым днем растет. Было несколько случаев рожи, два-три воспаления легких. Госпиталь полон.
На утренних обходах доктора осматривают теперь от 60 до 100 человек больных.
К вечеру фельдшерица М. Сац с помощью докторов приготовляет лекарства в прыгающей от налетающих волн аптеке и вечером раздает их.
К счастью, все эти три лица — А. Бакунин, М. Сац и даже англичанин Мерсер — успели вызвать к себе доверие духоборов, и поэтому дело идет очень хорошо. Все трое молоды, энергичны и, кроме лечения, полезны еще и тем, что, вращаясь постоянно среди духоборов, поддерживают в них бодрое настроение.
И хотя, кажется, А. Бакунин сам страдает немного от качки, но виду не показывает, и его бодрая, длинная фигура целый день носится по пароходу вместе с добродушнымМерсером, который успел сильно привязаться к духоборам.
Женщины же очень сблизились с „сестрицей", как называли они М. Сац.
 
Атлантический океан. 8-е января 1899 г., вечером.
Смерть не щадит нас.
Вчера мы похоронили еще одну жертву сурового океана. Это уже 9-й смертный случай.
Мрачные это были похороны.
Я думаю, у всякого, кто присутствовал на них, они никогда не изгладятся из памяти.
По пустой, мокрой палубе, по которой то и дело с шумом и плеском проносилась вода, успевшая набить по углам целые кучи соли, осторожно пробирались несущие покойника матросы и провожающее его родственники.
Не раз приходится останавливать печальное шествие и хвататься друг за друга, за борта, лебедки, за что попало, чтобы не уронить люков, на которых лежит спеленатый труп и не покатиться вместе с ним по скользкой палубе.
Похоронное пение прерывается дикими порывами налетающего ветра. Он осыпает идущих тучами едких, соленых брызг, теребит платье, взъерошивает волосы, точно торопить всех к месту погребения.
А когда опускают труп, то черная, сердито пенящаяся волна, подскочив до верхней палубы, заливая ноги матросам, сердито вырывает его из рук и, поглотив свою добычу, с таким же бешенством отхлынув назад, исчезает вместе с ним где-то далеко внизу под нами, раскрывая глубокую шумящую бездну, точно ненасытную пасть, требующую новых жертв.
И ветер, кружась в облаках пены, неистово воет, стараясь столкнуть туда стоящих на палубе. В коварном, торжествующем его вое и свисте, казалось, слышится грозное обещание: „Всем то же будет... Погодите!.."
И, покорно склонив головы, печально глядели на воду родственники умершего.
———
Так плывем мы дни и ночи в этом хаосе, среди двух разъяренных стихий, не унимающихся, неумолимых, обрушивающихся на наш несчастный пароход, который под тяжелыми ударами свирепого океана, как раненое животное, беспрерывно трещит и стонет во всех своих скреплениях.
Уныние начинает овладевать всеми нами.
Днем, когда пароход взлетает на вершину вала, где он, точно раздумывая, дрожа, останавливается на несколько мгновений, мы видим бесконечную пустыню, покрытую рядами пенящихся валов.
А каждый гребень — новый исполинский удар в расшатанную, израненную грудь старого парохода. А сколько их еще за горизонтом!
И мы чувствуем себя затерянными, заброшенными среди этой страшной пустыни.
А ночью на нас строго и неумолимо глядит черное небо, усеянное крупными, испуганно мигающими звездами.
Время от времени, закрывая их, дружно мчатся по небу рыжие клочки туч с изорванными краями. Не обгоняя друг друга, с необычайной быстротой пролетают они низко, низко и, кажется, цепляются своими истрепанными краями за верхушки мачт.
И когда вырастает перед нами черная стена, закрывая собою полнеба, а верхний край ее светится таинственным, мрачным фосфорическим блеском, то кажется, что старый океан, потешаясь над нами, злобно хохочет, оскалив свои белые зубы, рыча и брызгаясь холодной, соленой слюной.

Атлантический океан. 9-е января 1899 г., 4 часа ночи.
Ветер стал стихать.
Во временам только достигает он прежней мощи, но в этих порывах уже ясно чувствуется бессилие.
Зыбь, следуя хорошему примеру, тоже стала улегаться, хотя все еще сильно дуется, важничает и изредка захлестывает на верхнюю палубу — „не зазнавайтесь", мол.
А сегодня уже несравненно тише. Небо приняло более мягкий цвет, верхушки валов закруглились, да и сами они сильно уменьшились и уже не колотятся с грохотом, как раньше, о борта парохода, а только перекатывают его довольно плавно, хотя и сильно, из стороны в сторону.
В воздухе потеплело.
Бледные, исхудалые люди с мутными глазами робко выползали, пошатываясь, на белую как стол верхнюю палубу.
Жмурясь от света, кажущегося после долгого полумрака трюмов необыкновенно ярким, они присматривались к окружающему.
Приставив щитком дрожащие руки к глазам, многие поглядывали вперед в тайной надежде увидеть берег, чтобы поскорее расстаться с этим постылым, пловучим домом. И, не видя там попрежнему ничего, кроме воды и неба, вздохнув, отворачивались в сторону.
Скоро обе верхние палубы покрылись лежащими на тулупах людьми.
Приникнув в изнеможении к подушкам, опьяненные свежим теплым воздухом, которого они так долго были лишены, люди отдыхали как после долгой, изнурительной болезни.
И, разорвав на миг серые, сырые тучи, точно тронувшись этой печальной толпой, снисходительно улыбнулось ласкающим лучом солнце.
И все лица радостно ответили ему благодарными улыбками.
 — Солнышко, — прошептали, слабо шевелясь, не одни посиневшие губы. Блаженно жмурясь, люди подставляли ему свои бледные лица.
Но луч уже соскользнул с парохода и бежит бледным пятном по серой поверхности моря дальше.
Первыми оправились детишки и тотчас же подняли возню. А вскоре они затребовали горячей каши.
Палуба мало-по-малу оживилась и кое-где между лежащими группами уже сновали разносчики с ведрами дымящегося супа. Лучший знак, что дело шло на поправку.
К вечеру везде был слышен оживленный говор, где-то даже попробовали петь стишки. По пароходу заходили люди, отыскивая родных и знакомых, с которыми они так долго были разлучены бурей.
Выполз дедушка Боков с неизменным платочком в руках, отшучиваясь на приставания заигрывающей с ним молодежи. Завиднелась седая борода и олений треух Махортова и — о чудо! — сам Вася Попов, бледный, но такой же степенный и дородный стоял на палубе, отставив вперед одну ногу и заложив большой палец за борт казакина. Он разговаривал с длинным худым Черненковым.
Подошел к ним добродушный Мелеша (Емельян Коныгин), а вскоре присоединилась к этой группе исполинская фигура скромного Николая Зибарева.
Старички „гутарили", обсуждая прошедшие и будущие события.
Пользуясь тихой погодой, команда работала над уборкой парохода. Скоро берег, и нужно подчиститься и привести себя в порядок.
Все рубки, борта, шлюпки, вентиляторы — все это моется горячей водой с содой, а частью красится заново.
Медные части с ожесточением натираются до ослепительного блеска, стекла чистятся мелом, а палуба моется несколько раз песком и наконец горячей водой с содой.
 

 
Духоборы на спардеке.

 
Передняя часть „Lake Hurona".
Идем как на парад.
Ночью мы попали в густой туман и принуждены были уменьшить ход.
Недавний шум сменила зловещая, напряженная тишина, Высоко в воздух светится мутным пятном желтый круг от сигнального фонаря.
Впереди не видно не только воды, но даже ближайшие предметы совершенно скрыты от глаз и лишь изредка слабо чернеют они бесформенными глыбами.
Через пароход беззвучно двигаются, сливаясь в высоте, длинные полосы — облака тумана.
Они, как призраки, бесшумно скользят мимо, то закрывая, то открывая между собой темные жуткие пространства. Наклоняясь друг к другу где-то в высоте, они, казалось, шепчутся там о чем-то между собой.
Откуда они идут? Куда уходят?
По временам кажется, что нет никакого парохода, ни моря, ни неба и нельзя понять, стоим ли мы неподвижно или мчимся куда-то меж этих холодных, таинственно беззвучных призраков.
Слышится только неровный, крадущийся шелест — это падает со снастей на палубу собравшаяся в капли сырость.
В чарующей, напряженной тишине со всех сторон слышатся робкие вздохи, таинственный шопот...
...И вдруг все это заколдованное царство дрогнуло, затрепетало от чудовищного, дикого рева. Это гудит наш пароход.
Очарование исчезло. Мы идем в тумане и через каждые пять минут пароход наш гудит, предупреждая столкновение с встречными судами.
— Го-о-о-го-о-о-о... — время от времени сипло орет медное горло, точно поперхнувшись вначале сырым соленым туманом.
Из-за серой, колеблющейся пелены доносится ноты на две ниже хриплый рев другого чудовища:
 — Бгу-у-гу-у-у?..
— Го-го-о-о? — тревожно спрашиваем мы.
— У-гу-у... — раздается уже невдалеке от нас.
Слышится звук разбитого стекла, — это протелеграфировали с мостика в машину:
— Стоп!
Все чаще ревут две медные глотки, не видя друг друга и больше всего на свете боясь именно этой встречи.
Долго путаются, окликая друг друга пароходы, то уменьшая, то увеличивая ход. Встречный пароход гудит все глуше и глуше, и наконец уже издалека доносится его последнее сонное:
— У-гу...
И опять тишина, шопот бесшумных призраков и шелест капель.
 
Канада. Порт Галифакс, 12-го января 1899 г.
Сегодня, в четыре часа вечера, мы уже стояли на якоре в виду гавани Halifax'a.
Среди громоздящихся по всему берегу высоких многоэтажных зданий торчат угрюмые заводские трубы. Из них тянутся черные полосы тяжелого дыма. Собравшись в темную тучу, он неподвижно повис над городом желто-грязным пятном.
С берега доносятся звуки живущей земли, слышен неясный, волнующий шум и рокот большого, многолюдного города.
Мелькая белым дымком между зданиями, быстро бежит маленький, точно игрушечный поезд.
Раздаются то и дело солидные гудки океанских пароходов и, шныряя между ними, весело повизгивают рабочие катера.
Все это кажется странным и новым после того, чем мы жили последние тридцать два дня.
На баке тихо стоят старички.
 Махортов с гордо поднятой головой испытующе присматривается к городу.
„Посмотрим, как-то вы тут живете?" читается в его строгих серых глазах.
Миша Боков глядит близорукими глазами и, умиленно улыбаясь, плачет:
— Вот она, Канадия!
Добродушный Мелеша приглядывается ласковыми глазами к земле, как будто бы уже видит там кого-нибудь близкого, родного себе.
Вася Попов, важно выпятив грудь, имеет такой вид, что, мол, „каковы бы вы там ни были, но и мы лицом в грязь не ударим".
Николай Зибарев, крепко вцепившись своими мощными рабочими руками в поручни, точно в рукоятки плуга, казалось готов уже с упорством рабочего быка приняться сейчас же за созидательную работу.
Вопросительно глядели на землю женщины, точно спрашивали ее, что ждет здесь их детей, мужей, их самих.
В глубоком молчании стоит толпа, напряженно, вдумчиво приглядываясь к новой земле, которую они так долго и жадно ждали.
Океан со всеми страхами давно забыт, как тяжелый сон, как будто его никогда и не было. Впереди новая земля, новая жизнь и — кто знает? — может-быть, и новые страдания.
И на серьезных, суровых лицах закаленной в борьбе молчаливой толпы, — толпы, живущей одной жизнью, дышащей одним дыханием, думающей одной думой, — можно было прочитать:
„Ну, что ж! если и так, мы готовы встретить вас".
———
Через несколько часов мы увидели небольшой катер, направлявшийся от берега к нам.
 Завидя его, все заволновались. Это — первая встреча с людьми нового края.
— Что за люди? Хоть бы поглядеть! — говорит один.
— А вот поглядим... — спокойно отвечает Вася Попов. Но по глазам видно, что и он сгорает от любопытства.
Мелеша давно уже вытянул шею.
— Как думаешь: есть наши тута?
— Да и бравый пароход! Как лебедь все равно, бежит, — слышится в толпе.
На носу забегающего полукругом катера можно уже разглядеть стоящих.
Вот Хилков в большой шубе, мехом вверх, как носят в Канаде. Рядом с ним, в таких же шубах и меховых шапках стоят двое ходоков, посланные духоборами, Иван Ивин и Петр Махортов (сын старика).
Дальше виднеется группа англичан, из которой выделяются два гладко выбритых старика, в странных, длинных сюртуках и оригинальных, старомодных цилиндрах.
Это — два представителя филадельфийских квакеров, присланные сюда специально для встречи духоборов.
Мертвая тишина воцарилась на палубе.
Ближе других к борту стоят старички. Махортов видит сына, губы его шевелятся, и глаза, потеряв величественность, затуманились набежавшей слезой.
— Наконец-то!
Так тихо, что слышно, как работает машина на катере. Но вот он уже у борта.
Хилков и ходоки, сняв шапки, низко, истово кланяются.
— Здорово живете! — слабо доносится снизу.
Толпа дрогнула, зашевелилась и сдержанно, взволнованно загудела, точно вздохнула широким дружным вздохом, перекатившимся по всему пароходу:
— Слава Богу! Как вы себе?
 И тысячи рук замахали шапками.
Англичане на катере завертели над головой шапками и оживленно, выкрикивая каждый слог, прокричали:
— Well-come-Dukh-o-bors! (Добро пожаловать, духоборы!)
А квакеры, сняв свои коробки, обнажили голые, как колено, черепа и медленно поклонились.
— Живы ли все, здоровы? — степенно спрашивают, еще ниже кланяясь, с шапками в руках ходоки.
Они бледны от волнения, серьезны. Скоро им придется держать ответ обществу. Не даром ведь их выбрали, тратились на них.
И чувствуя на себе столько жадно – вопросительных глаз, устремленных на них сверху, они еще ниже, еще почтительнее кланяются, как бы говоря:
— Мы не зазнались. Мы помним, что мы только выбранные от всего общества и завтра же будем вместе с вами и разделим участь всех, как и раньше.
Толпа гудит. О многом хочется узнать, о многом расспросить, но катер не пристает к пароходу.
Мы должны пройти еще через карантинный осмотр, а до тех пор ни к нам, ни от нас не может быть пропущен ни один человек.
Главный карантинный врач, доктор Монтизамбр, француз с огромным носом, спрашивает снизу, нет ли у нас инфекционных больных, всем ли привита оспа и сколько больных имеется на пароходе.
Получив в ответ, что ни одного случая инфекционного заболевания не было за все время плавания, что имеется только несколько хронически больных и что оспа привита всем (тем, у кого оспа не была привита, доктор Мерсер привил на пароходе), он велит нам отправиться на маленький остров в нескольких милях отсюда.
Завтра утром там будет произведен осмотр, и если все будет найдено в порядке, то мы можем тогда отправиться в С.-Джон, где будем садиться в поезда.
 Объехав кругом пароход, катер стал уходить. Англичане быстро вертят фуражками и кричат:
— Hip, hip, hip — hurra! Hip, hip, hip — hurra!
— Спаси Господи... — грохочут в ответ духоборы и низко кланяются.
А огромный хор поет торжественный псалом. И звучит он светло, радостно.
Сколько веры было в нем!
Окрыленный надеждой несется он широкими, могучими взмахами к новой земле, за катером, вместе с легким морским ветерком.
Но вот катер скрылся среди судов гавани.
Загремел брашпиль. Мы идем к острову. Взволнованные духоборы шумят, как встревоженный улей.
Скоро мы пристали к деревянной пристани острова, в тихом заливе, окруженном стеною темно-зеленых сосен.
Наступал вечер, знаменитый своим ясным закатом. Люди вышли на берег. И хотя идти по острову дальше пристани запрещено, но всякий с наслаждением ходил по земле, улыбаясь от нового, забытого ощущения твердой земли под ногами.
Духоборы любовались чудной зеленью, отражавшейся в ясной воде тихого залива. От пристани вверх тянется желтая песчаная дорожка с камешками, окаймленная свежей сочной травой.
А повыше, на пригорке, меж ветвей развесистой ели, заманчиво выглядывает высокий деревянный дом, играя своими окнами ярко-красным огнем в лучах заходящего солнца.
И ветер донес далекий собачий лай...
Земля! Какая радость!
Я думаю, ни один самый красивый вид не производил на духоборов такого сильного, глубокого впечатления, как этот клочок земли с небольшим домиком наверху.
Ужинали уже, конечно, на земле, на сваленных тут же больших палях.
И куда девалась неуверенность, слабость! Все улыбались, оживленно болтали, сидя в свободных позах вокруг мисок с супом, которые первый раз за все это время не нужно было держать обеими руками, из опасения, чтобы содержимое их не попало вместо желудка на голову.
 
Канада. Порт Галифакс. На Карантинном острове,
13 января 1899 г.
Осмотр начался с утра.
Доктор Монтезамбр со строгим лицом стоял вместе со своим помощником у трапа и пропускал мимо себя по одному духоборов с парохода на берег. Он осматривал лица, языки, останавливаясь дольше на детях и подростках.
Духоборы одели чистое белье и праздничные платья. Эта чинная, вежливая толпа, спокойно проходившая мимо доктора без шума, без замешательства, повидимому произвела очень выгодное впечатление и на него и на многих других, прибывших с ним англичан.
Пропустив мимо себя всех людей с парохода на берег, доктор Монтезамбр обошел все трюмы и заявил, что за все время иммиграции никогда еще не приходил пароход с таким большим числом пассажиров и в таком удивительном порядке.
Осмотр окончен, и мы можем теперь идти куда угодно.
На пароход тотчас же вваливается несколько человек, юрких корреспондентов, в красных галстуках, с развязными, самоуверенными движениями. Сейчас же стали они быстро записывать все, что им нужно было, а один из них все время довольно удачно набрасывал эскиз за эскизом, рисуя то отдельные типы, то целые группы духоборов. Забрались даже в трюмы, и там, уже при лампах, все еще рисовали и записывали. Написали биографию Бокова и Махортова и тут же зарисовали их.
Два старичка, квакеры, войдя на палубу, сняли свои цилиндры и, блестя макушками, заявили, что желают помолиться о благополучном прибытии духоборов.
Они встали рядышком друг возле друга, против тесно сбившихся духоборов, тоже снявших фуражки.
Очень древний на вид квакер закрыл на несколько мгновений глаза и поднял кверху голову, углубляясь в самого себя. Помулявив немного губами, он начал читать твердым голосом молитву.
Чем дальше, тем патетичнее читал он свою молитву, несколько нараспев, сильно напирая на некоторые слова, точно вытягивая их откуда-то из глубины.
— О, g-o-o-d!.. — все громче и патетичнее восклицает он, тряся головой. По временам он открывает глаза, глядит поверх очков, потрясает в воздухе руками и даже становится в конце речи на одно колено.
Его более моложавый товарищ безмолвно вторит своему другу, повторяя его жесты и выражение лица.
Прокричав, точно рассердившись, несколько заключительных слов, старик встал с колена и посмотрели поверх очков с видом победителя:
— Вот, мол, как! Хорошо?
Духоборы были, что называется ошарашены, хотя и не выказывали этого. Они ни слова не поняли. А вся эта жестикуляция, мимика, тон этот, да и самый старик в чудном костюме! Сильно были они озадачены.
Д. Хилков перевел им молитву и благословение Божие, призываемое на духоборов квакерами, и рассказал, что старики эти присланы от квакерской общины.
Тогда вперед выступил Вася Попов.
— Спаси их, Господи, за добрые желания, за ихний привет и за ласку. А за братскую любовь ихнюю Господь их не оставит, — произнес он степенно.
Вслед затем духоборка прочла один стих, и хор запел длинный псалом, который духоборы пели квакерам в виде ответа.
Квакеры все время, подняв кверху непокрытые головы, терпеливо мерзли, закрыв глаза. Но, слава Богу, псалом окончен, и можно было одеть шляпы.
Издали уже я видел, как, размахивая руками, говорил речь духоборам длинный, энергичный англичанин с симпатичным лицом.
Это говорил речь представитель рабочих корпораций. К сожалению, мне не удалось услышать ни его речи, ни ответа духоборов.
Еще кто-то говорил речи, и, наконец, случилось нечто неожиданное, приведшее в крайнее изумление всех англичан.
Вся толпа духоборов, вздохнув, вдруг опустилась на колени и медленно склонилась до самой земли.
Люди лежали ниц, а большинство англичан с недовольным недоумением глядели на эту картину склонившихся перед ними фигур.
Многие видимо были сильно поражены, так как стояли с открытыми ртами.
Даже непрерывно жевавший табачную жвачку капитан, слушавший все время с прижмуренными глазами, остановился на минуту в своем занятии и смотрел на духоборов с широко раскрытыми глазами.
 Старый квакер смотрел поверх очков, вытянув шею и высоко приподняв брови, с лицом выражавшим крайнюю степень изумления.
Представитель рабочих стоял, заложив руки в карманы, и на лице его заметно было тягостное ожидание с какою-то чуть видною брезгливостью.
Бедный доктор Мерсер сконфузился и покраснел до слез, так как только-что восхвалял корреспондентам чувство собственного достоинства духоборов. Корреспонденты же и еще кое-кто смотрели петухами и даже хвастливо оправлялись.
„Ну, что ж, мол, в этом нет ничего особенного: мы ведь англичане!"
Наконец духоборы зашевелились, встали в глубокой тишине и, казалось, были еще более полны достоинства, чем раньше.
Величаво выступил вперед Вася Попов и, вежливо наклонившись к Хилкову, произнес, указывая шапкой на оцепеневших англичан:
— Дмитрий Александрович, скажите им, пожалуйста, что это мы не им именно кланяемся, — хоша они, может, так думают, а кланяемся мы тому Духу Божьему, Который в них проявил себя. Богу, живущему в их сердцах и повелевшему им принять нас к себе за братиев в свой дом, кланяемся мы.
И опять выпрямился, степенно глядя перед собой. А в умных излучинках глаз так и светилось:
„То-то, — не обожгитесь!"
Хилков с чрезвычайно тонкой улыбкой перевел англичанам эти слова.
Все встрепенулись, быстро заговорили, одобрительно кивая головами, переглядываясь друг с другом.
— Это отлично, не правда ли? — оживленно обратился к капитану представитель рабочих с довольным, удовлетворенным видом, ища сочувствия.
— О-о-о, y-e-s! — невозмутимо протянул капитан, кивнув головой и совершенно уже закрывая глаза от наслаждения, так как, получив объяснение, уже опять ожесточенно заработал челюстями, как бы наверстывая потерянное.
Старый квакер, сморщившись от улыбки в тысячу складок, с протянутыми руками подбежал к Васе Попову и жал ему руку, приговаривая:
— Very nice, very nice! (Это очень хорошо, очень разумно!) — и жал руки направо и налево, поглядывая через очки добрым старческим взглядом.
Духоборы солидно улыбались, хватая огромными руками белые, пухлые ручки квакера, и неловко кланялись.
А женщины с совершенно умиленными лицами поглядывали на него.
— Любошный старичок!
— И-и-и, сердешный!
— Да и бравочко же, — приговаривали они.
Одним словом, все были довольны.
Затем, сойдя с парохода, все пошли гулять по острову.
День был теплый, ясный; и когда среди зелени запестрели яркими цветами группы духоборов и духоборок, рассыпавшихся с пчелиным жужжанием по острову, при доносившихся откуда-то звуках живых, веселых стишков, то действительно всеми овладело какое-то особенное, праздничное настроение.
И на душе у каждого было ясно, светло и спокойно.
 
 
ПЕРВЫЕ ДНИ
В КАНАДЕ.
 

 
В поезде Канадской Тихоокеанской жел. дор. (С. P. R.),
15-го января 1899 г.
Из Галифакса „Lake Hurone" снялся 14-го января утром. С нами поехали Хилков, оба ходока, старики квакеры — „квакари", как прозвали их духоборы, — и три корреспондента.
Уже смеркалось, когда показался С.-Джон. Издали видно было, что весь берег, все площадки и улицы гавани запружены многочисленной толпой. Когда пароход приблизился к молу, вся эта толпа замахала фуражками, зонтиками, шапками, и до нас долетел страшный, многоголосный рев.
Это Канада приветствует духоборов.
Духоборы, как всегда, ответили псалмом.
Началась выгрузка. К пристани поданы поезда, и теперь остается собрать вещи и перейти с парохода через пакгауз прямо в поезд. Багаж тут же нагружается в товарные вагоны и отправляется особым поездом. Канадцы плотной стеной теснятся по обеим сторонам дороги вплоть до вагонов.
Когда на трапе появился первый духобор, — толпою овладел неистовый восторг. Всю дорогу до самого поезда ему махали руками, шапками, ревели и гикали на все голоса, — так довольны были его сильной фигурой, чистой одеждой, легкостью, с какою он нес свою тяжелую кладь, и чистым лицом без бороды, которую янки считают за признак варварства.
— О, это человек! — выделяются голоса.
— Блестящая фигура!
 — Про этого не скажешь: „Good for nothing" (хорош для ничего).
— Если они все таковы, то никогда еще таких эмигрантов Канада не видала.
— Еще и кланяется... Молодец!.. Добро пожаловать, добро пожаловать!..
— Как живете?
— Молодец!.. Hip, hip, hurr-a-a!.. И толпа опять рокочет и ревет.
Смутившийся, не ожидавший ничего подобного, духобор кланялся на все стороны с серьезным лицом, приговаривая: „Спаси Господи!" и, должно быть, обрадовался не мало, когда, наконец, выбравшись из этого ада, попал в роскошный вагон с кожаными сиденьями и бронзовыми ручками, где его заботливо усаживал чиновник от железнодорожной компании.
„Оно, конечно, — думалось ему, — это так нас, значит, радостно встречают — за это спаси их Господи, — но только зачем же так кричать?"
За первым духобором пошел второй, третий, — появление каждого встречалось новым взрывом приветствий.
Но вот по трапу спустилась женщина-духоборка, тоже с тюком на спине и с двумя ребятишками. Последние спокойно шли, солидно поглядывая из-под своих картузов на бушующую толпу.
Тут возбуждение толпы дошло до какого-то экстаза. Поднялся сплошной стон, в котором уже ничего нельзя было разобрать.
Даже толстый полисмен, этот классический образец невозмутимости, при виде такой картины попробовал улыбнуться и раздвинул свои налитые кровью щеки, туго стянутые подбородком каски. Глядя на него, становилось страшно — не лопнула б эта бочка, обтянутая черным сукном.
К всеобщему удовольствию публики, мальчуганы начали было кланяться, но так как они не умели сделать этого на ходу, то мать повела их дальше.
При входе в пакгауз стояло несколько откупоренных бочек, наполненных мешочками с конфетами. Это дамы Монтреаля приготовили для раздачи духоборческим детям и девушкам. Нарядно одетые дамы стояли тут же; они подзывали детей к бочкам и выдавали им, приятно улыбаясь, эти подарки.
Дети, не выказав ни малейшей радости, хладнокровно брали кулечки и, важно поклонившись, отправлялись дальше, неспеша заглянуть, что такое, собственно, заключается в этих пакетах. Они упорно не замечали милой неожиданности и принимали подарки так, точно это уж давно им известный, исстари заведенный порядок, чтобы каждого приезжего в Канаду встречали конфетами.
Дамы были недовольны и видимо недоумевали, как принять такое равнодушие и выдержанную благодарность. Что это: неблагодарные или просто дикие люди, не умеющие оценить, как милы эти сюрпризы?
Но так как всеобщее настроение не допускало дурного мнения о духоборах, то решено было объяснить это как признак хорошего воспитания в спартанском духе.
Остановившись на таком объяснении, дамы вновь приобрели утраченную было самоуверенную веселость, и защебетали с новым оживлением, восхваляя духоборок, давших такое воспитание своим детям. Некоторые из дам, принимая благодарность от маленького духобора, имели такой вид, что если бы не тяжелые бочки, отделяющие их от малыша, то они Бог знает что сделали бы с ним от восторга! Но, к счастью, бочки твердо стояли на своих местах, и дамы ограничивались тем, что в крайнем случае восхищения, когда уж невозможно было больше терпеть, грациозно копировали солидные манеры мальчишки, что особенно им удавалось, когда поблизости находился министр Смарт или Хилков.
Но все же это были милые дамы. Всю холодную ночь до самого утра простояли они за своими бочками.
Старики, очень довольные приемом, все же неодобрительно косились на бочки.
— Конечно, за прием им спасибо; ну тольки это совсём лишнее... К чему она — эта канфета? Пустое дело.
— Мы к этому не приучоны.
— Жаль, столько денег потрачено зря.
— Ну, а все же спаси их Господи! Радостно, дюже радостно!.. Когда так принимают, стало-быть, именно желают за братиев нас почитать.
В пакгауз, через который проходили духоборы, находился министр внутренних дел г. Смарт, красивый человек с твердым, симпатичным выражением еще молодого лица; при нем был его помощник, чиновники иммиграции, переводчики, большею частью евреи или галичане, почти не понимавшее духоборов, и администрация железной дороги.
Министр был очень доволен впечатлением, которое произвели на него духоборы.
— Они заметно истощены, — говорил он, — это правда, но посмотрите, что это за мощный, красивый народ! А женщины, какие рослые и сильные! Посмотрите-ка, как легко несет она свою ношу, — говорил он, показывая на проходящую мимо него духоборку. — Как поживаете? — отвечает он на ее поклон.
Консервативная пресса сильно нападала на Смарта за его желание принять духоборов в Канаду. Да и не только консерваторы, но и общее настроение было скорее против принятия духоборов. Все боялись, что духоборы больной, изможденный народ и не смогут работать. Боялись, что придется содержать их на счет правительства. Многие предполагали в них фанатических сектантов, неспособных к практической жизни.
 Над министром смеялись, называли его Duck-obor's, переделав это из слова духобор.
Однако г. Смарт с чисто английской настойчивостью продолжал собирать сведения о духоборах, то справляясь у английского консула в Батуме, то наблюдая и изучая ходоков Ивина и Махортова, беседуя с Хилковым и Моодом, и спокойно, не отвечая на насмешки, делал свое дело и в конце концов выразил свое согласие на переселение.
Понятно, как приятно было ему убедиться воочию, что расчет его не только не ошибочен, но что духоборы даже превзошли его ожидания и успели вызвать восторг всех, видевших и говоривших с ними.
Теперь он стоял среди чинно двигающейся толпы духоборов и поглядывал на них с горделивым удовольствием. Он так был доволен и духоборами и приемом, который им оказало местное население, что не уходил из пакгауза всю ночь, пока продолжалась выгрузка. Он заходил в каждый отправляющийся поезд, любезно улыбался и кланялся уезжающим, то отправлялся на пароходе и смотрел, как часть духоборов живо ломала нары и выбрасывала лес из трюмов на набережную, то заглядывал в глубокий трюм, где духоборы складывали на подъемы свой багаж, который выгружался лебедками на набережную.
Около трех часов ночи пароход был очищен от лесу (что мы обязаны были сделать по контракту с судовладельцами), а багаж был частью погружен в товарные вагоны, частью лежал, сложенный в огромные кучи в пакгауз.
2134 человека были разделены на пять поездов, которые отправлялись один за другим в расстоянии часа или двух.
До весны все духоборы разместятся в иммиграционных домах гор. Виннипега (главный центр иммиграции) и других близ лежащих городках.
 В С.-Джоне остались: очень трудно больная, в последнем градусе чахотки, девушка, которую поместили в госпиталь, и женщина с маленькой девочкой, болевшей на пароходе краснухой.
Остальные все отправились внутрь страны.
Мое дело, собственно, было окончено, и, расставшись с пароходом, я мог бы ехать домой. Но жаль было упустить удобный случай посмотреть поближе на Канаду и на то, как устроятся здесь духоборы. И потому, уже в качестве постороннего наблюдателя, я поехал вместе с ними в Виннипег.
 
В поезде, 17-го января 1899 г.
Несется, грохочет тяжелый поезд с духоборами, минуя города, станции, полустанки, останавливаясь только два-три раза в сутки, чтобы набрать воды, угля, свежей провизии — и опять в путь.
Несется он мимо холмов Квебека, покрытых густыми огромными лесами, мимо шумного фабричного Монреаля, который еще издали можно узнать по черным, высоко поднимающимся к небу заводским трубам, из которых лениво тянется тяжелый дым; минует красивый город Оттаву, столицу Канады, и, вырвавшись на простор, мчится по берегу необъятного, точно море, пресного озера Верхнего. По серебристой глади озера движутся суда, а на берегу, лежа на боку, отдыхают парусные лодки с наклонными мачтами и собранными парусами.
Более пятнадцати миль дорога тянется над самым берегом озера, и опять мы несемся среди живописных лесных холмов.
На станциях стоят люди, засунув красные руки в карманы. Несмотря на стужу, они в одних пиджаках или коротких куртках с высокими воротниками. У большинства из них между заиндевевшими усами дымятся трубки. Лица бритые, с синими щеками и часто даже без усов.
На снегу желтеют противные пятна — плевки жующих табак.
Изредка попадаются фигуры фермеров в лохматых рыжих шубах, вывороченных мехом вверх, в таких же рукавицах и шапках.
Вон мелькнули красные сани, запряженные парой больших лохматых собак; возле них живописный хозяин-индеец.
Юркие мальчишки на тонких ногах, в синих шерстяных чулках и легких кепках, что-то кричат нам, подпрыгивая к окошку, и смеются здоровым веселым смехом. Через несколько минут они уже боксируют друг друга, ловко управляясь крепкими кулачками, и, сделав несколько выпадов, бегут, засунув руки в карманы, куда-то дальше.
В окне станции виден телеграфист. Он работает с напряженным лицом, без сюртука, на голове шляпа, а на руках от кисти до локтя надеты черные шелковые чехлы, предохраняющие манжеты от грязи.
На платформу вышла краснощекая буфетчица, толстая женщина, похожая на шар, туго перетянутый пополам бечевкой. Морозно, но она в одном платье вышла посмотреть на „этих духоборов".
Но вот в окнах мелькает толстый закопченный машинист с огромным бычьим затылком, кондуктор кричит:
— Олль эбоард! — поднимая горизонтально руку, и, не ожидая звонков, паровоз коротко, деловито свистит, и мы опять летим по снежным полям дальше.
А мимо нас беззвучно несутся клубы пара и дыма и шурша проносится облаками снег.
В вагоне тепло, уютно.
Люди отдыхают после перенесенных треволнений. Иные лежат на верхних опускных постелях-полках, большинство же приглядывается через окна к проносящемуся мимо пейзажу, стараясь угадать, каково будет то место, которое выбрали их ходоки.
— Ну, брат, и народу высыпало на берег, прямо тьма-тьмущая!.. Я как глянул, куды тебе! Конца-краю не видать, — говорит Вася Попов.
— Как зашумят все! И-и-и!.. — оживленно подхватывает Черенков.
— Вот досада, ничего по-ихнему не знаешь, что шумят-то! Один было схватил мене за руку и ну давить и махать, точно воду накачивает, а сам смеется и все что-то скоро гутарит... Ну, и я смеюсь, — говорю, оченно, мол, говорю, радостно, оченно, говорю, приятно. Слышу только: „дюкобор", говорит, „дюкобор"; да, говорю, духобор и есть! Посмеялись еще; говорю: спаси господи, некогда — и пошел в вагон, а он кудысь пропал.
— Это он тебе свой привет сделал, — объясняет Мелеша.
— Не иначе.
— И народ какойсь: с лица чистый, румяные все и одеваются красиво!
— Дюже бравый народ, что и говорить... Ну... тольки... — говорит конфиденциально, наклоняясь и оглядываясь на всех, Черенков, — чтой-то мне не показалось, как это они так здорово шумят.
— И опять же руками махают, а другой еще и ногой дрыгает... А?.. Кабыть суматошно... — прибавил Зибарев.
Вася Попов недоуменно смотрит перед собой и с видом сожаления разводит руками:
— Мода такая... Народ скорый... — говорит он.
— А ты думал, — скороговоркой смеется Мелеша, покачивая головой, — как у нас, стали себе ровненько, тихо поклонились: „Здорово живете? Слава Богу, как вы себе?" Не-е-т, брат!
 В разговор вступает несловоохотливый, мрачный Михаил Лежебоков, человек фанатически, до мелочей преданный духоборчеству. Лицо у него окаменевшее, с нависшими бровями. Когда говорит, часто взглядывает снизу вверх на собеседника, поднимая вместе с глазами и брови.
— Как посмотрю я на них, — говорит он, — чистый народ, бравый, нечего сказать... Ну, только далеко ихней обряде до нашей.
— Куды! Уж лучше нашей правильной христианской обряды в свете нету! — подхватила с умилением одна из сестриц.
На минуту в вагоне воцаряется молчание. Все сравнивают мысленно духоборов с канадцами.
— А вот, братья, еще что сказать: сколько мы проехали уже, сколько народу там на берегу было, а нигде тебе ни жандарма, ни полицейского не видать. Я думал, туды сам полицместер приедет, а одначе до сих пор еще никого не видал, чтобы военный какой был! — удивляется один из стариков.
— А тебе уже скучно стало? — спрашивает Мелеша, весело бегая глазами.
— Как? — отзывается кто-то. — А возле лестницы стоял, толстый такой, ни дать ни взять Вася Попов, в синем кафтане, еще и шапка, как у пожарного, тольки черная, — это и есть полицейский.
— Да! Уж и подивился я на него, — замечает Вася Попов: — ни тебе ни пистолета, ни тебе шашки; стоит себе смирно, никого не трогает...
— Народ, значит, смирный, — отвечает ему Мелеша. — Зачем ему орудия, когда народ смирный?
— Только сбоку палка коротенькая привешена с кисточкой. Вот тебе и все.
— Небося, — мрачно прибавляет Лежебоков, — когды он этой палкой цокнет кого по макушке, так не надо тебе и пистолета.
 — Одним словом, видать, что христианская сторона, — заключают примирительно несколько голосов.
— Вот посмотрим, что от них дальше будет.
— Поглядим...
Внезапно в вагоне поднимается волнение. Везде слышатся оханья, вздохи.
— Смотри-ка, смотри, — зовут на несколько голосов, — какая сторона-то пошла. Одна голая скала!
— Вот горечко!
— Погоди, еще переменится, — утешают более рассудительные. — Десять раз еще переменится, пока доедем.
— Далеко еще.
— А тут разве живет кто, так — пустырь.
Действительно, вся местность, по которой мы теперь проезжаем, почти сплошь, без перерывов, покрыта скалами. Скалы эти огромными прямоугольными плитами громоздятся одна над другой в хаотическом беспорядке. Похоже, как будто когда-то давно земля была здесь покрыта ровным слоем гранита, который после потрескался, поломался, и куски его застыли в таких причудливых положениях до сих пор. Из щелей меж скал карабкается к свету чахлый кустарник.
Картина пустынная, мрачная. Но вот принесли ужин, и люди занялись им. На утренних и вечерних остановках в поезд подают свежий хлеб, молоко и огромные круги желтого сыра. В вагоне-буфете имеется чай и сахар, кипяток варится целый день, и это вместе с прекрасным молоком, которое подают тоже на остановках, составляет нашу пищу всю дорогу.
Превосходный пшеничный хлеб особенно интересует духоборов. Они всячески восхваляют его и уже мечтают о том, как будут собирать его на своих полях.
Вся эта провизия, как и все последующие расходы духоборов, налаются теперь из bonus'а.
До Виннипега мы ехали около пяти суток, двигаясь с быстротой курьерского поезда. Первый поезд приблизительно на половине пути сошел с рельсов, но люди отделались только испугом.
А наш поезд в одном скалистом ущелье застрял на несколько часов в снегу. В этот день задул сильный ветер, и стало страшно морозить. Думаю, было больше 30° R. Я было попробовал выйти наружу, но прямо-таки дух захватило. Несколько англичан в кожаных рукавицах энергично выбивали смерзшийся под колесами снег. А паровоз побежал вперед очистить дорогу. Вернувшись, он так ударил в поезд, что казалось, вагоны разлетятся в куски. Несколько раз он разбегался и бил буферами в неподвижный поезд и наконец рванул вперед.
Медленно заскрипели, завизжали колеса, и поезд тронулся. Скоро мы вышли из ущелья и опять мчались с визгом и грохотом в шатающихся из стороны и сторону вагонах. А мороз разрисовывал своим ледяным дыханием окна, визжал в колесах, трещал в сухих деревянных стенах и, когда открывали дверь, врывался клубами белого пара в вагон.
Но мы хорошо защищены от его нападений и покойно спим при ярко пылающей печке, наполненной доверху каменным углем.
 
Канада. Виннипег, 22 января 1899 г.
— У-вв-и-ннипег, У-ввиннипег, — кричит кондуктор, торопливо пробегая через вагон.
Люди засуетились, собирают свои пожитки и сквозь замороженные окна стараются разглядеть город, где им придется провести всю зиму.
Поезд останавливается, и духоборы один за другим живо выскакивают из вагонов.
Здесь их встретил начальник канадской иммиграции господин Мак-Криари, на вид человек живой, энергичный и добродушный.
 Иммиграционный дом — в нескольких минутах ходьбы от вокзала, и духоборы в сопровождении Мак-Криари и переводчиков отправились туда.
Снег скрипел и пищал под сотнями ног, так как мороз все еще не унимался. Из разговоров я узнал, что такого мороза не было уже около восемнадцати лет.
Но вот мы и дома. Снаружи это большое деревянное трехэтажное здание с большими окнами, выкрашенное в темно-красный цвет.
Двери раскрываются настежь, и толпа вместе с клубами волнистого пара расплывается по коридорам и лестницам, наполняя весь дом.
В нижнем этаже помещается самая большая комната, с очень высоким потолком и тремя большими окнами. Вдоль двух стен, образующих передний угол, тянутся нары, построенные в три яруса. Средина комнаты занята четырьмя столами со скамьями по обе стороны их. Одна из дверей ведет в кладовую и кухню. В кухне установлены два больших котла для приготовления пищи и плита с кубом. Другая дверь выходит в коридор, по другую сторону которого расположены контора иммиграции и кабинет господина Мак-Криари.
Второй этаж состоит из двух больших, совершенно одинаковых комнат. Комнаты эти несравненно ниже, чем в первом этаже, и поэтому здесь нар нет, и люди располагаются частью в очень маленьких каморках, которые тянутся вдоль двух стен комнаты, мастью же на полу, посредине комнаты. На день постели убираются, и комната таким образом освобождается. Во всю длину комнаты стоит стол со скамьями.
В третьем этаже тоже две комнаты. Но они еще ниже, и освещается каждая из них только одним большим окном, так что в углах комнаты свету мало. Здесь нет каморок, как во втором этаже. Вдоль двух стен построены одноэтажные нары, как в казармах. Посредине комнаты стол и скамьи.
 В подвальном этаже здания устроены умывальники, ванны и прачечная. Пол там бетонный, умывальники покрыты белой эмалью, а для очистки этого помещения употребляют ежедневную пожарную трубу, которая очень быстро смывает грязь со всего помещения.
Вот в общих чертах план дома. В таком же роде и другое здание, находящееся минутах в десяти от этого.
Как только люди разместились, господин Мак-Криари пригласил их обедать.
Духоборы заняли места за столами. Перед обедом все они переглянулись, дружно встали и, наклонив головы, прочли про себя предобеденную молитву. Слышался только легкий шепот молящихся.
Подавали обед духоборы, прибывшие сюда с первым поездом. Обед проходит в молчании, так как духоборы считают неприличным разговаривать за обедом и тем паче смеяться.
Обед состоял из овсяного супа с луком и каши с коровьим маслом. Затем стол был убран, и духоборы подали нарезанный кусками сыр, молоко, патоку в кувшинах и чайники с готовым уже чаем. Сахар, как здесь принято, был песочный. Хлеб подавали белый. Обед этот был приготовлен местными дамами.
Каждый день, с утра до вечера, пока не запирали иммиграционного дома, приходили сюда канадцы посмотреть на своих новых сограждан. Духоборов это, очевидно, нисколько не смущало.
„Что ж, мол, поглядите, какие мы есть".
Любопытство и бесцеремонность, с которой рассматривали духоборов англичане, были прямо удивительны. Смотрели они так, точно у духоборов на голове росли крылья или приехали они с Марса. Часто можно было видеть англичанина, с таким наивным изумлением дикаря впившегося глазами в кого-нибудь из духоборов, что противно становилось.
 Рассматриваемый духобор обыкновенно важно стоял, выставив вперед одну ногу, и солидно, несколько свысока поглядывая на своего созерцателя. Постояв молча несколько минут друг против друга, духобор, вздохнув, поворачивался и уходил, а англичанин провожал его своим изумленным, испытующим взглядом.
Приходившие поглядеть на духоборов начинали мало-по-малу разговаривать с ними через переводчиков.
Разговоры были больше о том, каков климат в России, как живут русские люди, из чего и где сделана их одежда и т. д.
Особенно нравилось канадцам, когда на вопрос, где сделано то или иное из костюма или вещей духоборов, получался ответ, что все это они сделали сами. Чрезвычайно заинтересовали всех деревянные ложки, которых раньше здесь не видели. И когда узнали, что сами духоборы их делают, то кто-то попросил себе одну ложку на память. Ему дали. А на следующий день уже многие просили себе по ложке, и под конец отбою не было, так что два-три старичка только и делали, что вырезывали ложки в подарок „друзьям".
Вообще же говоря, духоборам здесь, конечно, нечего было делать. Старики по целым дням „гутарили" то между собой, то с приходящей публикой. Женщины стирали, шили. И девушки вышивали „платочки" (что, нужно сказать, делают они очень искусно) или шили друг другу кокарду, какую носят они на своих чепцах. Над красивой отделкой этих кокард девушки особенно стараются. Когда кокарда готова, девушка-духоборка дарит ее своей ближайшей подруге. Иногда, впрочем, ее можно встретить и на фуражке какого-нибудь парня.
Откуда пошли эти кокарды — „цветки", как называют их духоборы, — я не мог добиться, но несомненно, что они являются не простым украшением, а имеют значение условного знака, символа, отличающего духоборов от остальных людей, вроде „рыбы" — символа, по которому древние христиане узнавали друг друга.
Поэтому, может быть, их с такой охотой дарят и принимают в виде подарка.
Молодежь рубит дрова, расчищает снег, помогает кашеварам, вообще занимается хозяйством. Провизия находится в ведении двух-трех старичков; они выдают ее кашеварам, а когда она выходит, то при помощи переводчика они же выписывают новую.
Все это покупается из того же bonus'а, который теперь является единственным источником жизни этой партии, вперед до заработков и своего хлеба.
Ввиду этого обстоятельства старички пробовали было поговаривать о том, что нельзя так „лáсо кормиться", то есть лакомиться.
Но за последние три года люди так извелись, так наголодались, всеобщее истощение приняло такие угрожающие размеры, что, глядя на бледных, высохших женщин и детей, старики делали вид, что не замечают этой роскоши стола.
Питание было действительно хорошее. Утром пили чай с молоком, сыром, коровьим маслом, патокой и прекрасным белым хлебом. В обед подавались щи с капустой, картофелем, коровьим маслом и каша какая-нибудь или бобы, которые здесь очень любят употреблять в пищу. Так что даже через несколько дней люди заметно поправились, выглядели много бодрее и веселее.
Вначале не все знали, что все это покупается из их же денег, и многие удивлялись такому роскошному приему.
— Ну, и принимают же хорошо, спаси их господи! — говорили многие, в особенности женщины. А знающие источник хорошего приема обходили этот вопрос, отчасти не желая нарушать общего праздничного настроения, отчасти же по вышеприведенной причине.
 
Канада. Виннипег, 27 января 1899 г.
Наступило первое воскресенье после прибытия духоборов в Виннипег.
Первый раз после долгого переезда духоборы могут помолиться всем обществом, как это у них принято. Ни качка, ни тряский, грохочущий поезд теперь им не помешают.
„Моление" будет происходить в большой комнате нижнего этажа, которую еще с вечера очистили от столов и скамей.
Перед рассветом стали собираться сюда празднично разодетые духоборы и духоборки. У духоборок поверх чепцов одеты шелковые платки, которые они повязывают особенным образом, специально для „моления".
Мужчины устанавливаются по одну сторону комнаты, женщины по другую.
Еще темно. Только в окнах светится холодное, стальное небо.
 Окутанные таинственным предрассветным сумраком, недвижно стоят дюжие фигуры мужчин, с наклоненной головой, со сложенными на груди руками.
У женщин, стоящих напротив, слабо белеют квадратиками платочки, которые они держат в сложенных под грудью руках.
По всей толпе чувствуется особенное, проникновенное настроение. И торжественное молчание перед началом молитвы кажется исполненным особого, таинственного смысла.
Каждый из толпы и все вместе теперь поглощены лишь одной мыслью о душе, о Боге. Толпа проникнута духовным созерцанием.
В тишине, не нарушаемой ни одним вздохом, страшно шевельнуться, чтобы не нарушить этого глубокого созерцательного настроения, когда люди отрываются от всего земного, материального и живут одним духом.
Даже неясный сиреневый рассвет застыл в своем движении, глядя в окна на строгие фигуры. Самое время, казалось, остановилось, так как и его ход был бы здесь слишком суетен...
Осторожно всколыхнув воцарившийся покой, мягко пронеслись первые гармоничные звуки псалма — такие нежные и задушевные, что трудно было понять, откуда они исходят. Казалось, само настроение приняло теперь такую форму, чтобы еще сильнее овладеть душами людей.
Все громче и громче, все шире разрастается псалом, волнуя, захватывая людей. Уверившись в своей силе, он несется уже могучим, широким потоком, наполняя собой все существо человека.
Псалом говорит о суете земного счастья, о том, что вся жизнь есть страдание, и зовет туда, где все покой, где нет желаний и царит вечный разум и любовь. Порою могучие взмахи псалма становятся грозными, — тогда он говорит об ужасах греха и наказании, которое он сам в себе несет.
А темные фигуры все так же стоят с наклоненными головами и кажутся еще неподвижное, еще суровее; они точно винятся в том, что так привязаны к земле своими слабостями...
Но, как бы зная, что долго не может человек пребывать на такой высоте духа, псалом широким вздохом, точно страдая о своем конце, закончился.
Толпа слабо вздохнула и пошевелилась.
Теперь, переводя на более понятный язык то, что молчаливо переживалось во время пения, женский голос читает один из прекрасных духоборческих псалмов. Когда он замолк, кто-то из среды мужчин прочел другой псалом, потом опять читает женщина и т. д. Иногда среди чтения кто-нибудь сдержанным голосом внятно поправляет обмолвившегося или забывшего какой-нибудь стих или слово чтеца. Иногда поправляют несколько голосов. Читающий молча выслушивает поправку и, повторив исправленное, продолжает дальше. Если начинали читать псалом, уже прочитанный сегодня другими, то читающего останавливали одним словом:
— Читали.
Опять запел хор, и духоборы приступают к последней части моления; она является уже наглядным исполнением всего высказанного в псалмах о том, что тело человека есть храм Божий, в котором пребывает Его Дух, и что поэтому любовь и уважение к личности человека составляют лучшее средство служения Богу.
При пении псалма из толпы выходит один из духоборов и, подойдя к кому-нибудь другому, подает ему руку, и оба кланяются друг другу три раза. Поцеловавшись, каждый из них идет к следующему и т. д., пока все не обойдут друг друга. Обойдя всех присутствующих, духобор поворачивается к женщинам и кланяется им в пояс, на что все женщины отвечают тем же.
Так же поступают и женщины. Каждая из них, обойдя женщин, кланяется мужчинам, а те ей отвечают.
 Когда это окончено, псалом стихает. Мужчины и женщины кланяются друг другу в ноги со словами:
— Богу нашему слава!
Моление окончилось. Золотистые лучи утреннего солнца прибились сквозь ледяные цветы замерзших окон и наполнили комнату розовым светом, освещая умиленные, растроганные лица духоборов.
Толпа тихо расходилась.
———
Как создались духоборческие псалмы, сказать трудно. По содержанию же своему они совершенно тожественны с Евангелием, главные места которого, и в особенности слова Иисуса Христа, повторяются в них дословно.
Однако до самого последнего времени большинство духоборов было убеждено в том, что их псалмы представляют собою нечто оригинальное, ничего общего с печатным Евангелием не имеющее. Им казалось, что неизвращенное учение Иисуса Христа можно было узнать только из их псалмов.
Собрание всех псалмов называется у духоборов „животной книгой", то-есть книгой живой, живущей, дающей жизнь. Она „живет в сердцах", как выражаются духоборы.
Псалмы эти духоборами никогда не записывались, а передаются изустно из поколения в поколение и сохраняются ими исключительно в памяти. Нужно сказать, что к грамоте, к школе большинство духоборов до последнего времени относилось крайне недоброжелательно. Они видели в них лишь средство, которым желают пропагандировать между духоборами православие. Поэтому грамотных людей между духоборами, за самыми небольшими исключениями, почти совсем нет.
В Канаде, впрочем, где учитель по закону не имеет права касаться религии, духоборы, преимущественно молодые, охотно учатся.
Писанная книга кажется духоборам чем-то мертвым, не нужным и неинтересным. Когда одного грамотного ссыльного духобора спросили, не прислать ли ему книг, он ответил, что это его не очень интересует. Лучше, если бы можно было, получить живую книгу, т.-е. если бы кто-нибудь приехал к нему. Каждая душа есть „живая книга".
„Книгу нашу, — говорят духоборы о „животной книге", — нельзя ни порвать, ни забросить, ни потерять. Она лежит глубоко в сердце человеческом".
Воскресное чтение псалмов, кроме поучительного, молитвенного значения, есть в то же время каждый раз новая корректура всего издания, если можно так выразиться. Если кто-нибудь, читая псалмы, ошибется не только в фразе, но даже в порядке слов, по существу значения не имеющем, то его непременно поправят, один, а иногда и несколько голосов.
По содержанию псалмы можно разделить на несколько групп. По большей части в псалмах излагаются основы духоборческого вероучения, их мировоззрение. Ими определяются все отношения духобора к явлениям окружающей его жизни, со стороны личной, семейной, общественной и государственной. В них говорится о том, как должен жить человек, считающий себя христианином.
Часть псалмов носит полемический характер. В некоторых описываются страдания и ужас темноты. Здесь многие места взяты из Апокалипсиса.
 Язык псалмов всегда удивительно красивый, стильный, совершенно эпический.
Дети, если они малы и им трудно выучить на память длинный псалом, читают особенные „детские псалмы", отличающиеся милым, цветистым языком.
Кроме псалмов, среди духоборов распространены так называемые „стишки". Содержание их — по большей части или аллегории из жизни Христа, или повествования в полемической форме о приключениях какого-либо праведного странника или апостола.
„Стишки" возникли, по всей вероятности, на почве удовлетворения эстетических потребностей человека. Их поют хором всегда, когда хочется петь. На молениях же они не поются.
Никаких других песен, распространенных где бы то ни было в России, духоборы совсем не поют. Всякую песню, пляску, музыку, всякое буйное проявление веселости духоборы порицают и вместе с курением и водкой называют „бесовскими покликушками".
По понятиям духоборов, человек никогда не должен терять спокойствия духа и чувства собственного достоинства. Во всякую минуту он должен быть готовым на страдание и смерть. Нужно быть всегда сосредоточенным и внимательным не только к другим, но и к себе, как со стороны духовной, так и с внешней, телесной, так как тело — „храм Божий" — есть та самая форма, через которую проявляет себя Бог.
Может-быть, отсюда вытекает та необыкновенная чистоплотность и порядок, равных которым трудно встретить где бы то ни было в русском народе.
По музыке стишки очень милы. Многие из них отличаются ясностью мотива и необыкновенной легкостью и веселостью, которые однако никогда не доходят до того, что называется „залихватностью". Музыка стишков совершенно такая же, как и сами духоборы, которых редко можно увидеть хохочущими или шумно и крикливо выражающими свою радость или горе. Одинаково сдержанно и подчас величаво переносят они и горе и радости. Между ними трудно встретить забитое, запуганное страданиями лицо. В их непоколебимом спокойствии чувствуется страшная моральная сила.
Поют духоборы очень много и очень хорошо, всегда необыкновенно чисто. Гармонизируют подчас очень сложно, в особенности в псалмах, в которых мелодии, собственно, почти нет, а все пение состоит из трудных, часто неожиданных переходов из одного лада в другой. При большом хоре это выходит особенно грандиозно. Иногда в псалмах попадается фуга.
Псалмы поют не только на молениях, но и в другое время. Большею частью, впрочем, пением псалмов развлекаются люди пожилые. Молодежь же поет почти исключительно стишки. Где бы и когда бы ни пели псалом, считается нехорошим бросить его в середине исполнения или перейти во время пения с места на место.
Характерно, что при такой любви к пению и при таком большом умении, у духоборов совершенно нет песен для одного голоса. Редко, редко услышишь, как кто-нибудь, идя в степи за своей повозкой, мурлычит про себя все тот же стишок или псалом.
 
Два псалма.
 
I.
 
Кто возлюбит печать Господню, тому на земле тесно жить и охульно слыть, а кто возлюбит печать антихристову, тому на земле пространно жить, похвально слыть.
Царь (Бог) истинный наказ наказывает: друзья мои, братья, сестры духовные, надеющиеся товарищи, что же вы не плачете о душах своих, не рыдаете? К кому вы прибегните, кому вы свою головушку приклоните? — Есть у нас Един Господь, а иного нету. Разогнали наших праведных свидетелев, где эти праведные свидетели свидетельствуют, терпите, мои други, терпите Христа ради. Не умочь вам будет терпеть, убегайте в леса темные, умирайте смертью голодной, вовеки вы не умрете, вовеки живы будете. От востока солнца до запада течет, ревет река огненная. Ожидайте, грешники, вам мучиться не отмучиться, горящий огонь от вас не ушешится.
Богу нашему Слава!
 
II.
 
Отечество наше небесное — имел бы я себе христианином на земле. Оттуда мы все с начатия приняхомши, есть мы родихомши, все мы божественны. Не есть нам земля отечество, а мы есть странники на земле. Тело наше земляное — не есть человек, а есть человек — душа в теле, — ум небесный, божественный; тело же наше возьмется в прах, а душа наша обратится в отечество свое, где нет ни смерти, ни беды, ни вины, ни плача, и глада, ни жажды, там вечный день, неперестанный свет!
Богу нашему Слава!
 
Канада. Виннипег, 28 января 1899 г.
В воскресенье публика в большом количестве стала опираться в иммигрантский дом. Многие, как видно, ожидали застать богослужение духоборов, но утомленные и проголодавшиеся духоборы к этому времени уже сидели за обедом, который по воскресеньям бывает у них раньше обыкновенного.
Публика все прибывала и, заметно было, ожидала сегодня чего-то особенного.
Часа в два дня пришел м-р Мак-Криари. Он просил духоборов, чтобы они собрались выслушать адрес от граждан города Виннипега.
Почти все находившиеся в доме духоборы сошлись в нижней комнате. Напротив стояли англичане, одетые в лохматые шубы, фуфайки с широкими вязаными воротниками, с трубками в зубах, — „англики", как называют их духоборы. Многие из духоборов, впрочем, называют их также „немцами", несмотря на неоднократные по этому поводу разъяснения.
 — Все равно, — говорят они, — что англик, что немец. Одна стать.
В публике не было недостатка и в леди. Кое-кто из „англиков" в ожидании торжества работал челюстями над своей жвачкой, окрашивая желтой слюной усы и губы. Эта отвратительная привычка так здесь распространена, что иногда даже дети и изящные миссис не свободны от нее. Последние жуют не табак, а какую-то особенную вязкую мастику („гамм"). Как большие, так и малые занимаются этим делом с увлечением, достойным лучшей участи. Лицо у жующих во время жвачки принимает какое-то особенное выражение животного наслаждения, а дети при этом громко чавкают..
Зрелище не из красивых.
Привычка эта крайне не чистоплотна. Эти господа, где бы они ни находились, в несколько минут разукрашивают пятнами пол, тротуары и т. д.
Общества трамваев очень долго вели бесплодную войну с жевальщиками, вывешивая всякие объявления о запрещении плевать на пол. Ничто не помогало, пока кто-то не догадался написать такое объявление:
„Джентльмены не станут плевать на пол; все же прочие обязаны этого не делать".
Все, конечно, оказались джентльменами, жвачка на время путешествия пряталась в карман, и в вагонах стало чисто.
Но вот через толпу англичан пробирается вместе с Мак-Криари высокий, тощий джентльмен с прилизанной головой. Он остановился впереди англичан и методично разворачивает адрес длинными, выгнутыми на концах пальцами, с неизбежным кольцом на мизинце.
В комнате наступает тишина.
Взглянув на Васю Попова, который всегда, — так уж само собой определялось, — бывал в торжественных случаях представителем духоборов, англичанин спрашивает через переводчика:
 Это — старший?
Вася Попов, точно уличенный в воровстве, оглядывается на своих братьев, как бы извиняясь за то, что ему был предложен такой вопрос, ответил:
— Скажите им, что у нас старших нет, потому, — мы считаем, все люди одинаковы. Во всех людях Дух Божий, и никто не может быть другому господин. Грех то же поэтому и подчиняться кому другому, кроме души своей.
Выслушав ответ, англичанин кивнул неопределенно головой и сообщил, что он уполномочен гражданами Виннипега прочесть духоборам адрес.
Держа перед собой печатанный на ремингтоне лист, он громко и внятно прочел:
 
„Христианам всеобщего братства — духоборам.
„Комитет граждан Виннипега шлет сердечный привет духоборам, переселяющимся в эту часть владений ее величества.
„Мы слышали очень хорошие отзывы о вас, о вашем трудолюбии и трезвости и знаем также по слухам, что вам пришлось перенести много испытаний за свои убеждения, лишь бы не делать того, что вы считаете несправедливым.
„Мы слышали, что один из вас еще шестьдесят лет тому назад говорил, что Америка когда-либо будет вашим вторым отечеством, и мы уповаем, что исполнение этого предприятия, по благому Промыслу Бога, послужит в великую пользу как духоборам, так и той стране, в которую вы переселились.
„Вы убедитесь, что Канада, благоденствуя при свободных британских учреждениях, обеспечивает совершенное равенство и гражданскую и религиозную свободу всем ее гражданам.
„Встречая вас здесь сегодня на пороге вашего будущего отечества, мы приветствуем вас, как поселенцев, готовых возделывать наши плодоносные земли, подчиняясь нашим законам и способствуя развитию естественных богатств страны.
„У нас — хорошая система воспитания и обучения, выгоды которой станут ясными вам, и мы можем питать надежду, что в скором времени вы приобретете знание английского языка и будете в состоянии пользоваться всеми выгодами, предоставляемыми здесь британским подданным, и будете способствовать процветанию под британским флагом канадской национальности".
 
Англичане захлопали и закричали „браво". Читавший поклонился им и передал лист Васе Попову.
Когда адрес перевели духоборам, Попов сказал от лица всех:
— Мы уже много видели вашего братского участия к нам. Один Бог знает, каково нам радостно, сердцам нашим, — что принимаете вы нас по-христиански за братиев и даете нам приют. Нам нечего сказать. Одно тольки, что скольки буде сил хватать, будем стараться, как можно, чтобы оправдать ваше доверие. И Господь даст, мы и дальше будем жить по-братски. А пока кланяемся мы вам за вашу любовь и привет всем обществом. Спаси вас Господи.
— Спаси Господи! — повторила толпа, истово кланяясь в сторону англичан.
Однако, что касается „английского флага", процветания „британской империи", „королевы" и т. д., на что главным образом была направлена речь англичан, об этом скупой на слова, политичный Вася Попов не упомянул ни слова. Мак-Криари и читавший адрес, очевидно, заметили умолчание об этих важных предметах и значительно переглянулись. Но что ж было делать? Не поправлять же было речей духоборов.
Один из рабочих с трубкой в зубах, блестя глазами и энергично махая рукой при каждой фразе, сказал короткий экспромт:
— Мы давно уже толкуем о социальной коммуне, как о чем-то несбыточном... Как ни дорога нам эта идея, мы все же редко смеем толковать об этом, как о действительно возможном. Между тем теперь, кажется, можно без боязни защищать осуществимость такого идеала, потому что такая коммуна существует уже в действительности. Коммуна эта здесь перед вами, вот она! — заключил он, резко взмахнув рукой в сторону духоборов, и отошел в сторону.
Взрыв аплодисментов наградил оратора. Со всех сторон слышалось любимое англичанами:
„That's all right!"
Затем читавший адрес пожал руку Попову, поклонился остальным и вместе с Мак-Криари ушел.
А англичане и англичанки все еще стояли и рассматривали духоборов, пробуя завести с ними беседу.
К одному из стариков подошла изящно одетая дама. Сладко улыбаясь, подавшись всем телом вперед, с полузакрытыми глазами, она спросила его:
— Верите ли вы, что Господь наш Иисус Христос искупил нас Своею кровью и тем дал нам благодать? Друг мой, — продолжала она, еще слаще улыбаясь и осторожно дотрогиваясь до него своей рукой, затянутой в лайковую перчатку, — я спрашиваю потому, что если вы так верите, то тогда и я — ваша сестра во Христе, — заключила она выжидательно глядя ему в лицо.
Суровая фигура старика незыблемо стояла и, очевидно, никак не поддавалась ни милой улыбке, ни еще более милому прикосновенно. Лицо его все так же серьезно глядело, и не видно было на нем ни тени улыбки.
— Барыня, — начал он, — нам это неизвестно. Мы об этом мало думаем. Мы полагаем, что главное, что нам передал Христос, — это завет братской любви, чтобы люди жили как братья. И когда перекуются мечи на рало и лев и ягненок будут лежать рядом, тогда настанет Царство Божие на земле. А потому все люди — нам братья и сестры.
 — Да, но ведь вы же знаете, что Он пострадал за нас на кресте и этим искупил нас навсегда!
— Хто е знает! Я какось-то не разберу, как это искупил... Все может быть, но тольки мы об этом неизвестны, — продолжал он равнодушно.
Выслушав Лежебокова, барыня решила, что ее не понимают, и, так как духоборам уже пора была ужинать, она ушла, пообещав еще зайти как-нибудь и еще потолковать.
Принесли ужин, и остальные англичане мало-по-малу разошлись.
 
Канада. Гор. Брендон, 3-го февраля 1899 г.
Brandon, очень маленький городок, лежит в нескольких часах езды по железной дороге от Виннипега. Здесь зимует довольно большая партия духоборов, более 300 человек, и мне захотелось посмотреть, как они здесь устроились. Двухэтажный иммиграционный дом здесь, кажется, самое большое здание. Самый дом — того же типа, с теми же нарами и котлами, что и в Виннипеге. Размерами только он много меньше; поэтому на дворе, возле дома, разбита большая палатка, в которой сложен не поместившийся в здании багаж.
Здесь жизнь духоборов проходит проще, спокойнее и более деловито. Нет той торжественности, что в Виннипеге, где люди живут точно на смотринах. Хотя и здесь местные жители очень радушно встретили духоборов и изредка приходят поглядеть на них и пробуют завести с ними знакомство.
Глядя на здешнюю жизнь духоборов, чувствуется, что живут они во временных условиях, тягостных людям своей вынужденной бездеятельностью, видно, что духоборы томятся и ждут не дождутся весны, чтобы поскорее вырваться на свободу и приняться за радостный, созидательный труд.
Николай Зибарев, зимующий с этой партией, сумел как-то разыскать поденную работу, и духоборы ходят наниматься пилить дрова и на другие работы, получая в день от 50 центов до 1 доллара (от 1 рубля до 2 руб.), иногда и больше. Женщины берут в стирку белье. Кое-кто нашел работу по кожевенной части.
Не зная языка, духоборы обыкновенно мимикой условливались с работодателем о цене и, будучи обеспечены квартирой и столом, не гнались за особенно высокой платой. К тому же они не знали местных цен, а по сравнению с русскими ценами на труд канадские казались им очень высокими.
Канадцы, конечно, пользовались этими обстоятельствами и все чаще брали на работы духоборов, платя все меньше и меньше. В результате оказалось, что духоборы значительно понизили заработную плату в Brandon'e, чем вызвали справедливое недовольство со стороны английских рабочих. Последние полагали, что духоборы сознательно конкурируют с ними, понижая цены на труд.
Рабочие собрали митинг, где говорилось о том, что правительство сделало ошибку, приняв духоборов, так как они являются опасными конкурентами местным рабочим, в роде китайцев, что они, очевидно, не хотят знать ничьих интересов, кроме собственных, и т. д. Особенно возмущало рабочих то обстоятельство, что духоборы получили от правительства денежное пособие („бонус"), в то время как ни английские, ни какие-либо другие эмигранты никогда не получали его. Рабочие не знали, что „бонус" был не что иное, как вознаграждение, которое канадское правительство выдает всякому иммиграционному агенту за привлечение в Канаду переселенцев, и что в данном случае агенты (г-н Моод и др.) передали свои права на него духоборам.
После митинга на заборах Brandon'a появились прокламации, озаглавленные: „Долой духоборов!" В этих прокламациях рабочие выражали свое враждебное отношение к духоборам и пророчили всякие бедствия канадцам, если они не будут защищать своих интересов от этих новых китайцев, поощряемых притом правительством.
Сами же духоборы очень долго ничего не знали об этом враждебном для них движении среди Brandon'ских рабочих. Узнав об этом, они стали более требовательны к плате и не так часто ходили на заработки в город. И хотя объяснения у рабочих с духоборами не было, отношения вскоре между ними наладились, как только рабочие увидели, что духоборы только по незнанию понизили заработную плату и что они вовсе не имели целью отбить таким образом работу у местных рабочих.
Подобные недоразумения, впрочем, хотя в гораздо меньших размерах, имели место еще в двух-трех местах, где зимовали духоборы, которые также разрешились сами собою.
Возвратимся к прерванному.
Пищу здесь едят чрезвычайно простую. Утром чай с хлебом, в обед щи, не всегда и каша, а ужинают или чаем с хлебом или кашей, оставшейся от обеда. Сыр едят в очень небольшом количестве, и только по воскресеньям.
Николай Зибарев вместе с другими беспрестанно работает, то отгребая от дому снег и устраивая из него высокий вал вокруг дома и палатки, то строит какую-нибудь каморку для провизии, и т. д.
Ни речей, ни торжественности здесь нет и в помине. Отчасти это объясняется тем, что в этой партии не нашлось никого способного отвечать на подобные вещи. А Зибарев, несмотря на свой ум, для этой цели годился меньше, чем кто бы то ни было другой.
Всякая торжественность, публичные речи и т. д. смущают этого простого, сильного человека и, видимо, утомляют его. В таких случаях он обыкновенно, как бы стыдясь за приподнятый тон оратора, смущенно улыбается, краснеет и отвечает двумя-тремя словами благодарности. Ему кажется лишним „слова произносить", как выражается он. „На деле виднее будет, что и как". Его сильные, „цопкие", как говорят духоборы, руки бессильно сложены во время речи, и чувствуется, что он сам не знает, что с ними делать.
За обедом Зибарев завел разговор о провизии.
— Скажи на милость, чего они у Виннипеги так ласо харчуются? Чистое горе! Ну, разве так можно? Сыр, мед завели какой-то, молоко, по четыре раза в день обедают! С чего они жируют? Как будто детенки какие, право! Что ему сделается оттого, что он этого меду посмакует? А? Лучше станет, что ли? И чего смотрят старички? Там же Вася Попов, Черненков, Лежебоков, — не знают они разве, что это из тех денег, что нам на обзаведение? Прохарчим все, тогда на чем будем пахать? А лето все чем будем жить?
— И опять же, — прибавляет другой старичок, Михаил Баулин, — почему по других местах: у Портаже (Portage la prerie), или Дофине, или хочь у нас посмотреть, — мы все скупо харчимся, бережем, чтобы как лишнего не потратить, а они одни ласуют? Это нàрознь выходит, — так не годится!
— Совсем надоть прекратить это, — слышится с другого конца стола, — чтобы пищея всюду одинакая была, по всех местах.
— Есть три раза довольно, предовольно, — продолжает Зибарев, — так и все старички обдумали. Утром чай, в обед щей, а на ужин хоть кашу, либо бобы. А то и галушки можно сделать. Работы небося никакой немà. А эти глупости — мед там да сыр — совсем бросить надо.
— Молоко тоже ни к чему, — говорит один из старичков.
— Окромя разве для больных, — подтверждает Зибарев.
— Надо сделаться так, чтобы скрозь согласия было. Так-то, братья... Да... на то опчество... — прибавляет Мелеша, кивая головой.
Разговор окончился тем, что старички решили написать листок, в котором предлагалась вышеупомянутая норма питания. Листок этот собирались разослать по всем городам, где зимуют духоборы. А в Виннипеге меня просили передать содержание листка на словах.
 
Канада. Виннипег, 7-го февраля 1899 г.
Когда, приехав в Виннипег, я сообщил, что думают Brandon'ские духоборы о расходах на пищу, все почувствовали себя до крайности сконфуженными.
Черненков с виноватой улыбкой чмокал горестно губами и, ища взглядом подкрепления у Васи Попова, пробормотал со вздохом:
— Ць-а!.. Кто ж его знает! Какось-то оно само так вышло — пищея эта! Г-м... грех-то!
А у Васи Попова все лицо покрылось мелкими росинками пота, он побагровел и, смущенно перебирая пальцами борт казакина, смотрел куда-то больше вверх, точно следил глазами за бегающей по карнизу мышью.
Наконец, собравшись с духом, он проговорил, бессильно подняв брови:
— Надо ж было народу подправиться! — и, помолчав немного, прибавил: — Опять же мы не знали, что они там отлично от нас харчатся. Мы думали, как тут нас привечают, так и по других местах.
— Ну-да! Главное дело, мы про это не знали, — подхватил уже веселее Черненков. — Ну, одначе, Вася, — живо затараторил он деловым тоном, — когда так, надо и нам переменить, а то чтоб не было, не дай Бог, ренства какого.
„Ренством" духоборы называют всякую злобу, пересуды и неудовольствия среди общества.
Всем было неловко. Но никто так не сконфузился, как Вася Попов, — тот самый Попов, который умеет так солидно и важно держаться и, что называется, бровью не моргнет в самых затруднительных случаях — крякнет разве только когда.
Дело в том, что Попов является одним из самых ярых сторонников коммунизма, что не раз уже и доказывал на деле. Так, в самое трудное для духоборов время, в последние годы их пребывания в Тифлисской губернии, старички, в том числе и Вася Попов, порешили, чтобы каждый духобор принес все имеющиеся у него деньги в общественную кассу. Для заведывания этой кассой общество выбрало из своей среды несколько доверенных лиц. С той поры личные деньги, личная собственность упразднялись. И не только имевшиеся к тому наличные деньги, но и всякий заработок духоборы должны были отдавать в ту же кассу. А заведующие кассой выдавали ежемесячно главам семейств сумму по числу членов семьи. Размеры же этой ежемесячной выдачи „на душу" определялись каждый раз старичками на съездках, которые собирались по мере надобности. Лошади и другой инвентарь также были разделены поровну, по числу душ в каждом селении.
В то время, когда собирался этот общественный капитал, Вася Попов один из первых принес сюда все свои деньги (что-то больше десяти тысяч), не утаив для себя ни гроша.
 Не все так искренно и чистосердечно поступили. Некоторые оставляли себе понемногу „на всякий случай", „на черный день" и т. д. Открылось это отчасти в пути, отчасти уже в Канаде. Смотришь, то тот, то другой старичок, стараясь, чтобы его не заметили, осторожно пробирается в контору иммиграции и меняет там припрятанные от общества русские бумажки — кто десять рублей, кто двадцать, сто и больше.
Конечно, подобные вещи скрыть от зоркого общества было невозможно, и „тайное" очень скоро становилось „явным", но никто никогда не упрекал таких запасливых старичков. Это предоставлялось совести каждого. Разве только если где-нибудь на „съездке" такой старичок очень уж разговорится насчет необходимости жить строго общественной жизнью, наступит неловкое молчание; кто-нибудь спокойно посмотрит на оратора да скажет что-нибудь в роде:
— Н-да! Конечно... Так-то лучше...
И оратор запнется, пробормочет еще два-три слова и внезапно умолкнет.
А Вася Попов до того начисто отдал все свои капиталы и сбережения, что оказался впоследствии в более печальном положении, чем другие, бывшие до передела бедняками по сравнении с ним.
И вдруг этот самый Попов так, что называется, проморгал этот важный вопрос о питании.
Вечером, когда все собрались, Вася Попов передал сходке („съездке", как называют свои собрания духоборы) предложение Brandon'ских старичков об изменении общественного прокорма.
— Ну, что ж, старички, как? — спросил он в заключение, — присоглашаетесь на это, или, може, как иначе обсудите?
Старички сидят тихо, покряхтывают только да тяжело дышат в своих тугих казакинах.
Молчание. Каждый ждет, не начнет ли кто другой.
 — Ну, — так как же?
— Да что ж, тут и гутарить нечего, — отрывисто заявляет старик с орлиным носом и насупленными над переносицей бровями, — конечно, присоглашаемси.
— Дело видимое, — подтверждает тоненьким тенорком маленький старичок с добрым лицом и умными глазами. Он положил руки на стол и перебирает пальцами какую-то веревочку.
— На то обчество, чтобы как по-братски.
— Как одному, так и другому, — слышатся голоса.
— А то как же иначе! Мы, значит, будем тут как получше, a другие там — как знаете? Не-е! Конечно, мы были об этом неизвестны, ну, а ежели так, прекратить это надо, — говорит один из стариков.
— Отставить, больше никаких, — поддерживает его другой.
— Значит, все присогласны? — спрашивает Попов.
— Все, все, чего там! — гудят как пчёлы старички.
— Ну, да, это так. А вот какую, значит, пищею употреблять, — спрашивает Черненков: — тую, как пишут, или, може, там прибавить или убавить как? Это как будя?
Опять молчание. Только двое в задних рядах все еще не наговорились по первому вопросу и вполголоса беседуют, с деловым видом кивая головами и вразумительно глядя друг другу в глаза.
Первым прерывает молчание Михаил Лежебоков:
— Как прописано, — это хорошо. Лучше нечего и жалать. А вот, може, коровьего масла не нужно?
Любимая мысль Лежебокова чистое вегетарианство без молочных продуктов. Впрочем, вегетарианство для него важно как пост, как добровольное лишение, испытание; этическая же сторона вегетарианства, т.-е. принцип неубиения животных, его мало интересует.
Духоборы все вегетарианцы. Но часть из них руководствуется в этом деле этической стороной, часть же смотрит на вегетарианство так же, как и Лежебоков!.. Этим объясняется, почему многие духоборы, никогда не употребляя мяса, находят для себя возможным есть рыбу.
Но против предложения Лежебокова высказались многие.
— Трудно будя, трудно, — покачивая головами, говорили старички. — Как бы народ не ослаб к весне-то...
— Да что ж, я как общество... Я тольки к тому — дюже оно дорогое... Опять же были мы и без масла... — продолжает Лежебоков.
— Так зато ж были мы и без глаз... — возражает тоненький тенорок, оставляя свою веревочку.
— Нехай уже народ хочь малость подправится, — замечает нерешительно старик с бледным, болезненным лицом.
— Одним словом — как прописано, так тому и быть...
— Что тут гутарить!
— Хорошо прописано.
— На этом согласны, — заговорили вперебой голоса.
Шамширин, стоя боком к столу, с заложенными за спину руками, искоса из-под бровей поглядывает на старичков и, выждав затишье, решительным голосом вдруг заявляет:
— А что уже выписано по-старому, — там мед и другое, — то доесть!
И, мотнув головою, быстро скрывается за спинами в задних рядах.
Толпа зашевелилась.
— Не выкидать же, — говорят, ухмыляясь, старички.
Вася Черненков широко улыбается и разводит руками, оглядываясь на всех:
— Ну, что ты ему скажешь?
— Понравился старичок мед, — говорит Вася Попов, чуть заметно насмешливо морща ус.
Старички расходятся.
Таким образом установилась одна норма пищи для всех. А выписанное раньше, к великому удовольствию Шамширина, доели.
———
 

 
Индеец из Форт-Пеле.
 
В ПРЕРИИ.
 
Канада. В поезде Северо-Западной ж. д. на пути из Виннипега в Коуэн. 12 февраля 1899 г.
Через два-три месяца духоборам придется очистить иммиграционные дома, чтобы дать место следующим партиям. Нужно было торопиться с постройкой временных жилищ на участках земли, которую выбрали для духоборов их ходоки.
Но пока стояли сильные морозы, нельзя было и думать посылать рабочих в голую степь, где им пришлось бы жить в палатках, на расстоянии 30 — 40 миль от ближайшего городка.
В первых числах февраля значительно потеплело, мороз по утрам не превышал 5° R, и на участки было отправлено две партии рабочих-англичан. Одна из них поехала на Северный участок, другая — на Южный. На обоих участках англичане подрядились выстроить по несколько блокгаузов, каждый вместимостью человек на тридцать. Как только блокгаузы эти будут готовы, в них поселятся духоборские плотники и будут строить такие же общественные сараи с нарами в два этажа.
Расходы по найму англичан, покупке скота и инструментов для построек покрываются из бонуса. По предложению министра внутренних дел для обсуждения хозяйственных вопросов и заведования расходами была составлена комиссия из трех лиц: Мак-Криари, Д. Хилкова и одного из почетных граждан Виннипега.
Вскоре пришло известие, что по одному блокгаузу уже поставлено на каждом участке.
 Сегодня первая партия духоборов в 50 человек отправилась на Северный участок. Я поехал с ними. Мне хотелось перед отъездом в Россию посмотреть места, где поселятся духоборы.
Железная дорога, по которой мы теперь ехали (Manitoba and North-Western Pru.), ветвь магистрали (Canadian Pacific Ry.), пересекающей всю Канаду, еще строится. Мы проедем по ней до последней станции Коуэн; оттуда до места поселения около 60 верст придется тащиться на лошадях по безлюдной прерии, без дороги, по следу проехавших перед нами английских рабочих.
Вся наша партия уселась в один вагон, сюда же забралось несколько англичан-скваттеров и один беспрестанно улыбавшийся мулат.
Сначала духоборы пели, что очень нравилось англичанам, болтали, но с наступлением ночи усталость взяла свое, разговоры стихли, каждый постарался принять наиболее удобное положение, и скоро весь вагон погрузился в глубокий сон.
 
Канада. Станция Коуэн. В бордингаузе. 13-го февраля 1899 г.
В два часа ночи мы прибыли в Коуэн. Завизжал тормоз, брякнули буфера, поезд остановился. Разоспавшиеся духоборы лениво ворочались, собирая вещи и заглядывая в окна. Но оттуда смотрела на них черная ночь, и, кроме отражения собственного лица и вагонных ламп, ничего не было видно.
Вот где-то вдалеке замелькал яркой желтой точкой фонарь. Он причудливо подпрыгивал и кидался во все стороны, точно летал по воздуху. Должно быть, человек, несший его, бежал по неровному месту. Огонь все приближался, и через несколько минут в вагон ворвался переводчик-галичанин, Иван Иванович, и с ним Н. Зибарев, прибывший сюда вместе с английскими рабочими.
 Бодрый, подвижной, как все здешние пионеры, переводчик отчаянно вертел во все стороны фонарем и покрикивал на своем ломаном русском языке:
— Ну, збирайтесь! Скоро, скоро, чего там!... Эге!.. Заспали-се... Ну, файны, хлопцы, — тутай скоро нужно!
Духоборы, снисходительно поглядывавшие на его суетливость, все же заторопились выйти, едва успев раскланяться с Зибаревым, радостно улыбавшимся своим братьям.
Выйдя из вагона, мы попали в тьму кромешную. После ярко освещенного вагона не видно было, куда ступить: казалось, что проваливаешься куда-то в пропасть. А тут еще вертлявый переводчик слепил глаза своим фонарем, который ровно ничего не освещал, кроме его руки и белых заиндевевших усов.
— И чего он крутится под ногами! — проговорил кто-то.
— Ну, все юж тутай, чи еще кто? — крикнул переводчик по направлению темной кучки людей.
— Да все, все! Веди уж куда надо, — нетерпеливо отозвались оттуда.
Надоедливый огонь двинулся вперед, а за ним гуськом потянулись и духоборы.
Мы двигаемся по снежной пустыне, теряющейся в ночном мраке, таком густом, что с трудом различаешь качающуюся спину идущего впереди тебя.
Из темной бездны неожиданно выдвигаются перед самыми глазами темные силуэты спящих великанов-деревьев. Величественно, покойно стоят они, широко простирая свои лохматые грузные ветки, покрытые тяжелыми пластами снега. Под их могучей сенью то там, то здесь мрачно чернеют на снегу исполинские стволы, оголенные от ветвей, сраженные разрушительной рукой человека.
Грозная тишина царит здесь. И робко пробираются гуськом по этому дикому месту люди, не смея перекинуться словом, чтобы не нарушить сна этих вековых исполинов. Шуршит только под мягкой поступью сухой снег, да слышится тяжелое, сдержанное дыхание запыхавшихся людей.
Впереди чувствуется темная стена леса. За небольшой горкой вдруг сверкнули два кроваво-красных огонька, точно глаза какого-то неведомого чудовища, которое одиноко бодрствует среди дремлющего леса, сторожа его покой.
— А вот и бордингауз! — весело крикнул переводчик, взмахивая фонарем, радуясь, что наконец можно нарушить жуткую тишину, навеянную лесом.
Люди встрепенулись, прибавили шагу, заговорили.
Невдалеке от бордингауза, сложенного здесь предприимчивым англичанином, стоит, широко растопырив полы, палатка. Там при слабом свете лампы, едва пробивающемся через густой пар, можно разглядеть несколько лошадей и быков. Животные сонно жевали свою ночную порцию. Пар от их дыхания наполнял всю палатку; здесь было душно и жарко.
Самый „бордингауз" — низкое строение, сложенное из толстых бревен. Щели замазаны глиной, на дощатую крышу для тепла навалена земля.
Внутри очень жарко и довольно-таки темно. На полу валяется человек двадцать англичан и несколько индейцев, спящих вперемежку со своими лохматыми собаками. Никто из них не обратил на нас внимания, хотя для того, чтобы попасть в следующую комнату, мы должны были переступить через их ноги. Один только индеец, сидевший в углу с завязанной в тряпку рукой, на которую он по временам дул, качаясь, чтобы утишить боль, пробормотал что-то, сверкнув на нас из темного угла своими белками.
В следующей комнате, возле докрасна накалившейся железной печки молодой белобрысый англичанин, засучив рукава, ловко перетирал оловянную посуду вместе с раскрасневшейся галичанкой. Не прекращая работы, он, весело смеясь, энергично размещал нас за столами и успевал еще шутить со своей работницей, что было далеко не легким делом, так как шутил он столько же языком, сколько и руками.
Кое-как мы разместились на полу, на скамьях, а кому места не хватило, те уселись поудобнее за стол и так скоротали остаток ночи.
———
Проснувшись, я увидел, что неутомимый англичанин, весь в поту, раздавал уже в другой комнате горячий „порридж" и чай, который разливала галичанка, едва ворочавшая сонными глазами.
Пора собираться в дорогу.
Для Северного участка из бонуса было приобретено пять пар хороших крупных лошадей-першеронов и три пары быков. Быки оставлены в колонии, — там на них таскают из лесу бревна для построек, а лошади, запряженные попарно в сани, перевозят из Коуэна на участок провизию и другой багаж. Мак-Криари очень настаивал на том, чтобы перевезти в Северный участок как можно больше муки и другой провизии теперь, пока держится санный путь, так как между Коуэном и Северным участком лежат топкие болота, и с наступлением весны перебраться через них будет очень трудно. Конечно, пять пар лошадей для этой цели было очень мало, и поэтому было еще около десятка английских подвод. Зибарев сетовал на наемных извозчиков.
— Лучше было бы на эти деньги купить лошадей да саней, — говорил он, — перевезли бы на них все, а потом они нам же бы остались, пахали бы на них... Теперь же, опять, посмотри — овес, сено прямо рекой текут, потому торб у них нету, а возьмет насыпет на попоне, а то прямо на снегу, и что ты с ним сделаешь! Просто сердце кровью обливается... Говоришь ему, чтобы накладывал больше на подводу, а он и слухать не хочет. „Ты, говорит, меня не нанимал, мне, говорит, правительство платит". Что ты ему скажешь! Одно слово, отказать бы их вовсе, и вся тут...
Обсуждая этот вопрос в Виннипеге, Хилков доказывал господину Мак-Криари, что гораздо выгоднее купить своих лошадей, чем нанимать извозчиков, но Мак-Криари на это не соглашался.
— Если так сделать, то кончится тем, — говорил он, — что и денег не будет, и скота не будет, и багаж и люди застрянут в Коуэне и Йорктоне (ближайшая железнодорожная станция для Южного участка). Духоборы, насколько я заметил, народ упрямый: они не хотят смотреть за скотом, как здесь принято, а при неправильном уходе першероны скоро издыхают. Может быть, на Кавказе их приемы и хороши, но здесь так нельзя...
 
Канада. В пути между Коуэном и Северным участком.
13 февраля 1899 г.
С общего согласия в Коуэне осталось несколько духоборов для постройки блокгауза. Это нужно было сделать затем, чтобы не платить за постой в бордингаузе.
Позавтракав, запрягли подводы, забрали на них сколько было возможно из пришедшего с нами вагона и тронулись в путь.
Было тепло. Красивые, рослые лошади легко шли по рыхлому снегу, монотонно побрякивая вальками.
Духоборы, беспорядочно толпясь, шли по бокам высоко нагруженных саней, сверху которых сидело по два-три человека. Молодые парни, бывшие на пароходе матросами, разбесились и то и дело толкали друг друга в глубокий снег, а несколько раз они принимались и за меня: стаскивали с саней в снег и наваливались всей гурьбой, пока старшие не освобождали меня из-под так называемой „малой кучи".
 — Нешто можно так! — упрекали они молодцов. — Этак не годится, — вы полегче!
— Да что полегче! — отвечали им. — Он как нас муштровал на пароходе? Все говорил: вот на берегу, говорит, там воля ваша будет... Ну, мы хоть теперь над ним покуражимси...
— Вот и покуражились, — замечали старики, — помочите полушубки в снегу: как они у вас разлезутся, тогда мороз над нами дюжей покуражится.
— А что нам полушубки! Куфайки заведем, как у немцев.
— Ты гляди-кось, какой из мене индей вышел! Го-го-го!.. — заорал здоровый малый, перекинувшись на спину и задирая напоказ свои ноги, обутые в толстые чулки и желтые индейские мокасины.
Старики недовольно ворчали что-то о том, что так дурить негоже, но разыгравшихся молодцов трудно было унять. Они то и дело начинали свалку и потом бегом догоняли ушедшие вперед сани, увязая по колено в рыхлом снеге, ежеминутно спотыкаясь и падая друг через друга.
Старикам, как видно, особенно не нравилось, что молодежь без всякого неудовольствия одевала индейские мокасины, английские фуфайки, кепи с наушниками и другую „иностранную" одежду. Хотя и многие из стариков по необходимости оделись так же, но такая измена „духоборческой обряде" далась им не без борьбы.
Большой лес давно, еще при выезде из Коуэна, остался в стороне. Теперь мы едем по гладкой прерии. Изредка попадаются небольшие группы осины, сиротливо торчащей голыми метелками на фоне грустного серого неба. Местами из-под снежного полога, согнувшись дугой, упрямо вылезает пучок рослого дикого горошка, любимой пищи индейских лошадей, которой они питаются лето и зиму.
Кое-где виднеются следы лося; цепочкой извивается хитрый, запутанный бег лисы и разбросанные скачки трусливого зайца. А в одном месте попался отпечаток лыж охотившегося в этих местах индейца.
К обеду мы въехали опять в небольшой лес, состоящий из осины, сосен и других пород. Там среди больших стволов, сваленных буреломом, весело пылал костер с дымящимся чайником. Вокруг костра расположилось человек десять англичан, — это наши возчики. Мы остановились рядом с ними.
Распряженные английские лошади ели овес, насыпанный прямо на снегу, что еще раз заставило Зибарева огорчиться.
Зато, когда духоборы, не дав своим лошадям достаточного отдыха, засыпали им овса без всякой меры, англичане в один голос заговорили:
— Вот мы уже сколько раз говорим им, что этим лошадям нельзя давать тяжелый корм, пока они горячи!
— Это не „индейцы", — подхватил другой.
— Они любят, чтобы их регулярно, три раза в день кормили, по одной мерке овса каждый раз, не более, — выразительно поучал толстый англичанин с багровыми жилками на щеках и носу.
На все эти наставления духоборы-кучера не обращали никакого внимания.
Один из них, Шерстобитов, с упрямой улыбкой, точно наперекор, подсыпал заботливой рукой своим лошадям овес и, любовно на них поглядывая и охорашивая, сказал:
— Это они, немцы то есть, напрасно совсем гутарят. У нас бывало-ча, после какой езды по горам, вот когда там губернатора везем или по иному случаю, — как лошади заморятся! И никогда не ждем: задашь ей сколько тольки осилит, и прямо смотреть любо, какие гладкие, чистые лошади были.
— Очень уж народ дотошный — англики эти.
— Бояться корму нечего — маслом каши не испортишь, а всякая скотина свое понятие имеет, съест скольки надо, и шабаш.
 — А что, кабы его самого кормить по порциям? Небось не был бы такой гладкий, — засмеялся Шерстобитов, показывая на поучавшего „англика", который уплетал в это время огромный бутерброд с холодным мясом и вареньем.
Англичане, видя, что их не слушают, отошли к своему костру.
— О, ничего! Их тут научит что-нибудь другое, — сказал толстяк, — мы уже видели, что бывает, когда переселенцы хотят делать по-своему.
— Да, кончалось это очень плохо, — отозвались другие.
— Их карман научит.
———
Пообедав, мы поехали вместе с англичанами. На одной из небольших полян внезапно показался домик скваттера, первое жилище, попавшееся нам до сих пор. Вся его земля была обнесена изгородью из колючей проволоки. Дорога пролегала мимо домика, возле которого мы увидели и хозяина — худого старика в красном колпаке, с заложенными в карманы руками.
Он, как видно, поджидал нас, потому что, как только с ним поравнялись сани, на которых сидел переводчик, он подошел нему.
— Good day! (Здравствуйте!) — порывисто сказал он, враждебно глядя на духоборов злыми глазами. — А куда девался шкворень моей телеги, скажите, пожалуйста, а? — вызывающе начал он, склонив вопросительно голову набок.
— Какой шкворень?
— Как какой шкворень? Зачем вы спрашиваете то, о чем знаете? Мой шкворень, обыкновенный шкворень, который лежал вот тут всю зиму, пока не начали шмыгать тут вот эти господа, — настойчиво постукивая трубкой об телегу, кричал старик, и кончик его колпака трясся от негодования.
 — Никакого шкворня я не знаю, вы, вероятно, его затеряли, а теперь придираетесь к нам. И зачем нам может понадобиться ваш шкворень?
— Это вы у них спросите, зачем, у них, у ваших молодчиков, да... Лежал, я вам говорю, вот тут, на этом самом месте... разбей меня громом!
— Э! Что мне с вами говорить, вы болтаете бессмыслицу! Вам не нравится, что правительство им дало денег, а вам нет, — так вы на правительство и сердитесь, и незачем вам порочить честных людей. Прощайте.
Сани тронулись.
— Да! — кричал, брызгая слюной старик, — мы таких честных людей в Калифорнии линчевали и здесь завязывали им галстук, пока не научили уважать чужую собственность... Мы еще посмотрим, да, мы еще посмотрим этих честных малых, будь они прокляты вместе с вами! — кричал вдогонку старик, держа в руках трубку.
— Чудной старик! — спокойно заметил один из духоборов, когда им рассказали, о чем шла речь: — и зачем ему пустяк болтать про нас? Сам небось знает, что ничего мы никогда не возьмем, — ренствует на нас, больше ничего.
— А что мы ему сделали? Нешто мы кого обижаем, что ли!
Все разбирали причины, почему бы мог обижаться на них старик ирландец; самое же обвинение никого не обидело, не задело ничьего самолюбия. Духоборы по отношению к чужой собственности честны идеально; они так привыкли к доверию людей, что ни на минуту не могло им прийти в голову, что такое обвинение могло быть предъявлено к ним всерьез. Случай этот показал им только, что далеко не все рады их приезду в Канаду, как это можно было заключить по оказанному им приему.
Дорога все еще идет лесом. Стало совсем жарко. Ушедшие далеко вперед от саней духоборы сняли свои шубы и повесили их на придорожных деревьях.
— Будут ехать наши, снимут.
— Смотри, как бы не оставили их на деревьях-то. Сказано, что лежит на дороге, того не тронь.
— Ну да! — пренебрежительно заметил Зибарев: — Видать же, что наша одежа. Кто еще тут такую носит? Небось — довезут!
Дело в том, что в прерии принято за правило никогда не поднимать на дороге найденной вещи, если наверное не знаешь ее хозяина. Таким образом, „находок" здесь не бывает. Правило это — так называемый „закон прерии" — выработалось здесь давно, с тех пор, как стали селиться белые люди. Поддерживалось это правило очень суровыми способами: всякого нарушителя его без дальних разговоров вешали на первом дереве. Но так как в прерии часто бывало трудно найти дерево, то в таких случаях эта операции правосудия производилась другим довольно оригинальным способом, а именно: из двухколесной арбы, на которой раньше тут ездили, выпрягали лошадей, к концу оглобли привязывали за шею преступника, а затем путешественники влезали в арбу, которая под их тяжестью опускалась, а преступник, привязанный за шею к концу оглобли, подымался вместе с ней на воздух, где ему предоставлялось висеть до тех пор, пока, по мнению пассажиров арбы, попранное правосудие не было удовлетворено. Тогда пассажиры вылезали из тележки, запрягали лошадей и мирно продолжали свой путь.
Понятно, что при таких условиях закон этот въелся в плоть и кровь жителей прерий, и уж что другое, но за собственность вашу, как бы плохо она ни лежала, вы можете быть спокойны.
  
Канада. В 30-ти милях от Коуэна. „Land office",
13-го февраля, вечером, 1899 г.
День близился к концу. Стали надвигаться зимние сумерки, лес сильно поредел, и все чаще попадались большие поляны. Сани, одни за другими, внезапно скрылись в крутой балке, на дне которой протекала речка, а по другую сторону ее забелели на темном фоне сумрачного неба новые постройки. Это — Land office, маленькое поселение, возникшее здесь в несколько недель.
Здесь считается половина дороги между Коуэном и Северным участком. Поселенье всего домов в десять, один из них даже двухэтажный, но все они построены из тонких белых досок, а крыши покрыты черной просмоленной бумагой. На одной из холщевых вывесок было нарисовано красной краской: „Дом пионеров"; рядом, на стене другого дома, китаец, засучив широкий рукав своей блузы, старательно выводил мелом: „прачечная".
Кое-где в окнах красовались вывешенные на продажу пилы, огромные канадские топоры и другие инструменты.
При въезде в этот Брет-Гардтовский поселок нас окружила целая толпа англичан с засученными рукавами, с трубками в зубах, с топорами, пилами в руках. Они бросили работу, чтобы встретить нас. Все приветливо улыбались нам, махая широкополыми шляпами.
— Well come, Duchobors! (Добро пожаловать, духоборы!) — слышалось со всех сторон; мальчишки, вертясь под ногами, отчаянно визжали и, встревоженные таким необычайным шумом, лохматые собаки, не понимая в чем дело, прыгали и неистово лаяли, заглядывая в лица своим хозяевам. Из открытых дверей выглядывали женщины с красными лицами, с подоткнутыми подолами и засученными рукавами и приветливо кивали нам головой. Даже китаец-прачка оставил на время свою вывеску и, оскалив зубы, пробовал сморщить свое желтое лицо наподобие улыбки, и имел поэтому такой вид, точно он вот-вот расплачется самыми горькими слезами.
В центре селения, на площадке, заваленной кипами сена, бочками, бревнами и прочими вещами, нас встретил высокий мужчина в широкополой шляпе с лицом Наполеона III: это мистер Harley, чиновник от иммиграции. Он встал тут же на кучу сена и произнес короткую приветственную речь, за что и был награжден шумными одобрениями граждан нового поселка, лаем собак и оглушительным визгом мальчишек.
Духоборы в стотысячный раз отвечали: „Спаси вас Господи", и благодарили за прием. Тогда оратор слез со своей трибуны и повел нас всех к большому блокгуазу, который правительство построило здесь для всякого из переселяющихся, нуждающегося в крове. Блокгауз еще не успели достроить, и пол вместо досок, был покрыт толстым слоем древесных опилок. Посередине блокгауза стояли две железные печки, раскаленные докрасна, как это водится в Канаде.
В блокгаузе уже были постояльцы. Типичный крепкий англичанин-фермер с такой же крепкой женой и тремя детьми. Все они довольно недружелюбно поглядывали на духоборов.
Мать, все время следившая за своим сыном, когда он, по ее мнению, перешел безопасное для него расстояние и слишком приблизился к духоборам, несколько раз окликнула погруженного в созерцание Боба и, наконец, сорвавшись с места, решительными шагами подбежала к нему, дернула изо всех сил за свободную руку, тряхнула его в воздухе и, повернув на лету, отправилась вместе с ним к своему столу. В течение вечера она несколько раз принималась плакать, как видно, огорченная присутствием в блокгаузе такого количества чуждого народа.
 — Не понимаю, о чем вы плачете, мистрис, — говорил ей муж. — Вы же понимаете, что блокгауз выстроили не только для нас с вами. Они имеют на него столько же права, сколько и мы.
 
Канада. Land office. 14-ое февраля 1899 г. (рано утром).
Вечером, когда совсем стемнело и зажгли лампы, к нам пришло в гости почти все население городка. Трое из англичан принесли под полой по скрипке, и скоро блокгауз наполнился довольно-таки дикими звуками. Стали танцовать. Даже строгая фермерша соблаговолила протанцовать с одним из джентльменов что-то в роде вальса. Джентльмен при этом отчаянно подбрасывал каблуками и успел многим запорошить глаза опилками, что, впрочем, нисколько не помешало общему веселью, так как пострадавшие, промыв глаза, опять заняли свои места.
— Да, Джо мастер танцовать: тут никто с ним не потягается, — слышались замечания.
Поощренный Джо за полным утомлением единственной дамы, подхватил бывшего тут индейца, и они вдвоем в очень короткое время так изрыли пол, что он стал похож на взволнованное море.
Публика, сидевшая друг на друге и выпускавшая из-под широкополых шляп неслыханное количество дыма, затребовала „джигу", в которой приняло участие столько джентльменов, сколько их могло уместиться на свободной площади. Музыканты выбивались из сил — они давно уже сняли шейные платки и шляпы — и с остервенением прижимая дебелыми руками свои жиденькие инструменты, извлекали из них невероятно оглушительные звуки.
Танцоры в это время с бешеной быстротой топотали ногами, толкаясь на одном месте и окончательно разрушая наш пол. Наконец, утомленные, они повалились на публику при шумных одобрениях последней.
 Тогда начались состязания — гимнастика и борьба.
Во время состязаний Боб восседал вместе с сестрами на столе и при всякой победе радостно хлопал рученками. Но этот день, вероятно, ему суждены были слезы. Двое сражавшихся, обняв друг друга, потеряли равновесие и с разбегу уселись на колени фермерши, сидевшей на единственном стуле. Послышалось зловещее „крр...ак", стул не выдержал, и борцы вместе с визжавшей фермершей хлопнулись на пол, а несчастному Бобу каким-то образом придавили ноги, о чем он не замедлил известить оглушительным ревом. Произошло смятение; все общество ахало, охало, фермершу отпаивали холодной водой, а Боба утешали, как могли; впрочем, игры вскоре были возобновлены, только фермерша поместилась теперь по другую сторону стола, а Боба один дюжий англичанин посадил себе на плечи, где он был, конечно, в полной безопасности.
Духоборы поглядывали на „бесовские покликушки" снисходительно, как люди, выросшие уже из такой стадии развития.
— Это, стало-быть, им сдаеца, очень хорошо такие фокусы представлять.
— Да, ни к чему это вовсе, — солидно замечали старики. Однако слышались и одобрительные отзывы.
— Ишь, как отжаривает!
А когда началась борьба и перетягивания, тут уже многие заметно увлеклись, хотя и старались скрыть это.
— Как думается, наш Федюк перетянул бы этого ихнего героя? — спросил кто-то, сравнивая Федюка с Джо, который оказался самым сильным из состязавшихся в перетягивании посредством каната.
Флегматичный Федюк, огромный детина с круглым добродушным лицом и маленькими, улыбающимися глазками, сам ответил тоненьким голоском:
— Этого-то, что в синей жилете?
— Ну, да, — этого.
 — Троих таких потяну, — спокойно заметил Федюк.
— Ты гляди-кось, чтобы он один тебя не скрутил как овечку.
— Ты не смотри, что ты дюжей его.
— Ну, когда так — за раз его осилю, кабы тольки можно было... а то еще рассерчают. Хто е знае.
Я объяснил духоборам, что англичане не рассердятся и даже довольны будут, если они примут участие в игре.
— Совсём это незачем, — сказал кто-то, но Федюк уже встал во весь свой рост и, протискавшись через толпу, стоял среди англичан, конфузливо улыбаясь и протягивая к концу каната квадратную ладонь.
— Вы желаете потягаться? — спросили его.
— Чего они гутарят? — спросил Федюк. Я ему перевел.
— Ну, да!
Духоборы вытягивали шеи, чтобы лучше видеть. Слышались уверения, что Федюк не годится, куда ему! Но видно было, что все они желали теперь только одного,— видеть Федюка победителем.
Англичане, обступившие Федюка, спросили его, с кем он желает перетягиваться. Федюк ткнул пальцем в синий жилет Джо.
— С этим самым. И пущай себе еще двух молодцов возьмет на подмогу.
Джо, самоуверенно улыбаясь, сказал, что у него уже есть добрые товарищи, и показал на свои руки, но Федюк настаивал, чтобы к Джо присоединились еще двое.
— А то и тягаться не хочу, — упрямо заявлял он, готовый уже бросить веревку.
Пошумев, англичане согласились. И вот на полу уселись друг против друга, вытянув ноги, Джо и Федюк. Каждый из них уперся подошвами в ноги противника, а в руках они держали толстый канат. За спиной Джо сидело еще двое молодцов, крепко ухватившихся за канат.
 — Ну, теперь держись, Россия! — крикнул кто-то из англичан. Наступила тишина.
Джо стал осторожно тянуть канат сначала мышцами, потом, упершись понадежнее в ноги Федюка, и всем телом, Федюк сделался серьезным. Только глаза по обыкновению улыбались. Он слегка перебирал канат руками. Потом некоторое время борцы, казалось, сидели неподвижно. Однако шея у Федюка как-то набухла, лицо стало наливаться кровью, а в глазах Джо показался злой огонек. Еще несколько мгновений они сидели в кажущемся покое, впившись друг другу в глаза острым взглядом. Вдруг Федюк согнул дугой свою спину, и разом разогнувшись и закинув свою голову назад, так что показалась его широко раздувшаяся с налитыми кровью жилами шея, разом поднял Джо и его товарищей, которые тут же попадали на стороны, за исключением Джо, упавшего прямо на ноги Федюка.
Англичане вместе с Джо загрохотали, закричали на все лады, восхваляя силу Федюка. Окружив его со всех сторон, они трогали его за плечи, за руки, щупали его стальные мышцы и покачивали от удивления головой. А Федюк, собрав веревку аккуратными кольцами, спокойно отправился на свое место.
— Ну, чего там! — пренебрежительно отвечал он на вопрос, как сильны англичане.
— Ну, и бравочко это ты сделал! — иронически замечали старики. — Что ж, теперя полегчало тебе? Али как?
Духоборы сдержанно улыбались, но были видимо очень довольны.
Было уже поздно, и гости после этого состязания ушли спать, пожелав нам покойной ночи.
Пора спать. Фермер с семьей отгородился от нас столом и уже улегся, а мы долго еще возились на изрытом полу, пока не разместились все вповалку, подложив под себя бурки.
В темноте красным пятном светится раскаленная печь. Душно. За стеной шумно вздыхает ветер. На дворе изредка фыркает лошадь. А вот что-то треснуло в железной трубе и как будто пробежало легкими шагами по крыше.
Не спится. Слышно, как ворочаются с боку на бок люди. Кто-то шумно вздохнул.
— Не спишь? — слышу из темноты чей-то осторожный голос.
— Нет.
— И я тоже, чего бы это?
— Жарко дюже, вот и не спится, — отзывается еще кто-то.
— А все же чудной народ — англики эти, посмотрел я на них. Кабыть вовсе христианская сторона: гляди, как нас приняли, значит — с понятием... А приставляют такое, что совсем не гоже.
— Обряда значит такая, — возражает сонный голос.
— Я про то и говорю: какая это обряда — приставлять такое?
— Сказано, что город — то норов, что деревня — то обычай, вот как раз так и приходится, — зевая вставляет еще кто-то.
— Не, это сюды не принадлежит... По христианству, брат, скрозь должна одинакая обряда быть... Да, — продолжает первый голос и умолкает, как видно задумавшись.
Ему никто не возражает, и опять наступает томительная тишина, полная странных, необъяснимых ночных звуков. А в маленькое окошечко видно, как пылает беспокойным огнем яркое северное сияние.
 
Канада. На Северном участке. 14-го февраля 1899 г.
(вечером).
Рано утром мы тронулись дальше. Переехав речку, мы опять поехали лесом. Здесь, как видно, был большой пожар. Сколько можно окинуть глазом, стояли огромные, блестящие синеватым цветом гладкие стволы. Кора уже давно слетела с них, а дождь и ветер вымыли и высушили их на славу. Обугленные внизу, с боков, с искривленными обломанными ветвями стояли эти пни, блестя своим сизым ободранным телом, а между ними лежали их товарищи, не устоявшие в борьбе с пожирающим пламенем. Говорят, что лес этот сожгли индейцы во время войны с белыми. Жутко здесь. Уныло поскрипывая, качаются эти мертвецы, стуча своими изуродованными ветками, точно скелеты — костями.
Большую часть дня тянулись мы среди этих грустных мертвецов, рассказывавших нам свою печальную историю, говоривших о неблагодарности людской, их безумной вражде и жажде самоистребления. А широкий, жесткий степной ветер звонко пел, хватаясь за высокие стволы, и, казалось, уверял их, что печалиться не о чем: он всюду летает, по всему миру, и везде он видит то же самое, — и так всегда будет, пока будет мир... И голые великаны, слушая его, стонали, качая в ужасе своими голыми верхушками, стараясь приблизиться друг к другу, чтобы уйти от давящего одиночества, которое от рассказов ветра становилось невыносимым...
А у ног великанов узкой лентой тихо извивался змейкой наш караван. И, глядя на нас, они, казалось, шумели нам:
 Куда вы идете? Видите, как нас изуродовали здесь. Тут страшно стр-а-а-шно..."
„Страшно!.." — гудело кругом.
„Страшно!" — зловеще крикнул одинокий ворон и, прошумев над головой черным крылом, скрылся.
„Страшно!.." — злорадно взвизгнул ветер, бросаясь на людей и залепляя глаза снегом, наметая по дороге сугроб за сугробом, заметая следы.
— А страшно тут, братцы, дикое место, — сказал кто-то.
Никто ему не ответил.
 Но вот лес поредел, стало светлее; впереди расстилается белоснежная прерия. Мягко нажимая, широкой, ровной струей охватил нас южный ветер, растрепывая гривы и хвосты лошадей. И хотя зимнее тяжелое небо и здесь свинцовым пологом нависло над землей, но все легко вздохнули, словно вышли на свободу из тюрьмы. А скоро на горизонте засинела среди степи одинокая гора: „Пенесси-вутчиунг" — Громовая гора, как прозвали ее индейцы. Там начинается духоборческая земля.
— Ну, теперь скоро! — облегченно вздохнули утомленные духоборы.
Гору эту индейцы называют так потому, что во время грозы удары молний падают почти исключительно на ее вершину. А если спросите индейца, откуда исходят раскаты грома, он покажет вам пальцем на вершину горы и повторит легенду своего народа о том, что теперь там из огромного яйца вылупливается молодой орленок. И грохот этот не что иное, как стук клюва орленка о скорлупу гигантского яйца.
Однако уже начались сумерки, а гора все еще синеет вдали, точно мы все это время простояли на месте.
И правда, подвигаемся вперед мы очень туго. От Land office сюда дорога едва проезжена. Тяжелые лошади вязнут по колено в сугробах рыхлого снега. Усталые животные все в поту. Они старательно тянут грузные сани, помахивая головой и косясь добродушными глазами на людей. Но и людям нелегко. Шаг за шагом плетутся приунывшие духоборы, растянувшись длинной вереницей за санями. Дорога кажется нескончаемой.
Но вот идущий впереди Зибарев поворачивается и говорит:
— Вот уж наша земля пошла — вот отселева.
Скоро мы спустились в небольшую ложбину, по дну которой протекает Swan River — Лебяжья река. „Уобисто-оссисипи", как называют ее индейцы.
Уж совсем стемнело; и люди и лошади выбились из сил, когда за одним из поворотов открылась широкая перспектива огромного строевого леса, а на одном из его голых бугров зачернели два блокгауза — один совершенно уже готовый, другой еще без крыши. Из ярко освещенной палатки, похожей издалека на большой бумажный фонарь, вышли нам навстречу английские плотники. Они помогли нам распрячь лошадей и проводили в оконченный блокгауз. Там было темно и пахло сырым деревом, а из темноты вырисовывались белые нары, и сырой земляной пол пестрел неубранными щепками.
Мы дома.
 
Канада. На пути от Северного участка к Йорктону.
Форт Пеле. 15 февраля 1899 г.
Сегодня утром я стал прощаться с духоборами, как я думал, навсегда.
Любезный m-r Creary позаботился обо мне, и здесь меня ждала уже лошадь для дальнейшего путешествия. Я должен был проехать через Fort Pellyна Южный участок, а оттуда — в Yorkton, последнюю станцию железной дороги, оттуда на Winnipeg и Россию.
Но что это был за кучер, какие сани, лошадь! Передо мною стояла маленькая лошадка, вроде наших казачьих; запряжена она была в чрезвычайно странный экипаж, состоявший из одной тонкой доски, шириною в аршин, передняя часть этой доски была загнута кверху, а посредине во всю ее ширину приделан небольшой ящик, мягко выстланный сеном, с полостью из брезента. Это — индейские сани. Снизу к доске, вместо полозьев, приделаны две тоненькие, узкие деревянные полоски.
Кучер вполне соответствовал экипажу. Это был чистокровный индеец с темно-красным лицом, с ярко блестящими зубами, черными глазами и желтоватыми белками. Из-под черного колпака с желтой каймой спускались на плечи черные, как смоль, длинные, прямые волосы, частью заплетенные в косы. Короткий кафтан из желтой оленьей кожи, усаженный по всем швам бесчисленным множеством длинной бахромы, и красные суконные штаны (метасса) с такой же густой бахромой по наружным швам живо напомнили мне картинки в книгах Густава Эмара, которыми я, как и многие, зачитывался в детстве. А на ногах у него были удивительно красивые расшитые цветным бисером мокасины.
— Астом, сэр, — сказал он наполовину по-индейски, наполовину по-английски и, весело улыбаясь, показал черной рукой на ящик. Я покорно влез в длинную колыбель и вытянул ноги. Индеец нагнулся и, обкуривая меня приятно пахнущим дымом из своей прокопченной трубки, накрыл ноги мехом и старательно зашнуровал брезентом. По правде сказать, в этих диких на вид санях сидеть было чрезвычайно удобно.
Еще раз „спаси Господи", и мы тронулись в путь. Духоборы в синих кафтанах с непокрытыми головами кланялись и желали счастливого пути. Еще раз оглянулся я с пригорка на небольшую кучку людей с серьезными лицами. Такой заброшенной, одинокой, такой жалкой казалась эта маленькая горсточка людей, тесно сбившихся в кучку среди голых пней дикого леса, окруженного со всех сторон снежной пустыней, отрезавшей их от всего мира!
Грустно и больно было глядеть на их серьезные неподвижные фигуры. Целый ряд далеких картин прошлого невольно воскрес в памяти…
Духоборов уже не видно за густым высоким кустарником, а тяжелые, как нависшие над землей черные тучи, неотвязные думы — думы, с которыми русский человек родится, под гнетом которых живет и умирает, назойливо, тоскливо тянулись одна за другой...
Кругом, точно море, раскинулась покрытая белым пологом необъятная степь. Пусто, голо, глазу не на чем остановиться. Мертвая тишина. Слышится только легкий шелест саней по снегу да сопение лошадки. От непривычной тишины начинает звенеть в ушах, а по временам, кажется, в воздухе тянутся какие-то, едва уловимые, точно стеклянные, прозрачные звуки, приносимые легким ветерком, как нежные вздохи невидимых существ, пролетающих по этому безграничному, пустынному царству снега. А на утомительном, лишенном перспективы, однообразном фоне прерии утомленный глаз рисует дрожащие узоры из светлых мигающих точек.
Закроешь глаза — и опять потянулись нежные гармоничные вздохи.
Все это кажется необычайным, сказочным, и отдаешься во власть спокойной природы — гнетущие мысли одна за другой уходят, душевная боль смягчается, и, мягко покачиваясь в такт шагам маленькой лошадки, забываешься в какой-то сладкой дремоте.
— О-гей! — кричит над головой индеец, но и его голос кажется необыкновенно мягким, пришедшим откуда-то издалека.
Этот сын прерий все время бежит позади меня, сбоку саней, держа в руках веревочные вожжи. Несколько раз предлагал я ему жестами усесться позади моей люльки на свободном конце саней (так как в люльке больше одного человека невозможно поместить), но он каждый раз в ответ на это оскаливал белые зубы, в которых беспрерывно торчит дымящаяся трубка, и с веселым смехом говорил на своем языке:
— Нишишин... — и для большей вразумительности прибавлял, картавя, по-английски: „орройт".
Большую часть дороги, правда, мы двигались шагом, но где снег был поплотнее, лошадка пускалась мелкой рысцой, а возница с необычайной легкостью бежал за ней по глубокому снегу как ни в чем не бывало. Это, очевидно, не составляло для него никакого труда. Завидные легкие!
Постукивая кнутовищем о сани, он затянул на ходу какую-то невероятную песнь, состоящую из повторений все одной и той же фразы. Начинал он ее очень громко на высокой ноте, причем голос вырывался из глотки сразу, как пробка из бутылки; затем песня шла все тише, тише — до неясного бормотания. Тогда, шумно переводя дух, он с новым усердием опять начинал ту же фразу, и так без конца, не переставая стучать палкой о сани.
Сначала мне это очень понравилось, но потом однообразный дикий вой стал надоедать, в особенности когда я увидал, что конца этому не предвидится. И как ни неловко было прерывать музыкальное вдохновение, но, опасаясь за целость барабанной перепонки, я должен был это сделать и попробовал спросить его, какие слова этой песни.
Индеец так плохо говорил по-английски, что из его короткого, впрочем, объяснения невозможно было понять, были ли в этой песне какие бы то ни было слова или это была „песня без слов". Однако мой вопрос достиг цели: пение прекратилось.
Перед нами — большой спуск в крутую балку, по дну которой извивается речка. Берега ее густо заросли деревьями и низким частым кустарником. Мой пеший возница вытянул вперед голову, напряженно приглядываясь, и, протянув руку в кожаной перчатке, радостно осклабясь, заявил:
— Там белый!
При всем желании увидеть какие-нибудь признаки существования „белого" я очень долго ничего не видел, кроме деревьев и кустарника.
Однако индеец оказался прав. На самом берегу, меж деревьями, мелькнула палатка. Вокруг нее валялись пустые ящики, и все из-под консервов: должно быть, тут любили поесть! Это было очень кстати, так как был уже обеденный час, а у меня, кроме куска хлеба, не было ничего. Индеец же не имел даже и этого. Как мне рассказывали знающие люди, не есть день-два для индейцев не составляет большого лишения. Он после наверстает за один раз. Рассмотрев палатку, индеец наконец сообщил мне, что это, должно быть, повар правительственного землемера, приехавший раньше своего хозяина на место работ.
Неподалеку стояли такие сани, как те, на которых ехал я, но без люльки. На ее месте возвышалась целая груда какого-то товара, тщательно закупоренная брезентом и зашнурованная со всех сторон. Худая белая лошадь жевала сено.
— Мы здесь будем обедать, — категорически заявил мой индеец, с восхищением поглядывая на палатку и жадно втягивая носом дым, выходивший из жестяной трубы.
Я попробовал было возразить, что не знаю ни землемера, ни его повара и не хочу здесь останавливаться. Но не понявший меня индеец поспешил успокоить меня:
— О, сэр, не беспокойтесь: он великолепно готовит! — заявил он и, глотая слюни, свернул к палатке.
Но успели мы подъехать, как на нас с сиплым лаем набросилось несколько собак, а в дверях палатки показался рыжий малый в черном жилете и длинном белом переднике.
— Здравствуйте! — первый приветствовал нас человек в переднике; мы ответили. После нескольких фраз о дурной дороге он озабоченно спросил, что мы будем есть.
— У меня такой разнообразный выбор: что хотите, — заключил он, перебрав массу всяких кушаний. Я сказал, что если он уж так любезен, то мы будем довольны тем, что есть готового. Такой ответ, как видно, не очень понравился моему вознице, но сам он не смел заявить своих желаний.
Наконец меня расшнуровали и, пошатываясь от долгой езды, я вошел в палатку. Меня сразу охватил горячий воздух, пропитанный вкусным запахом всяких яств. За деревянным столом сидел пожилой индеец с длинными распущенными волосами и маленькой бородкой. Суровое лицо его носило какое-то каменное выражение. Он встал при моем приходе, молча поклонился и опять уселся за горячий чай.
— Вы не француз? — спросил меня повар.
Я сказал, что я русский.
— Вы, вероятно, приехали с этими новыми переселенцами, — как их?.. Не могу запомнить, дьявольски трудное название!.. А я — француз, канадский француз, мое имя Морис... — и он пустился болтать без конца, суетливо усаживая меня за стол. При этом он, не глядя на индейца, отодвинул рукой его чай и бисквиты на самый конец. Бойко перетирая посуду, француз болтал без устали. В какие-нибудь полчаса он успел рассказать свою биографию, бесчисленное множество романов, в которых он, конечно, всегда был победителем; рассказал, как он на охоте поранился и показал при этом красный обрубок пальца; успел расспросить о духоборах и пропеть какую-то шансонетку. В то же время его ловкие руки что-то растирали, взбалтывали, процеживали. На плите жарилось и варилось бесчисленное множество всяких блюд, несмотря на мои убедительнейшие просьбы не делать этого.
Пока веселый хозяин угощал меня, индейцы не теряли времени даром. Они молча уписывали все, что только было на столе. Как только запас положенных перед ними бисквитов истощался, француз, ни слова не говоря, вытаскивал из мешка еще горсть и подкладывал им.
Наконец, под неумолкающую ни на минуту трескотню француза, все наелись досыта. Неугомонный повар, однако, не успокоился и просил подождать его минутку.
— Я в три секунды сделаю такие пирожки, каких вы не найдете в Европе, — кричал он и уже растирал что-то в кастрюле.
Я было возразил, что будет поздно ехать.
— Это в одно мгновение, это вас не задержит.
— О да, это не задержит! — вдохновенно подхватил мой возница. — Нет, это совсем не задержит, сэр... — уверял он, с трудом ворочая набитым ртом.
Индейцы, сидя рядом на конце стола, с сосредоточенными лицами, старались набить как можно плотнее свои тощие желудки. Пот катил с них градом. Изредка они перекидывались вполголоса короткими фразами.
— Май-айтен мискино (плохая дорога), — бормотали по временам оба, покачивая головами и неутомимо работая челюстями.
Поев сладких пирожков, которые действительно были очень хороши, мы стали прощаться. Денег француз не взял и обиделся не в шутку за то, что я их ему предложил. Уже я вышел из палатки, как француз хлопнул себя по лбу:
— О черт возьми! Я и забыл показать вам кое-что. Вот, пожалуйста, на минутку, я вам покажу...
И, забравшись к себе под матрас, он вытащил оттуда зеркало, оправленное в кожаную раму.
— Каково? — вертел он перед моим носом зеркалом. — Нет, вы взгляните, какой замечательный цветок вышит сзади. Это поэзия! Прелестно! Это я недели две тому назад в Монреале купил. И вот это одеяло там же. Тоже прекрасная вещь, не правда ли?
Я поспешил одобрить обе вещи и поскорее выбраться из палатки. Было уже поздно. Индейцы стояли возле саней и о чем-то грустно беседовали. Старик испытующим взглядом рассматривал свою иссохшую лошадь, советуясь с моим кучером.
 — Матчи (плохо), — неодобрительно качал головой он.
— Думаете, не дойдет? — сурово спрашивал старик.
— Нет, не дойдет... Далеко... Свон-лейк далеко... Сто пятьдесят миль еще! — Старик вез на Лебяжье озеро к рыболовам шкуры, сети, чтобы часть продать, а часть променять на рыбу.
Оба грустно смотрели на старую лошадь. Низко опустив голову, с глубоко запавшими боками и полузакрытыми глазами, она дремала, покачиваясь на скрюченных ногах. А старчески отвисшая нижняя губа, из-за которой виднелись желтые, изъеденные зубы, шептала что-то сквозь сон...
— Томаку статым, томаку индиен... (бедная лошадь, бедный индеец), — проговорил тихо старик и взялся за вожжи. Лошадь повела ушами, напряглась и покорным шагом потащила свою кладь. А рядом с ней поплелся ее жалкий хозяин в старых истертых брюках и пиджаке, надетом на голое тело.
Мы молча проводили их взглядом, пока они не скрылись за поворотом.
Эта покорная своей судьбе, придавленная нуждой фигура живо напомнила мне нашего мужика, в тысячный раз осматривающего свои „животы", отощавшие за зимнюю бескормицу, и в тысячный раз убеждающегося, что не смогут они работать весной. И все же запрягающего их в соху, потому что это необходимо... А там что будет, то будет...
Тронулись и мы.
 
Канада. Форт Пеле. В тот же день.
(15-го февраля 1899 г.)
— Форт-Пеле, сэр! — прокричал индеец, наклонившись к самому моему уху.
Однако проходит пять, десять минут, а в окружающем мраке не видно ни одного огонька, никакого признака жилья.
Уже более часа, как наступила непроглядная ночь, а мы все еще в пути. Благодаря сладким пирожкам мы сильно запоздали. А объевшийся или уставший, или и то и другое вместе, краснокожий шел все время шагом.
Вдруг точно из-под земли выскочили темные фигуры собак и набросились на нас со свирепым лаем.
— Матча! (Вон!) — заорал кучер, отхлестываясь от них кнутом.
На темном фоне неба серыми треугольниками вырисовалось несколько индейских вигвамов. В ближайшем из них открылось маленькое черное отверстие; оттуда спросили что-то — кучер ответил. Тот же голос сказал несколько слов собакам, и они ворча отошли от нас к шалашу, кроме маленького щенка, продолжавшего заливаться звонким лаем.
А еще через минуту мы подъехали к какому-то зданию с ярко освещенными окнами.
— Вот и гостиница. Тут вам будет очень покойно... Госпожа Мак-Дональт прекрасная хозяйка! — проговорил расшнуровывающий меня индеец.
— А кто такая госпожа Мак-Дональт? — полюбопытствовал я.
— Да она-то индианка, а муж у нее был англичанин; она вдова...
Мы вошли. В жарко натопленной низкой комнате за столом ужинали несколько человек.
— Добрый вечер! — отвечали они на мое приветствие.
— Какой прекрасный вечер, не правда ли? — спросили меня в несколько голосов, пока я раздевался.
Я поспешил ответить, что великолепный, хотя ничего великолепного не было в том, что дул теплый ветер и снег, падавший хлопьями, залеплял все лицо и, растаяв, скатывался за воротник. Почему-то здесь принято, здороваясь, восхвалять погоду, независимо от того, какова она на самом деле. Это, впрочем, не мешает через несколько минут беседы воздать ей должное.
Не успел я еще снять верхнего платья, как из следующей комнаты вышла девушка с типичным английским лицом, миловидная, в белом платье и переднике.
— Могу ли я предложить вам ужин? — спросила она.
Я выразил согласие, и заботливая девушка, дочь хозяйки, как я узнал, усадила меня за стол. Тут сидел в европейском поношенном платье индеец, два дюжих англичанина с платками на шее и высокий молодой полисмен в черных брюках с желтыми лампасами и короткой красной куртке. На окне валялась его широкополая шляпа. За полисменом, облокотившись на спинку его стула, сидел пожилой джентльмен в широкой шляпе с трубкой в зубах, по чубуку которой слюна стекала и капала на его жилет, сделавшийся от этого из черного пестрым.
Шла оживленная беседа о лошадях. Пожилой джентльмен, мистер Мак-Кензи, местный торговец мехами и скотом, собирался купить новый табун диких лошадей и советовался по этому поводу с полисменом и табунщиком.
— Да, но зачем вам такая бездна лошадей? — спрашивал полисмен.
— О, у меня есть идея, у меня есть идея! — хитро улыбаясь и вертя пальцем перед глазами, говорил Мак-Кензи. — Я их погоню на горошек к речке „Белого песка", и вы увидите, как они разжиреют к осени, увидите, я ничего не потеряю...
Наступила пауза.
— А сколько вы дадите за шкуру большого, очень большого медведя?.. — спросил на ломаном английском языке кто-то из-за спины. Оглянувшись, я увидел индейца в полунациональном-полуевропейском костюме, лениво растянувшегося на лавке с трубкой в зубах.
Мистер Мак-Кензи испытующе посмотрел несколько мгновений на индейца и отвернулся, не ответив ни слова. В следующую паузу опять послышался тот же скрипучий голос:
— Да... я сам видел очень большого, чрезвычайно большого медведя... Я сам видел, не дальше как сегодня утром... О-о-чень большой... — вяло тянул индеец сквозь зубы.
Мистер Мак-Кензи с досадой повернулся в его сторону и, показывая пальцем на пол, сердитым голосом с расстановкой проговорил:
— Когда принесешь шкуру „большого, очень большого медведя" и расстелешь вот здесь на полу, тогда будем говорить о цене.
И, сказав это, он нетерпеливо отвернулся в сторону.
— Мне надоело давать тебе в долг и пищу, и порох, и деньги... Что ты мне приносишь последнее время? Лисицы и лисицы. Они у меня сотнями валяются. Они никому не нужны, твои лисицы, да!.. — прокричал Мак-Кензи, еще раз обернувшись к нему и брызжа слюной. — Ты давно говоришь, что видел черную лису, а где она?..
На шоколадном лице индейца не шевельнулся ни один мускул. Он так же лениво курил, как и раньше. Переждав несколько минут, он спокойно проговорил:
— Но чтобы убить черную лису, нужен порох, а у меня уже два дня нет пороха... совсем нет, даже на один заряд.
— Я так и знал, я так и знал! — вскричал Мак-Кензи. — Только и остановка, что за порохом! — И тут уже, совершенно выйдя из себя, Мак-Кензи, отлично знающий индейский язык, стал что-то выговаривать на этом языке индейцу. Однако последний продолжал так же спокойно лежать, как и раньше, точно не к нему все это относилось. Он не ответил на одного слова и после, когда раздраженный Мак-Кензи повернулся уже ко мне:
— Это ужасный народ, говорю я вам, он все проест. И вы думаете, что „господин индеец" будет есть что-нибудь? Нет, он берет все самое лучшее, он калифорнийские консервы зимой кушает. Они меня скоро съедят, эти господа, уверяю вас. Вот пусть я буду не Мак-Кензи! — заключил он, выбивая с азартом трубку о кресло полисмена.
— Ну, однако, за двадцать три года вас не много съели здесь, — засмеялся полисмен, значительно переглядываясь с одним из англичан.
Мак-Кензи хотел что-то возразить, но сдержался и, с ожесточением набив новую трубку, только сопел с обиженным видом.
— С тех пор как „господа индейцы" хватили этой цивилизации, то есть деморализации, как говорю вам я, с ними сладу нет. Совсем другой народ... О! Я вам говорю, что если бы их красная кожа стала белой, то это была бы меньшая перемена, чем то, что случилось за это время с ними, — продолжил он, обращаясь ко мне. — Я сюда приехал, когда еще на месте Виннипега стояло индейское селение из сотен вигвамов. Все передвижение происходило верхом. А спать можно было не иначе, как привязав к ноге свою лошадь, чтобы слышать, не подбирается ли кто к тебе. Костра тоже нельзя было раскладывать. И прежде чем въехать на пригорок, подберешься туда ползком и посмотришь, нет ли враждебного племени индейцев в виду. В то время, бывало, если поперек вашего пути идут бизоны, то приходилось останавливаться и ждать иной раз по два дня, пока они пройдут. Лежишь и смотришь, как на горизонте черной полосой передвигаются они с юга на север от жары. А теперь где они? В музее, в Нью-Йорке.
— А что вы тут делали? — спросил я.
— Что? Я тогда еще мальчишкой был. Мой хозяин привозил индейцам водку, а за это брал у них шкуры, меха, всякую всячину... Так, бывало, хозяин угощает водкой, а мы уже держим наготове оседланных лошадей, чтобы в случае чего поскорее удрать. От водки индейцы делаются совершенно сумасшедшими... Иной раз
 

 
Индейские вигвамы в пpepии.
 

 
Индейцы близ Форт-Пеле.
 
ночью уже, как перепьется весь поселок, как поднимут пальбу! Один по другому... Какую-нибудь старую вражду припомнят, и давай драться друг с другом. А как победит, так бежит сейчас всю родню побежденного резать и вигвам томагавком изрубит; а там родственники побежденного мстят убийце и его роду… Да! Кровь ручьем льется — точно война! Ночью при кострах все это происходит, и не раз думаешь, уж не попал ли в ад? Ну, уж если очень развоюются, мы тогда на коней и скачем что есть духу оттуда... И в то время слово они крепко держали, были хозяева своему слову. Если что скажет, то уж можно верить. А уж охотники какие были!..
Англичане, задрав ноги на спинки свободных стульев, под разговор старика жевали свои жвачки, сплевывая на сторону, а индейцы, точно не о них речь шла, с непроницаемым равнодушным выражением лица, развалившись в ленивых позах, кажется, дремали.
— Да... так... — заключил старик, видя, что, кроме меня, его никто не слушал. — Однако мне пора, — сказал он, вставая. — Прощайте, господа.
За ним вышли англичане и полисмен. Индейцы продолжали неподвижно лежать. Временами вспыхивал огонь их трубок.
Пора на покой.
———
Мери убирала со стола; к ней на помощь вышла ее мать, толстая индианка с приветливым, добрым лицом. Мери несколько раз уговаривала ее идти спать, и та последовала ее совету.
Рассматривая рисунки из газет, которыми вместо обоев была оклеена комната, я подошел к столу и увидел там, к своему изумлению, „Одиссею" Гомера на латинском языке. Другая книжка была том из большой английской энциклопедии, — обе в отличных кожаных переплетах.
 — Чьи это книги? — спросил я у Мери.
— Это книги мистера Виллиама, сэр, обе его...
На вопрос, кто такой мистер Виллиам, Мери, покраснев, объяснила, что так зовут полисмена.
— Он прекрасно читает по-латыни „Одиссею"... И меня теперь учит, — не без гордости прибавила она. — Я теперь перевожу десятую главу...
Каково! Полисмен читает в оригинале „Одиссею", метиска переводит.
Пожелав через минуту спокойной ночи, я ушел за тонкую дощатую перегородку к своей кровати. Свечи зажигать не понадобилось, так как благодаря щелям в перегородке, отделяющей комнату от гостиной, было светло. Я лег в широчайшую двухспальную кровать, в головах которой висела большая рама с выбитым зеркалом, от которого остался в углу только маленький, неприятно блестевший треугольник.
Несколько минут я наблюдал, как сквозь щели ко мне вместе со светом лениво тянулся волнистый дым: индейцы все еще сосали свои трубки, не двигаясь с места. Скоро я уснул.
Получив здоровенный толчок в бок, я, конечно, проснулся.
— Ничего, сэр, не беспокойтесь, — уговаривала меня какая-то образина, наклонившись к самому моему лицу, — вот уже хорошо.
Ничего не понимаю... В ушах звенит от страшного треска бубна, визга скрипок и топота десятков ног, а кровать дрожит и подскакивает вместе со мной и двумя черномазыми ребятишками, которых укладывает на моей постели индианка. На полу гоже лежат какие-то подозрительные темные тела.
— Немножко веселья, сэр, — это так приятно... Надеюсь, я вас не обеспокоила? — жеманно спросила она, уходя.
— О, нисколько! — поторопился заявить я, потирая ушибленный бок. — Нисколько!
 — Да? Спокойной ночи!
Я приблизил свое лицо к одной из щелей и залюбовался необычайной картиной.
Вся комната была битком набита индейцами во всевозможных костюмах. Многие были в красных широких штанах с огромной бахромой, с разноцветным индейским поясом и в пиджаках, одетых на голое тело, несмотря на зиму. На некоторых же красовались настоящие европейские костюмы. Волосы у всех были длинные, иногда заплетенные, иногда распущенные. Женщины, впрочем, все были одеты в платья европейского покроя. Но что за счастливые лица! Сколько радости, безграничного веселья, какого не увидишь на белых лицах, было в этих медно-красных физиономиях! Точно дьяволы, вертелись эти тонкие, стройные, точно змеи, фигуры. Мой возница, прыгая в бешеном восторге на одном месте, легко, как мячик, отскакивал от пола в своих мокасинах, а его черные как смоль волосы в такт бешеным прыжкам взлетали дружно вверх, окружая его голову широким черным кольцом. Зубы ослепительно блестели от несходящей улыбки блаженства. По временам он подвывал, очевидно, не имея сил сдержать своего удовольствия. Затем он быстро наклонился и ловко обхватил свою партнершу, девочку индианку, лет пятнадцати, с поразительно красивым прямым профилем, с черными, необычайной величины глазами, и они вместе завертелись с головокружительной быстротой, громко хохоча при столкновениях с другими парами. Все это пестрое, яркое, живое вертелось, мелькало в глазах, не давая возможности разглядеть никого в отдельности. Хохот, визг, веселые вскрикивания раздавались без перерыва вместе с оглушительным треском бубна, который сыпал, в эту толпу свою возбуждающую дробь, заглушая скрипевшую изо всех сил скрипку. Мелькали только зубы, белки глаз и размотавшиеся космы волос и шарфов. Все это в страшном беспорядке носилось в воздухе, перемешиваясь друг с другом.
А черномазые ребятишки, дружно обнявшись, спали у меня на постели мирным сном под эту адскую какофонию и, развалившись, затиснули меня в самый угол. Впрочем, утомление взяло свое, и я последовал их примеру.
 
Канада. Форт Пеле. 16-ое февраля 1899 г.
Утром я с тяжелой головой вышел на двор и ожидал свой экипаж для дальнейшего путешествия.
К моему изумлению, вместо ожидаемого городка я увидел, что Форт-Пеле состоит всего из трех зданий, если не считать маленького домика на курьих ножках, в котором живет полисмен. Одно здание — это наша гостиница, обыкновенный блокгауз, выпачканный снаружи светлой глиной, затем через небольшую площадь — дом и лавка господина Мак-Кензи, такой же грубой постройки, и затем самый форт.
Форт построен очень давно торговой фирмой „Hudson bay C° (компания Гудзонова залива)". Фирма эта первая завела сношения с индейцами и, подвигаясь все дальше в глубь страны, строила для своих купцов форты, в которых они могли бы защищаться от нападения индейцев. Теперь, конечно, они в такой защите не нуждаются. Но все же форты остались на своих местах, напоминая белым трудные времена, а краснокожим — времена их силы и владычества.
А невдалеке на снегу разбито несколько вигвамов, мимо которых мы вчера проехали. Теперь через открытые верхи вигвамов шел дым: видно, „господа индейцы" варили обед. Кругом вигвама задували босиком по снегу в одних рубашках дети, с веселым визгом гоняясь друг за другом.
— O! they are happy! (Они счастливы!) — вспомнилась мне вчерашняя фраза Мак-Кензи. — Они всегда счастливы, — не то с презрением, не то с завистью, но, во всяком случае, с досадой сказал он мне вчера на вопрос, как себя чувствуют теперь индейцы.
Подойдя на плач ребенка к лавке Мак-Кензи, я увидел любопытную картинку. Несколько грудных младенцев, по индейской манере привязанных к дощечкам, стояли, точно на выставке, рядком, прислоненные к стене у крыльца. Сердобольные мамаши, входя в лавку, оставляли своих сосунов здесь, чтобы не производить там лишнего шума.
Желтая лохматая собака, подойдя к одному из них, ласково жмурясь, нежно облизывала со всех сторон шоколадные щеки младенца, что, видно, ему не особенно нравилось. Он отчаянно вертел головой и заливался во всю мочь хриплым криком.
Из лавки вышла индианка с какой-то покупкой в платке. Лицо у нее было печально, она тихо плакала, как плачут, когда сознают неизбежность своего горя. А горе было, должно быть, в лавке господина Мак-Кензи, которого ели „господа индейцы".
Взвалив на плечи одного из выставленных младенцев, она с убитым видом поплелась к вигвамам.
Бедные краснокожие! Какое жалкое существование приходится им теперь влачить! В диких степях, где раньше права их оспаривали лишь стада бизонов и диких лошадей, теперь расставлены землемерческие значки, проведены границы, за которые переступать они не смеют... Храбрость, сила, выносливость, ловкость — все то, чем они раньше гордились, — теперь никому не нужны... Их презирают потому что они „цветные". А силу и ловкость теперь заменили доллары, которые так трудно достать и из-за которых приходится быть рабами белых пришельцев. К такому порядку жизни они приспособиться не могут и быстро идут к уничтожению племя за племенем.
Теперь всех краснокожих в Канаде насчитывается около ста тысяч. Из этого числа около семидесяти пяти тысяч ведут оседлый образ жизни, занимаясь ремеслами и земледелием. Многие впрочем, и из оседлых индейцев занимаются охотой и рыбной ловлей и подчас, хотя и неохотно, нанимаются к фермерам на сельские работы. Остальные двадцать пять тысяч продолжают свой бродячий образ жизни, охотясь на лосей, оленей, медведей и других зверей.
Во время замирения белых с индейцами канадское правительство заключало с отдельными племенами контракты, по которым каждому племени отводилось известное пространство земли, которая считалась их собственностью. Конечно, индейцы не могли так успешно охотиться, имея в своем распоряжении лишь ограниченное количество земли, и потому они, взамен свободы передвижения, получали от канадского правительства еще и денежные пособия; иногда же пособие это выдавалось продуктами. С тех пор правительство взяло на себя заботу об их существовании и делает, правда, много для индейцев, но зато не может быть более бесправного существа, чем так называемый оседлый индеец. Ни один индеец не может выйти за границы земли, отведенной его племени, без разрешительной записки особого чиновника, „индейского чиновника", заведующего этим участком.
Продать индеец ничего не может, ни из скота, ни из продуктов, возделанных им на своей земле. И, что хуже всего, он даже не ответствен за нарушение этих правил. Каждую осень во всех общественных местах вывешиваются печатные объявления за подписью министра внутренних дел, в которых говорится, что:
„всякий купивший у индейца какие бы то ни было продукты урожая, как картофель, пшеница и т. п., подвергается штрафу в 300 долларов или тюремному заключению на 1 месяц".
То же по отношению водки. Всякий „белый", проехавший хотя бы с бутылкой водки в кармане через индейский резерв, подвергается очень большому штрафу или тюремному заключению.
Правительство, желая улучшить быт индейцев и приохотить их к земледельческому труду, снабжает их сельскохозяйственными орудиями, семенами, скотом и пр.; но все это очень туго прививается, и если теперь большинство индейцев ведет оседлый образ жизни, то это дается им ценой жизни.
В индейских резервациях правительством заведены в большом количестве школы, в которых обучается около десяти тысяч детей обоего пола. Воспитывая новое поколение с детства в культурных условиях, правительство надеется на лучшие результаты. Но и тут сказывается индейская кровь. Дети, проводящие жизнь в лохмотьях, под открытым небом зиму и лето, будучи помещены в культурные гигиенические условия, долгое время сильно хворают всякими тяжелыми болезнями, чаще всего переходящими в чахотку.
Как видно по всему, краснокожим племенам, бывшим хозяевам пустыни, предстоит медленная смерть. Белый человек с его цивилизацией убивает их медленно, но верно.
———

 
ОСТРОВ КИПР.
 
Лондон. 26-го марта 1899 г.
18-го февраля я вернулся из поездки по духоборческим землям в Виннипег и собирался ехать в Россию. В это время из Англии пришло письмо, в котором комитет квакеров просил меня приехать в Лондон. Мне предлагали отыскать подходящий пароход и отправиться с ним на о. Кипр, чтобы перевезти оттуда в Канаду около тысячи духоборов, выселившихся туда с Кавказа в августе 1898 г.
Я тотчас же телеграфировал квакерам о своем согласии взяться за это дело и через два дня выехал из Виннипега в Лондон.
Ко времени моего приезда в Лондон, комитет квакеров, под председательством необыкновенно симпатичного старика W. Belousa, начал уже переговоры о найме парохода.
Предполагалось нанять „Lake Superior", на котором переехала с Кавказа вторая партия духоборов. Нанимал пароход квакер Brooks. Оставалось только осмотреть его.
Я заранее заявил квакерам условия, на которых брался вести кипрских духоборов. Дело было слишком ответственным и рискованным. Я требовал, чтобы, во-первых, пароход вполне отвечал моим требованиям, и во-вторых, чтобы я, как и на „Lake Huron'е", был бы полновластным хозяином парохода со всеми его пассажирами, из которых мне, так же как и в первый рейс, придется сорганизовать необходимую команду.
Осмотрев пароход, я увидел, что он нуждался в значительном ремонте и очистке. Все мои требования в этом отношении были чрезвычайно скоро и хорошо выполнены, благодаря энергическим требованиям квакерского комитета, и сегодня я уже имею возможность отправиться в Ливерпуль на „Lake Superior", а завтра предполагаю сняться в плавание на о. Кипр.
 
О. Кипр. Порт Ларнака. 15-го апреля 1899 г.
(день выхода с Кипра в море).
От Ливерпуля до Гибралтара и по ту сторону его плавание наше прошло при отличной погоде. Благодаря этому ,,Lake Superior" все время шел хорошим для него ходом, делая от 10 до 12 узлов в час.
11-го апреля, в пятницу утром, на горизонте показалась розовая полоска. Это Кипр.
Подойдя ближе, мы увидели, что весь остров состоит из голых песчанистых утесов оранжевого цвета, засыпанных ослепительно сверкающим белым песком.
Солнце здесь жжет как в тропиках. Море возле острова яркого бирюзового цвета. Вся природа, — и темно-синее небо, и бирюзовое ленивое море, и до боли в глазах сверкающий остров — все это пропитано жгучими, палящими лучами солнца.
В воздухе ни ветерка.
От этой груды раскаленных камней, засыпанных горячим песком, пышет зноем, который все увеличивается по мере того, как мы подходим к острову.
В полверсте от порта Ларнака пароход бросил якорь. На берегу виднеются пальмы и какие-то необыкновенные кусты.
Вскоре к нам на шлюпке приехал м-р Стерч, старик квакер, заведующий здесь делами духоборов. Вместе с ним на палубу взошел англичанин С. Джон, самоотверженно работавший среди духоборов все время пребывания их на Кипре. Он сам едва не умер здесь от истощающего поноса, — болезни, от которой погибло не мало духоборов.
Духоборы прибыли на остров Кипр в август месяц в количеств 1126 человек, и за семь месяцев их умерло здесь больше 100 человек. Умирали большею частью от ужасной местной лихорадки и поносов.
Кипрская лихорадка почти не поддается лечению. Ею болеют не только люди, но даже лошади, собаки, куры и другие животные.
Все живое подвержено здесь этому ужасному бичу. Центральная часть Кипра — Аталасса, где поселились духоборы, чрезвычайно плодородна. Урожаи там роскошные, но знойный, тропический климат и лихорадка, убившая в короткое время такое большое число людей, расстроившая в конец здоровье многих из оставшихся в живых, заставила духоборов бежать с этого губительного, ужасного острова, царства смертельной лихорадки.
Медицинскую помощь на Кипре подавали духоборам две фельдшерицы: Анна Рабец и Елизавета Маркова.
Ухаживать за больными помогала им одна дама, заведывавшая раньше переселением армян на остров Кипр, и С. Джон.
Теперь духоборы пришли в Ларнаку и расположились частью в свободных зданиях, частью под открытым небом, в тени больших деревьев.
Мистер Стерч, появившись на палубе, заявил, что хочет, чтобы завтра же все духоборы переселились на пароход. На это я никак не соглашался. Пароход не был еще достаточно убран, багаж еще не нагружен, и люди толклись бы в этой сумятице, толкаясь в угольной грязи, в невыносимой духоте.
Когда пароход стоит, вентиляция совершенно бездействует, и просидеть лишних три дня в раскаленном железном ящике было бы далеко не безопасно для истощенных людей.
 Но мистер Стерч на все мои доводы не обращал внимания и настаивал на своем.
Что было делать? Пришлось категорически заявить, что если завтра придут шлюпки с духоборами, то я подниму трап и никого не пущу на пароход до тех пор, пока он не будет окончательно готов для приема пассажиров.
Мистер Стерч, очень старый человек, бывший чрезвычайно полезным для духоборов все время пребывания их на острове, на этот раз сплоховал.
Его беспокоило, что духоборы проведут эти два дня „на улице". Как?! Квакеры взяли на себя заботу о людях, и вдруг им приходится два дня провести „на улице"! Этого он не мог допустить.
Однако, когда на следующий день утром несколько шлюпок, пришедших с духоборами, были отправлены обратно, он увидел, что ему придется уступить.
За время стоянки парохода, команда, составленная из духоборов, успела несколько обучиться судовым работам, вымыла пароход и в два дня привела его в образцовый порядок. Тогда только, наконец, к великому удовольствию мистера Стерча, от берега потянулся ряд феллук с острыми латинскими парусами, нагруженных духоборами и их скарбом.
Перед посадкой, так же как при отправлении первой партии из Батума, большую часть багажа, который духоборы хотели иметь при себе, пришлось отнять и погрузить в трюмы.
Поразило меня при этом пассивное отношение духоборов к этой операции. Не было попыток отстоять какой-нибудь сундук или мешок. Все, что отмечалось мной для погрузки в трюм, покорно передавалось на руки матросам.

 
Шлюпка мистера Стерча у трапа
„Lake Superior'a" в порте Ларнака.
 
Чувствовалась какая-то вялость, опущенность в этой толпе измученных болезнями людей.
Перед тем как начать погрузку людей, был произведен медицинский осмотр.
По правде сказать, осмотр этот произвел довольно тяжелое впечатление, и стало немножко жутко за благополучный переезд. Хотя тяжело больных было сравнительно немного, но зато и совершенно здоровых был ничтожный процент. У всех лица коричнево-зеленые, иссохшие и на вопрос, чем болен, только и слышишь два слова: понос и лихорадка.
Очень не хотелось мне брать одного духобора, восемь месяцев под ряд болеющего сильнейшим поносом. Я предлагал ему остаться до выздоровления в Ларнаке с тем, что после его отправят в Канаду на другом пароходе.
Но он так жалобно умолял не оставлять его умирать среди чужих людей, что пришлось уступить ему.
Разместились духоборы на пароход очень удобно и просторно. Вчера вечером, в день посадки, на пароходе был роздан чай. А сегодня в полдень пароход снялся с якоря в далекое плавание.
 

Атлантический океан. 9-го мая 1899 г.
Команда из молодых духоборов была организована совершенно так же, как и на „Lake Huron'е". И хотя теперь на „Lake Superior'е" пассажиров было вдвое меньше, чем на первом пароходе, но команда была составлена в таком же количеств, как и на „Lake Huron'е".
Решил я так потому, что необходимо было, в виду слабости здоровья пассажиров, поддерживать самый строгий порядок и чистоту, чтобы тем самым оградить пароход от возможности повального заболевания какой-либо эпидемической болезнью.
И без того медицинскому персоналу приходилось довольно тяжело работать, принимая от 40 до 60 человек ежедневно. Теперь на пароходе среди духоборов работало шесть человек: доктор Мерсер, Анна Рабец, Елисавета Маркова, Александра Сац, англичанин Син Джон и английская дама, помогавшая духоборам на о. Кипре.
К счастью, в этот рейс погода была большую часть пути отличная. Качки почти не было. И даже сердитый Атлантический океан, так сурово встретивший первым наш пароход, теперь в течение нескольких дней пытался было задать трепку, но вероятно сжалившись, успокоился и дал нам добраться до Канады благополучно.
Но и в эти несколько дней сравнительно небольшой качки сказалась слабость кипрских духоборов. У многих болезнь вызывала остановку пульса, в некоторых случаях даже дыхание прерывалось, а конечности начинали холодеть. Тут опять с большим успехом применялся эфир под кожу; на грудь и конечности ставили горячие компрессы, в рот вливали немного коньяку, и через некоторое время больные приходили в себя.
Некоторым же приходилось применять искусственное дыхание. А трудно больной духобор, которому я предлагал остаться до выздоровления на Кипре, несмотря на все старания врачей, умер во время шторма и был похоронен в Атлантическом океане.
Это была единственная смерть за все двадцативосьмидневное плавание. В Канаду, впрочем, мы пришли в том же числе, в каком вышли с Кипра, так как по дороге родилась на пароходе девочка. Духоборы назвали ее „Надеждой".
 

Канада. Виннипег. 15-го мая 1899 г.
В общем погода была отличная все время, если не считать нескольких дней небольшой качки в Атлантическом океане.
У Нью-Фаундленда всем пришлось немножко переволноваться, когда с севера потянул густой студеный ветер. Боялись встретиться со льдом.
В это время года здесь проходят с севера огромные массы льда, которые, сбившись в тесном проливе, загромождают пароходам дорогу иногда на неделю и больше.
Вечером, при входе в пролив, мы видели несколько колоссальных глыб льда, сверкавших бледно-зелеными пятнами на сумеречном фоне неба. Они величаво, медленно прошли мимо нас.
А ночью я проснулся от сильных толчков. Пароход трясся. Снаружи доносился страшный шум и скрежет. Казалось, кто-то тысячами зубов и когтей царапал и терзал железные бока парохода.
Выскочив на палубу, я увидел, что вокруг нас, до самого горизонта, море покрыто льдом. Винт медленно ворочался, и пароход, разбивая острым форштевенем лед, едва заметно полз, забираясь в глубь ледяного поля. Острые обломки льда, громоздясь один над другим, с грохотом старались вскарабкаться на палубу.
Временами винт останавливали, когда натыкались на слишком неподатливые массы. Но через небольшой промежуток времени впереди затемнело свободное море, и мы пошли полным ходом по чистому пространству. Больше мы не встретили никаких препятствий и вошли в устье реки Св. Лаврентия, где пароход наш должен был остановиться для карантинного осмотра. Осматривал нас тот же доктор Монтезамбр. Он был очень доволен состоянием здоровья пассажиров и порядком на пароходе.
Осмотр продолжался три часа. Тотчас же по окончании его мы тронулись по широкой реке Св. Лаврентия вверх и ночью прибыли в Квебек.
Там для нас уже были приготовлены поезда. Не ожидая утра, мы стали пересаживаться в вагоны.
 В восемь часов утра последний поезд с духоборами вышел из Квебека на Виннипег.
Мне лично в этот рейс сильно не повезло. На Кипре, несмотря на то, что я всего лишь несколько раз был на берегу, я захватил местную лихорадку. Через день она свалила меня в постель, и таким образом мне приходилось в свободные от лихорадки дни работать вдвое больше, чем если бы я был здоров.
Благодаря этому, к концу плавания я настолько обессилел, что с трудом двигался. И когда, наконец, последние духоборы сошли с парохода и заняли места в поезде, я забрался в отведенное мне купэ вагона и свалился там в полубессознательном состоянии.
В таком виде я провалялся всю дорогу до Виннипега.
В Виннипеге мне по крайнему нездоровью пришлось остаться, а поезда с духоборами пошли дальше, в Йорктон.
 
 
ЗЕМЛИ ДУХОБОРОВ.
 

 

 
Для того, чтобы читателю было легче ориентироваться в том, на каких условиях и какие именно земли были заняты духоборами, я позволю себе рассказать вкратце об условиях, на которых Канада наделяет переселенцев землею.
Вся земля в Канаде разбита на правильные квадраты, величиною в 36 квадратных миль. Квадраты эти образуются из пересечения полос в 6 миль шириною, которые тянутся с севера на юг от границ моря, вплоть до Соединенных Штатов, и таких же полос, проложенных также через всю Канаду в направлении с востока на запад, от Атлантического до Тихого океана.
Первые полосы называются ренжами, вторые тауншипами. Самые квадраты принято называть тауншипами.
 Как ренжи, так и тауншипы занумерованы: ренжи с востока — на запад, тауншипы — с юга на север.
Таким образом каждый квадрат в 36 квадратных миль всегда легко определить, указав две цифры: № тауншипа и № ренжа, в котором этот тауншип находится.
Самый же этот квадрат, тауншип, разбит в свою очередь на 36 квадратных участков, по одной квадратной миле каждый, называемых „секциями".
Секции занумерованы во всех тауншипах одинаковым способом, а именно, счет ведется от юго-восточной угловой секции, которая и обозначается номером первым, следующие номера идут повышаясь по направленно к западу до 6-го номера. В следующем ряду счет идет уже от запада на восток, начинаясь № 7 у западного края тауншипа и оканчиваясь у восточного края секции № 12. В третьем ряду счет идет опять с востока на запад, и т. д.
В каждой секции — 4 земельных надела, или „гомстеда", как называют их в Канаде. Они отмечаются по своему положению относительно стран света, т.-е. северо-восточный, юго-восточный, северо-западный и юго-западный.
Надел, или гомстед, состоит таким образом из четверти квадратной мили, что равняется l60 акрам, или, на наш счет, 59 десятинам.
Духоборы называли эти гомстеды первоначально „дымом", а в последующее время „Фармами" („Ферма").
Линии, разделяющие землю на тауншипы и секции, кроме карт, проложены и в действительности. Правительственные землемеры с партиями рабочих зиму и лето неустанно работают, накладывая на свободную некогда прерию эту правильную, строгую решетку. Если такая линия проходит через лес, то на ее месте прорубают просек в несколько футов шириною. Если — через прерию, то плугом проводят такую же борозду.
 А на углу каждой секции насыпается небольшой холмик, на вершине которого забивают железный кол. На одной стороне этого кола римскими цифрами высечены три номера, разделенные точками: номер секции, номер тауншипа и номер ренжа.
При таком размежевании земли переселенцу чрезвычайно легко определить, какой именно гомстед он хочет оставить за собой. Для этого ему только нужно взглянуть на кол, вбитый на углу той секции, где он хочет поселиться, и, заметив прочитанные там цифры, определить свой гомстед по положению его относительно стран света.
Кроме того, в ближайшей конторе иммиграции всякий желающий может увидеть, какова приблизительно земля в том или ином тауншипе, так как здесь имеются планы всех тауншипов, с указанием на них болот, гор, речек, дорог и т. д.
Приобрести гомстед может всякий желающий, если ему уже исполнилось 18 лет от роду.
Условия покупки чрезвычайно просты. Желающий заявляет в конторе иммиграции или земельной конторе, какой именно гомстед он желает приобрести, и если таковой окажется свободным, то по внесении десяти долларов (19 р. 40 к.) он становится собственником 59 десятин земли.
Однако в течение первого же полугодия со дня приобретения гомстеда собственник обязан или запахать часть земли, или построить хотя бы самый ничтожный дом — вообще так или иначе приступить к обработке своего участка.
В противном случае собственник теряет право на гомстед, а внесенные им деньги ему не возвращаются.
Землю можно выбирать где понравится, за исключением секций 11, 29, 8, 26.
В каждом тауншипе по всей стране две секции, 11-ая и 29-ая, принадлежат школам, а 8-ая и 26-ая отданы торговой компании Гудзонова залива (Hudson bay C°), которая первая завела торговлю с индейцами и, подвигаясь с этой целью все дальше в глубь страны, строила для своих купцов форты и основывала торговые центры.
Деньги, вырученные от продажи школьных секций, идут исключительно на усиление школьного фонда.
Конечно, секции Гудзоновой компании и школьные также продаются, но уже на других условиях. Цена здесь уже определяется по соглашению и обыкновенно колеблется между 10 — 20 рублями за каждую десятину и дороже.
Кроме того, во многих местах Канады, Тихоокеанской и другим железным дорогам в виде субсидии, помимо денежных пособий, правительство выдавало довольно большие участки земли. Земля выдавалась не в одном куске, а по l6 секций в каждом тауншипе, лежащем недалее известного расстояния от железнодорожной линии. Секции выдавались следующие: № 1, 3, 5, 7, 9, 13, 15, 17, 19, 21, 23, 25, 27, 31, 33 и 35.
Железные дороги продают свои земли также по высоким сравнительно ценам, хотя иногда уменьшают плату почти вдвое, если фермер в первые четыре года обработает более половины своего участка.
Благодаря такому порядку раздачи земель фермерам, правительство, делающее все возможное для заселения плодороднейших пустынь, растянувшихся на тысячи миль в глубь страны, обеспечило себя от величайшего зла — крупных землевладельцев. Здесь каждый владеет землей фактически. Если фермер обрабатывает свою землю, она принадлежит ему. Купить же для перепродажи нет возможности. Нельзя еще и потому, что больше одного участка в 59 десятин одному и тому же лицу земли не продается. Если у занявшего землю фермера есть сын старше 18 лет, то и он может купить себе гомстед.
Таковы общие условия для приобретения земли в собственность в Канаде.
Для духоборов однако условия эти были значительно облегчены. Канадское правительство, смотревшее на духоборов как на драгоценное приобретение для страны, очень внимательно отнеслось к ним и сделало все возможное, чтобы облегчить им трудное время обзаведения.
Землю им позволялось приобретать на имя всякого мужчины не моложе 17-ти лет (а не 18-ти, как для всех остальных переселенцев). Деньги за землю с них не взяли вперед, как того требуют земельные законы, — срок уплаты не был даже определен.
— Возьмем тогда, когда духоборам легко будет отдать эти деньги, — говорил министр внутренних дел.
В Канаде нет земледельческих общин, нет того, что называется у нас деревней, там всякий фермер владеет своим гомстедом, обрабатывает его, несет за него ответственность перед правительством и никакого отношения к другому фермеру, хотя бы и соседу, не имеет и иметь не может. Он является земледельческой единицей, вполне самостоятельным хозяином своего участка. Поэтому для англичан-фермеров не представляет неудобства то обстоятельство, что земля через секцию принадлежит жел.-дорожной компании.
Для духоборов, живущих общинами в селах, такое размежевание земель оказалось крайне неудобным.
Представим себе для примера, что какому-нибудь селу принадлежат 64 гомстеда (по числу лиц, имеющих право на занятие гомстеда). Земля этого селения оказалась бы разбросанной на пространстве 81-ой квадратной версты, кусками по 2½ квадратной версты каждый, вперемежку с чужими землями, принадлежащими железнодорожной компании, Гудзоновой компании и школам. От селения бы пришлось ехать за 9 верст, чтобы добраться до конца своей земли. Ездить каждый день за 9 верст на работы было бы совершенно невозможно.
Приняв все это во внимание, Тихоокеанская железная дорога, по просьбе правительства, согласилась отказаться от своих участков в местах облюбованных духоборами для поселения. Соответственное число секций железная дорога получила в других местах Канады. Компания же Гудзонова залива и школы отказались уступить свои земли духоборам, рассчитывая продать свои участки по высокой цене, когда духоборы обживутся и народонаселение прибавится.
Земли, выбранные духоборческими ходоками и Хилковым, были тотчас же объявлены резервами, и никто уже не мог выбирать там себе гомстедов до окончательного решения этого вопроса.
Таким образом еще до прибытия духоборов в Америку, за ними было уже оставлено два резерва — один северный, граничащий на юге с индейским резервом вождя Ки-си-куза, и южный, граничащий на севере с резервом индейцев, во главе которых стоял вождь Коте. Это, впрочем, не обязывало духоборов селиться непременно в пределах этих резервов. Они могли выбирать себе землю, где хотели, независимо от резервов.
В этой главе я забегу несколько вперед и расскажу о том, какие земли выбрали для себя духоборы, на которых они живут и в настоящее время.
1-й пароход, т.-е. 2.140 человек, так называемых холодненских, заняли Северный участок. Селения свои они построили по берегам реки Сван-Ривера (Лебяжья река); два селения, впрочем, ушли за Громовую гору, в провинцию Саскачеван.
В то время, когда еще только начинали строиться селения, ближайшая станция железной дороги (Northern) была Коуэн. Коуэн находился в расстоянии около 80 верст от ближайшего к нему селения Михайловки (бывшего центра, куда переселились из иммиграционных домов духоборы). Дорога пролегала по невозможным местам, вследствие чего часто не было никакой возможности добраться из колонии в Коуэн. Но в первое же лето линия железной дороги была построена до Северного участка и даже прошла дальше на северо-запад. Ближайшая станция Сван-Ривер была построена в 10 верстах от Михайловки.
У станции Сван-Ривер быстро выстроился маленький канадский городок. Сюда переселились все жители из Land office, и на его старом месте опять ничего не осталось, кроме обломков от построек.
Духоборы Северного участка не замедлили построить для себя в Сван-Ривере обширные конюшни, склады для провизии и помещение для приезжающих духоборов. Дорога к Сван-Риверу от Михайловки была прорублена почти прямая, за исключением части ее, совпадавшей со старой индейской дорогой, идущей от Сван-лейк на Форт-Пеле.
Расчистка пути под линию железной дороги, земляные и другие работы по сооружению пути производились почти исключительно духоборами. Они же продолжали эту работу и дальше.
Небольшая часть холодненских, около 10 душ, поселилась однако на Южном участке, по течению реки Каменной. Им там больше понравилась земля.
Второй пароход елисаветпольских духоборов и часть карсских поселились на Южном участке.
Третий пароход — также холодненские, кипрские; построились на Южном участке, в районе речек Каменной и дохлого коня.
В Южном участке ближайший город Yorkton в 25 верстах от ближайшего селения. Дорога на всем своем протяжении — прекрасная, ровная, убитая. На этом пространстве даже весной не встречается затруднений для едущих в Йорктон.
2.300 душ карсских прибыло на 4-ом пароходе „Lake Huron". Партию эту сопровождали А. Коншин с В. Бонч-Бруевичем, Е. Д. Хирьяковой и В. М. Величкиной. Большая часть карсских поселились на Южном участке по рекам Ассинибой и Белого песка. И только около 1000 чел. из них по разным соображениям заняли земли по реке Саскачеван, в 300 верстах от духоборов Южного участка, в провинции принца Альберта.
Говоря о климате Канады или, вернее, северо-западных округов ее, в которых поселились духоборы, я прибегну к помощи г-на Крюкова.
Н. А. Крюков, исследовавший сельское хозяйство в Канаде, написал по этому вопросу чрезвычайно интересную и поучительную книгу, откуда я и позволяю себе привести некоторые данные.
Мои личные наблюдения в этом отношении хотя и кратковременные, все же вполне совпадают с тем, что говорится у г-на Крюкова о климате Канады.
Как я уже говорил выше, в январе месяце (1898 — 99 г.) стояли около недели морозы, доходившие до 35° P. Говорят, что лишь лет 18 тому назад было нечто подобное. Нужно, однако, сказать, что благодаря чрезвычайной сухости воздуха, холод здесь ощущается далеко не в такой степени, как в других местах земного шара. Та же сухость атмосферы делает менее чувствительным и летний зной.
Следующая зима (1899 — 1900 г.), по отзывам канадцев, была несколько теплее обыкновенного. Первый снег выпал только в половине ноября, и за всю зиму лишь несколько дней мороз доходил до 20° Р.; все остальное время температура колебалась между 3° — 10° ниже нуля по Реомюру. Часто бывали большие оттепели, державшиеся по неделе и больше. А в январе уже шел дождь.
Что в общем климат не может быть очень суровым, можно судить уже по тому хотя бы, что скот пасется там всю зиму на подножном корму, а кочующие индейцы зиму и лето проводят в полотняных палатках.
В форте Пеле, находящемся в центре духоборческих селений, торговец Мак-Кензи держит тысячные табуны лошадей и большое количество рогатого скота. Весь этот скот круглый год пасется в прилегающей к форту Пеле прерии.
У г-на Крюкова говорится:
„По отношению климата северо-западных округов следует прежде всего заметить, что годовая изотерма здесь делает значительное уклонение к северу, именно на пространстве между 100 — 120 меридианами, так что места, расположенные под известными градусами широты, здесь теплее, чем во всей остальной Канаде. Благодаря этому культура пшеницы подымается из долины Миссисипи чуть ли не до 60° северной широты, и делается доступным для фермеров громадное земельное пространство северо-западного района. В окрестностях форта Вермильон (Fort Vermilion), лежащего под 58°24' северной широты и 116º30' западной долготы, созревают пшеница, ячмень и другие хлеба в первой половине августа.
„В старину стада диких бизонов зимовали на реке Атабаске так же хорошо, как на р. Миссисипи около Сенполя. Метеорологические наблюдения в Виннипеге и в форте Маклеоде (Fort Macleod), находящихся один от другого на расстоянии 900 верст и на одной и той же широте, показывают приблизительно одну и ту же температуру, но в форте Симсон (Fort Simpson), расположенном на 1.155 верст севернее форта Маклеода, теплее, чем в этом последнем. Явление это американские исследователи объясняют следующим образом:
„В Соединенных Штатах к востоку от Скалистых гор и к западу от Миссисипи расстилается громадная безводная территория приблизительно свыше 1.000.000 кв. верст, возвышенных над уровнем моря около 6.000 футов. Это так называемая великая американская пустыня (The GreatAmerican Desert)
„Влажный и теплый ветер, дующий с Мексиканского залива, достигнув великой американской пустыни, охлаждается, отдает значительную часть своей влаги и, таким образом высушенный, переносится верхним течением в Канаду, куда и приносит с собой теплоту".
Земли духоборов, прилегая своей восточной границей к провинции Манитоба, расположены между 102° — 108° меридианами западной долготы и между 52° — 55° северной широты, т.-е. как раз в районе влияния этого благодетельного ветра, делающего возможным возделывание пшеницы под очень северными градусами широты. И несомненно, что пшеница со временем сделается главным продуктом сельского хозяйства духоборов.
Мне лично не раз приходилось видеть прекрасную пшеницу, выращенную фермерами в местах, где поселились духоборы.
В расстоянии не более полуверсты от селения Михайловки, как раз на углу, где сходятся границы Манитобы, Ассинибойи и Саскачевана, живет фермер; в августе месяце весь его надел был покрыт тяжелой рослой пшеницей.
В версте от него живет ирландец, участок которого уже несколько лет возделывается под пшеницу.
Фермер, заведующий почтовой конторой в Kamsack'е, находящемся среди духоборских сел Южного участка, нанимал духоборов для уборки своей пшеницы. То же самое в Wallace, Mulock, лежащих вперемежку с духоборческими селами, и у других фермеров, имен которых теперь не припомню.
Другие хлеба и огородина также дают здесь отличные урожаи. Овес, какой я видел, например, у фермера Иакова Вурца, живущего на полдороге от Йорктона к духоборским поселениям, по величине колоса, тяжести, сухости и другим качествам зерна, был так хорош, как редко удается видеть.
Это замечательное плодородие почвы северо-западных округов и Манитобы произошло, как думают, благодаря накоплению за многие века отбросов многочисленных животных, населявших эти места. Накопления эти образовались также из золы после степных пожаров и из разложившихся растительных и животных остатков.
„Общий характер этих почв — темно-серый суглинок (чернозем) с глинистой подпочвой; глубина почвенного слоя 16 — 20 дюймов. По исследованиям Лооза и Джильберта, в трех образцах высушенного чернозема из Манитобы и северо-западных округов оказалось азота:
 
Образец изПортаж-ля-прери (Манитоба) .....0,2471%
 ,,„ Саскачевана (сев.-зап. окр.) ........0,3027%
 „„ Форта Эллис (сев.-зап. окр.) .......0,25%
 
„По заключению упомянутых химиков, почвы эти вдвое богаче азотом, чем культурные почвы Англии.
„Что касается уборки хлеба, то лучших условий, чем в местах поселения духоборов, трудно найти.
„Дожди, так необходимые для роста растений в мае и июне, выпадают в большом количестве именно в это время года. В июле они бывают очень редко, а август, сентябрь и декабрь отличаются прекрасной сухой погодой.
„Крупная обильная роса по ночам также помогает успешному росту, а благодаря необычайной сухости канадского воздуха зерно получается твердое, сухое, чрезвычайно здоровое".
Первое лето (1900 года) за недостатком живого и мертвого инвентаря, а также вследствие всяких неурядиц, переездов с места на место и т. п., духоборы засеяли сравнительно очень мало земли и — что всего хуже — поздно.
Однако, несмотря на такие неблагоприятные условия, рожь и ячмень вышли очень хорошими, а местами (село Терпение на р. Ассинибой) дали превосходные урожаи. По словам духоборов, они такого урожая в России и не видывали.
В двух селениях (так называемых тамбовских духоборов), в Тамбовке и Смиреновке, пробовали сиять пшеницу, которая у них тоже отлично вышла.
Следует заметить, что хотя пшеница и является главным продуктом Манитобы и вышеобозначенных мест в северо-западных округах, однако сеять ее сразу нельзя. Почва здесь девственная, нетронутая и потому требует предварительно очень хорошей обработки в течение нескольких лет.
Обыкновенно первые три-четыре года разводят на этой земле картофель и другую огородину, сеют ячмень, овес, рожь и тогда только, на четвертый, пятый год, засевают обработанные таким образом поля пшеницей.
Особенности климата и почвы потребовали, конечно, и соответственных приемов земледельческой культуры. Приемы эти вырабатываются главным образом на так называемых экспериментальных фермах, устроенных в различных местах Канады. Фермы эти учреждены правительством и находятся в ведение министерства земледелия. Путем долгого опыта они находят наилучшие приемы обработки земли для каждой данной местности, отыскивают сорта семян, дающих наилучшие урожаи в этих местах, и т. д. Экспериментальные фермы ведут обширную корреспонденцию с фермерами, высылают им бесплатно образцы семян, пользуются их опытом и т. д.
В то же время экспериментальные фермы чрезвычайно охотно отвечают на всякие вопросы, касающиеся сельского хозяйства. Канцелярская сторона дела поставлена так, что ответы получаются без замедления. Составлены эти ответы обыкновенно очень обстоятельно, толково и живо.
Понятно, что при такой постановке дела фермеры широко пользуются данными, выработанными на экспериментальных фермах, поддерживая с ними живую связь, сообщая им, со своей стороны, свои наблюдения, результаты применения тех или иных приемов и т. п.
Чтобы познакомить духоборов с существованием таких ферм и их назначением, директор экспериментальных ферм объехал все духоборческие селения, предлагая им пользоваться данными, выработанными на его фермах. В то же время он обещал духоборам снестись с канадским министерством внутренних дел по поводу доставки им в кредит необходимого количества семян для посева 1900 года. Семена, по ходатайству министра Сандерса, были доставлены духоборам, за исключением пшеницы, в которой он отказал, говоря, что начинать с нее нельзя: хорошего урожая пшеницы можно ожидать лишь через три-четыре года, когда земля будет достаточно обработана для нее.
Самым большим недостатком климата в северо-западных округах, так же как и в Манитобе, следует считать случающееся довольно часто падение температуры в начале августа. Иногда в это время две-три ночи температура держится ниже нуля по Реомюру, после чего наступает опять теплая погода, которую тут называют „индейским летом".
В такие годы зерна пшеницы бывают сморщенными. Морозы эти, однако, большого значения, очевидно, не имеют, так как, несмотря на них, пшеница, собранная в северо-западных округах Ассинибойя, Саскачеван и Манитобе, все-таки считается лучшей в Канаде.
Сорта хлебов каждую осень устанавливаются в Канаде правительственными инспекторами. Первым сортом в этой классификации обыкновенно значится пшеница, собранная в Манитобе и северо-западных округах, а затем уже в постепенной градации следует пшеница, выращенная в других местах Канады.
Следует, однако, заметить, что морозы эти с увеличением площади обработанной земли становятся все реже, слабее и в конце концов почти совершенно исчезают.
В Манитобе уже около тридцати лет живут переселившиеся из южной России менониты (их около 20.000 человек). Теперь — это одни из самых богатых переселенцев Канады, своим богатством обязанные исключительно пшенице. Между тем, по их рассказам, в первое время по прибытии в Манитобу, они сами были сильно напуганы этими морозами. Но с культурой почвы, а главное с увеличением обработанной площади, морозы стали уменьшаться и теперь считаются там редким явлением.
(Многие из менонитов еще говорят по-русски и с большой охотой брали к себе в работники духоборов, платя обыкновенно от 15-ти до 30-ти долларов (30 — 60 р.) в месяц на хозяйском содержании.)
Для духоборов же такие морозы не новость. По их словам, на Кавказских „Мокрых горах", где они были поселены на высоте 6.000 футов над уровнем моря, их первые посевы ячменя и ржи были совершенно уничтожены теми же августовскими морозами.
Впоследствии, однако, с расширением площади полей, морозы стали реже и слабее и, как мы видим, не помешали духоборам сделаться богатейшей частью кавказского населения.
 
 
НА УЧАСТКАХ.
 

 
Первые блокгаузы на Южном участке.
 
Канада. Ассинибойя. „Южный участок", или колония
духоборов. 21 мая 1899 г.
Благодаря сухому, укрепляющему канадскому климату, злая лихорадка наконец оставила меня. Несколько окрепнув, я стал собираться на участки, куда меня звал уже несколько раз Д. Хилков.
Одновременно со мной из Виннипега выехал весь медицинский персонал, желавший работать среди духоборов в прерии. Это были уже известные читателю: доктор Мерсер (англичанин), оставивший на время свою службу на пароходах ради желания помочь духоборам. Он сильно привязался к ним и не хотел оставить их без медицинской помощи, по крайней мере, в первое время пребывания их в дикой степи.
Тут же были: М. А. Сац, прибывшая еще с первым пароходом и жившая до сих пор среди духоборов; А. А. Сац, ее сестра; Анна Рабец и Е. Маркова, прибывшие с 3-м пароходом (с Кипра).
А среди карсских духоборов деятельно работала энергичная В. Величкина (женщина-врач).
Все эти лица никакого вознаграждения, конечно, не получали. Всем им была только обеспечена обратная дорога в Россию. Содержания, за ничтожными исключениями, тоже им не выдавалось, и подчас жизнь этих тружеников была во всех отношениях хуже обставлена, чем у духоборов. Личные деньги, у кого какие были, тратились на медикаменты, так как того, что отпускалось из бонуса, далеко не хватало на покрытие расходов по аптеке. Правда, в этом отношении иногда помогали пожертвования, но в общем все же дело тормозилось недостатком средств.
Вместе с нами поехал и Арчер, англичанин, беспрерывно работавший в Канаде, помогая духоборам сноситься с канадским правительством. Он ехал теперь к Д. Хилкову.
В Йорктоне стоят кипрские. Издали их становище похоже на лагерь. Вокруг иммиграционного дома белеют конусообразные палатки, между которыми дымятся кое-где небольшие костры, окруженные духоборами и духоборками.
Кипрские начали уже понемногу выселяться на свою землю, но пока это идет еще очень медленно. Рабец и Маркова решили остаться здесь, с духоборами, среди которых они уже так много поработали на Кипре. Им скоро поставили палатку, где они и поселились.
Сегодня же к вечеру мы уже подъезжали к Южному участку. Еще издали видны были огромные блокгаузы, разбросанные по вырубленной опушке осинового леса. За поселком начинается густой лес. Эти темные, неуклюжие постройки, без окон, с наваленной на крышах землей, окруженные блестящими, срубленными пнями, производят впечатление чего-то первобытного, сильного и упрямого. Между пнями валяется множество веток, оставшихся от срубленных деревьев, когда их чистили на бревна. Кое-где торчат две-три уцелевших березки. За постройкой зияют ямы, из которых брали глину для замазки щелей между бревнами. Между сараями неряшливо расставлено несколько фургонов. На одном из них валяется брошенная упряжь. Всюду виднеются балки, щепки, различные хозяйственные принадлежности. Тут же возвышается растрепанной кучей сено. Во всем этом чувствуется беспорядок, отсутствие хозяйской руки, и весь поселок глядит так неуютно, разбросанно.
Между постройками бродят духоборы и духоборки, греются на солнце дети и беседуют, собравшись то там, то здесь, „старички".
 Здесь поселились карсские и елизаветпольские, прибывшие вторым пароходом. Узнав, что мы ищем Хилкова, несколько человек побежало за ним, и скоро он подошел к нам, окруженный толпою старичков.
С первых же слов Д. Хилков заявил, что хочет как можно скорее уехать в Европу. Уже скоро год, как ему приходится работать, не зная отдыха, живя в беспрерывной гонке между духоборческими участками и Виннипегом, Квебеком, Оттава и т. д. Теперь он собирается ехать на Prince Albert, чтобы осмотреть там земли для духоборов 4-го парохода. Вернувшись оттуда, он сдаст мне все дела и уедет в Европу, так как чувствует крайнее утомление.
А пока что, он предложил мне отправиться на Северный участок. С весны там еще никто не был, и сведения оттуда очень скудны. Нужно узнать, имеется ли там провизия в достаточном количестве и, если нет, то позаботиться о доставке ее, устроить медицинскую помощь, попробовать сорганизовать заработки на строящейся недалеко оттуда железной дороге и, главное, — попытаться улучшить грунтовую дорогу до Cowan'a, откуда было бы легче доставлять провизию, чем из Йорктона, куда на лошадях 4 дня езды в один конец. Духоборам Северного Участка, благодаря этому бездорожью и недостатку организации, пришлось однажды просидеть три недели без соли. Медицинская помощь была распределена следующим образом: на Южном участке останется М. А. Сац, на Северном будет А. А. Сац, а доктор Мерсер будет переезжать с участка на участок, помогая в более трудных случаях.
 
Канада. Ассинибойя. ,,Южный участок". 23 мая 1899.
Уже конец мая, а за недостатком скота только теперь начинают пахать и вскапывать землю под хлеб и огородину. Скот и фургоны, какие были, заняты перевозкой багажа и людей из Йорктона на участок. На них же доставляют и провизию, т.-е. муку, соль, крупу, масло, сахар, чай, на них же таскают и бревна из лесу для постройки домов и доставляют семена для посева.
Очевидно, что с таким ничтожным количеством скота невозможно обслужить всю эту кучу народа в две с половиною тысячи душ. Пришли к заключению, что багаж необходимо доставлять на нанятых подводах, чтобы употребить скот для запашки. Купить больше скота не на что. Небольшие остатки бонуса нужно приберегать на покупку муки, чтобы не остаться к осени голодными.
Главным вопросом теперь все-таки является земельный. Старички по целым дням бродят по южному резерву, выбирая места для сел, стараясь расположить их так, чтобы удобно было всякому селу пользоваться своей землей. Тут же обсуждалось, насколько сел разбиться карсским, елизаветпольским, кипрским, поскольку душ должно быть в селе, и т. д.
Самым трудным для разрешения являлся, конечно, вопрос о том, каким образом устроиться в смысле общественной жизни. Пока все живущие в Южном участке поневоле представляют из себя одну общину.
Пользование скотом, орудиями, раздел муки, семян — все это делается поровну для всех, потому что все эти вещи куплены на деньги, принадлежащие всем одинаково: бонус.
Но и теперь уже намечаются отдельные группы, живущие своей жизнью, независимо от всей общины. Это — более зажиточные села елизаветпольских, частью карсских. У них уже есть свой скот, свои телеги, своя пища. Пока еще все живут в одном месте, в общих бараках, эти более богатые общины отпускают свой скот и фургоны в пользование всех, находящихся на Южном участке; но весьма может быть, что, как только они устроятся своими селениями на местах, жизнь их пойдет совершенно самостоятельно, независимо от остальных сел.
 В некоторых из вновь образовавшихся групп, которые будут представлять из себя в будущем отдельные села, теперь уже члены их живут не общественной жизнью, строго разделяя „мое" и „твое", с другими односельчанами.
Все это, конечно, сформируется окончательно только тогда, когда всякое село устроится на выбранной для себя земле и не будет связано ни бонусом, ни совместной жизнью в тесных бараках. А пока этот вынужденный обстоятельствами общественный строй, несмотря на свои хорошие стороны, все же часто является источником многих затруднений и недоразумений. Особенно плохо от этого приходится лошадям и быкам.
Никому, конечно, не хочется быть долгое время кучером, и потому лошади часто переходят из рук в руки, что уже само по себе очень плохо для скота, но при этих переходах случалось, что животные оставались некормленными, непоенными или не пользовались достаточным отдыхом, так как новый кучер не знал зачастую, сколько и в какой работе пробыли животные. Вследствие всего этого часто падал скот у духоборов, в особенности лошади.
 
Канада. Ассинибойя. Северный участок. 26 мая 1899.
По внешнему виду поселение Северного участка в сравнении с Южным казалось гораздо более цельным и благоустроенным.
Сараи расставлены в правильном порядке, под горкой, на берегу живописной речки Сван-Ривера, заросшей местами высоким камышом. А дальше раскинулся высокий лес из могучих раскидистых елей и крупной осины.
Во всех проходах между сараями протянуты длинные связки рыбы, вывешенной для вяления на солнце. Рыбы так много, что селение похоже на рыбацкую деревушку.
Через быструю бурливую речку протянут толстый канат, по которому двигается невероятно жалкий паром, сбитый из нескольких бревен и досок. Пришлось и нам переправляться на этом пароме. Через паром все время хлестала вода, и, только стоя на наваленных сверху бревнах, можно было несколько уберечься от холодной ванны.
Лошадей переправили вплавь. К каждой из них привязывали длинную веревку, конец которой паромщик перевез с собой на ту сторону речки. Тогда лошадей спихнули в воду и тянули их за веревку к себе, помогая им справиться с сильным течением.
Встретили нас всем селением, точно давно желанных гостей. Отовсюду слышались жалобы на заброшенность, оханья, причитания.
В тот же вечер распорядительный Зибарев устроил нас в палатках, которые были разбиты на горке несколько выше поселка.
Долго, долго сидели мы в наших новых жилищах, беседуя с Зибаревым о положении дел. Много печального и трудно поправимого пришлось мне услышать. Мука на исходе, масла, сахару нет совсем, и только рыба поддерживает изголодавшихся людей. Но далеко не все едят рыбу, и тем приходится, конечно, особенно трудно.
Зелени нет абсолютно никакой, и, чтобы пополнить этот недостаток в пище, духоборы собирают в поле какую-то траву и парят из нее щи, бросая туда в виде особенного лакомства несколько штук промерзлого картофеля и заправляя эту бурду несколькими горстями муки. Приправой к хлебу является еще квас. Кое-что еще из провизии — несколько кадок масла, сахар, чай и, главное, целый вагон муки в 620 больших мешков имеется еще в Коуэне. Но доставить все это нет никакой возможности. После дождливой весны болота,
 

 
Переправа на Северный участок через Swan River.
 
лежащие между Land office и Коуэном, превратились в совершенно непролазные топи. Население Land office, не успевшее собрать достаточных запасов, тоже сильно страдало от недостатка провизии.
— А каково, брат, пришлось нам тут, — говорил Зибарев, — когда соль вышла вся до последней крошки — этого и сказать нельзя. Так горились мы, так горились — беда! Несколько раз отправляли подводы в „городок" (Land office), — до Сван Риверу доедут, посидят, посидят, посидят, да так назад ни с чем и приедут. Уже с Йорхтуна привезли. Ну, а туда сам знаешь — покель обернешься, дней десять-двенадцать пройдет... А много тут из Йорхтуна навозишься? Всего пять пар. Некогда тут сахар или масло грузить — тут дай Бог семян перевезти сколько можно да муки. На этой же худобе и бревна надо таскать на постройку и пахать хоть малость — не все же на людях...
— Как на людях? — удивился я.
— А так, — засмеялся моему удивлению Зибарев, — прямо запрягаются в плуг двадцать четыре бабы и тянут. Вот увидишь, завтра. Пробовали было лопатками копать, да дюже замучились, — а так и людям легче и работа скорее выходит... Да, тяжко, дюже тяжко приходится людям нашим, что и говорить. Ну, тольки мы не горимся. Мы на Бога уповаем, — пройдет и это испытание... Главное, вот скотины нету, — вот в чем главное дело. Без скотины ничего не поделаешь. Тут вот начали новые селения строить: и туды нужно худобу дать, лес таскать на постройку и туды, — до осени как-никак, а нужно построиться, да и муку надо по селениям развезти, и отдохнуть тоже надо скотине, а то совсем зарежем... Вот и выходит, что на себе надо пахать... — как бы оправдываясь перед кем-то, заключил Зибарев.
Ранней весной духоборы Северного участка взяли работы на строящейся от Коуэна железной дороге. Нужно было вырубить лес под линию. К Северному участку примкнули и некоторые духоборы с Южного участка. На этой работе духоборы заработали 4.076 дол. 21 ц., из которых 2.468 доллар. 99 ц. пришлось на долю Северного участка.
Из этих денег была куплена обувь, разные мелкие сельскохозяйственные орудия, было уплачено английским подводам за доставку провизии и багажа, а часть денег разошлась по рукам на мелкие нужды и на покупку провизии.
Бонус теперь на исходе, на него надеяться нечего, тем более что из него же надо помочь кипрским. Следовательно, остается одно — искать заработков, чтобы вырученными деньгами обеспечить Северный участок хлебом и приобрести хоть немножко скота, без которого, как выражался Зибарев, духоборам „никогда не стать на ноги".
Выяснив собравшимся старичкам положение дел, а главное то, что бонус — этот, как казалось всем, неистощимый источник жизни — уже на исходе, я указал на заработки как на единственное средство существования. Тут же я предложил съездке поискать работ и для начала отправиться с этой целью в Коуэн, к главным инженерам строящейся железной дороги.
Старички вполне одобрили этот план. Через день, после подробного ознакомления с положением дел северной общины, я и Зибарев отправимся вLand office, где должен быть главный инженер, и попробуем достать работу на железной дороге.
 
Канада. Ассинибойя. Северный участок. 27 мая 1899 г.
Сегодня рано утром я побежал в поле посмотреть пахоту, о которой вчера говорил Н. Зибарев.
Мне все как-то не верилось, чтобы дело обстояло так плохо, как это мне показалось после нескольких часов пребывания на участке.
Дойдя до узкой полосы вспаханного поля, я увидел в конце ее, далеко от меня, пеструю толпу людей, медленно подвигавшихся в мою сторону длинной вереницей.
Это шли люди, запряженные парами цугом в железный плуг.
Даже жутко стало, когда, тяжело шагая по мокрой траве, эта печальная процессия стала приближаться. Что-то торжественное, глубоко захватывающее было в этих женских фигурах, напряженно тянущих тяжелый плуг.
Толстые палки, к которым привязана веревка от плуга, врезывались им в грудь, в живот... Загорелыми руками женщины упирались в них, стараясь уменьшить боль...
Впереди пожилая рослая женщина с суровым лицом, мерно, твердо шагает, глядя в землю. Она знает, что такое жизнь, — и даже такая работа ее не удивляет. Она знает, что так нужно...
„Кто взялся за плуг и оглядывается, тот не пахарь...".
И она, крепкая духом и телом, готова обойти в этой упряжи хоть весь земной шар, с таким же спокойным строгим лицом, видя в этой работе лишь долг свой.
Рядом с ней такие же спокойные, иногда озабоченные лица, с печалью в глазах.
Вот мелькнуло бледное личико девушки с тонкими чертами, с грустно сложенными губами. Она идет с приподнятой кверху головой, и видна ее худенькая, тонкая шея с двумя напряженно вздувшимися жилками. Своими печальными, широко раскрытыми глазами она смотрит в глубь чистого весеннего неба, точно ищет там чего-то, что примирило бы ее с грубой, несправедливой жизнью... И в ее полных печали глазах видны и детское недоумение, и грусть, и жажда любви и счастья...
С ней в паре тянет лямку пожилая женщина. Старательно налегая при каждом шаге всем телом, она страдальчески морщится. Изредка она поворачивает свое добродушное лицо к двум маленьким девочкам, идущим за матерью по полю, и что-то говорит им. Лицо ее при этом освещается каким-то внутренним светом, точно она радуется, что ей, а не им приходится тянуть эту лямку. Одна из девчонок, путаясь ножками в высокой траве, подает матери несколько веток земляники.
Пара за парой прошли передо мной, точно во сне, эти женщины; вот последняя пара с апатичными от усталости лицами, с рассеянными, глядящими перед собой глазами...
Шуршит плуг, отваливается борозда, из-под которой жалобно выглядывают верхушки заваленных полевых цветом, — и пахари прошли мимо, как сновидение, как призраки...
Издалека уже доносится их песня. Это — песня плача, это, скорее, стон, вырвавшийся наконец из измученных, надорванных долгим страданием грудей. Стон упрека, вопль, взывающий к справедливости, ко всему, что есть в людях человеческого, отличающего их от животных...
А блестящая река смеялась на солнце, сверкая своими быстро бегущими струями сквозь листву, смеялась над двуногими существами, назвавшими себя гордым именем „человек", не сумевшими до сих пор сделать ничего для оправдания этого названия — ничего: иначе она не была бы свидетельницей такой картины.
И испуганная осина дрожала от страха с головы до ног, дрожала всеми своими весенними, новыми, не привыкшими еще к жизни листочками, лепетавшими что-то бессмысленное от ужаса, овладевшего ими.
Несколько птичек с недоумением покачивали головками, приглядываясь с любопытством к невиданному зрелищу, которого они не могли себе объяснить.
И над всем этим широко раскинулось чистое, невинное небо; невысохшая роса блестела изумрудом в чудной густой траве, а вольный ветер ласково трепал высокий ковыль.
 

 
Пахота „на себе".
 
А издалека все льется и льется надрывающий душу стон — песня о неслыханной, жестокой несправедливости и тяжком горе...
...Там все тянут, тянут, тянут...
 
Канада. Ассинибойя. Северный участок. 28 мая 1899 г.
В палатке, изображающей собою амбулаторию, с самого раннего утра идет спешная работа. Народу битком набито.
Кого здесь только нет! И старые и малые, и мужики и бабы — все это ждет своей очереди, чтобы воспользоваться услугами доктора, который на-днях уедет отсюда на Южный участок.
Большинство больных все еще были из тех, которые, захватив на Кавказ лихорадку, не могли с ней расстаться даже и здесь.
Хинином объедались решительно все, следствием чего, с одной стороны, было то, что хинин, принимаемый даже огромными дозами, не помогал, с другой стороны — среди больных, явившихся к доктору, оказалось очень много лиц с ясными признаками хининного отравления.
Доктор пришел в ужас от подушного дележа хинина, который практиковался среди духоборов, и всячески убеждал собрать оставшийся на руках хинин и передать его в распоряжение фельдшерицы.
— Здесь масса отравившихся, это прямо невозможно! — горячился он. — Они едят хину как хлеб.
— Потому дюже мы к ней привыкли, — объяснили духоборы.
Однако часть хины была все же принесена в аптеку, хотя я убежден, что больше половины осталось у духоборов.
Были тут всякие болезни, но главными, по огромному проценту больных, этими болезнями надо считать две: лихорадку со всякими осложнениями, и желудочные болезни, выражавшиеся во всякого вида катаррах и поносе.
Не мало оказалось и просто истощенных людей. В особенности печальный вид имели дети. С большими животами, на тонких ножках они имели одутловатые серые лица и тонкие, как плети, руки. Многие страдали всякими сыпями, болячками и глазными болезнями, бравшими начало все в том же недоедании.
Всем им доктор назначил рыбий жир, который, как и все лекарства, отпускался тут же из привезенного запаса.
Просто страх брал при виде этой огромной толпы все прибывающих больных. Целый день, до поздней ночи, работали доктор и фельдшерица и все же не приняли и половины пришедших за помощью. А между тем было осмотрено более ста больных! И это из 1.400 душ населения!
Вот тут подводился наконец итог всему, что перенесли за последнее время духоборы. Тут можно было видеть, чего стоила им их духовная свобода. По этим серым с земляным оттенком, истощенным лицам, по этим дрожащим рукам, по тусклым неживым глазам, которые странно было видеть у таких огромных тел, как видно некогда щедро наделенных природою несокрушимым здоровьем, лучше всего можно было прочитать историю духоборов. Это была прекрасная иллюстрация, объяснявшая многое из того, что так тщательно скрывается в жизни человеческих обществ...
———
К сожалению, духоборы по отношению к медицине стоят на такой же ступени развития, как и весь русский народ. Своих мало-мальски знающих лекарей между ними совершенно нет. Вся медицинская помощь подается им „бабками", которые у духоборов лечат так же, как и в других местах Российской империи. Лечат они и сулемой, и кровопусканием, и навозом, и всякими настоями, часто безвредными, часто ядовитыми и лишь изредка полезными, и — чего я никак не ожидал — даже „наговорами" и „шептанием".
Не вяжутся как-то эти „наговоры" и „шептания", эти грубейшие из суеверий, с представлением о духоборах, которые и по своей религии, и по общему духовному развитию, вообще говоря, мало суеверны.
В огромном сборнике духоборческих псалмов, стишков и другой духоборческой литературы, который создался исключительно благодаря упорному труду В. Бонч-Бруевича, целый отдел отведен для всякого рода заклинаний, заговоров, нашептываний и т. д. Содержание их до смешного бессмысленно и полно детских усилий создать нечто страшное и таинственное. Нужно однако сказать, что как только среди духоборов появляется доктор или фельдшерица, они тотчас же бросают своих бабок и торопятся посоветоваться с доктором. Вообще я заметил, что духоборы чрезвычайно доверчиво относятся к докторам и их лечению. А женщины даже любят, если можно так выразиться, лечиться. Раз имеется поблизости доктор, ни один духобор не пойдет лечиться к „бабке", и я не помню даже случая, чтобы кто-нибудь из них сравнивал деятельность доктора с лечением „бабок".
Не мало курьезов можно было наслушаться и насмотреться в палатке-амбулатории.
Мужчины, жалуясь на боль в спине, заявляли, что у них „становая жила лопнула", а одна из женщин с печальным лицом конфиденциально сообщила, что у нее „высохла плодовая жила", следствием чего является бесплодие.
Одна из больных катарром кишек, прежде чем приступить к объяснению своей болезни, попросила всех находившихся в палате замолчать. — Т-с! слышите? — обращается она к доктору. — Слышите? — и, положив его руку себе на живот, смотрит испуганными глазами вперед и сама внимательно прислушивается к урчанию. Во... во... слышите... — говорит она, подняв кверху указательный палец. — Это она самая „грызь" и есть! Вот так и грызет, так и грызет; и днем и ночью все грызет, грызет, просто житья мово нету...
В ее представлении существует какое-то злое животное, „грызь", которая, забравшись в человека, грызет его внутренности, причиняя ему невыносимый страдания до тех пор, пока не доберется до сердца. А тогда уж наступает смерть.
Некоторые принимали биение аорты, которое было слышно благодаря большой исхудалости брюшных стенок, за ту же „грызь", которая так колотится и бьется, желая выйти из человека.
Для излечения от лихорадки прибегали иногда к очень героическим средствам, желая вернее „уморить эту самую лихорадку".
Перед фельдшерицей стояла огромная широкоплечая женщина с изрядными усами и твердым взглядом, а рядом приютился робкий тщедушный мужчина. Это жена привезла своего мужа к доктору. К мужу вернулась лихорадка, которую она было вылечила.
— И скольки она его мучила, — забасила дородная женщина, любовно поглядывая на свою меньшую половину, — скольки мучила, страсти!.. Уж ему и белой хины давали, и красной, и шпигинаром натирали, и керосин я заставляла его пить и чего-чего ни делала, — не берет ее, хоть что хошь!..
— Да, это точно, ничто не помогало, это в точности, — подтверждает жиденьким тенором муж.
— Ну... одначе я надумала... Говорю ему одначе вечером: „Семен, говорю, одевайся". — „Куда, спрашивает, милая?" — „Одевайся, говорю: я свой умысел знаю..." А в тае время он на печке лежал, любошный, и уж она его там и сюды ворочает и туды, во все стороны кидае...
— Мало тольки не на выворот, — смеется тенорок.
— Ну, вышли мы на улицу, а на дворе мороз, даже круг месяца круг изделался, — во какой мороз. Он, сердешный, за мене тольки держится: таково холодно, и опять же трясет его... Ну пришли мы к прорубу, я и говорю ему: „Раздевайся, говорю, теперь, Семен, дочиста". Ну, он было не хотел сначала, — одначе я ему настрого приказала, чтобы скореи-ча...
— Дюже боязно было: легкое ли дело сказать, зимой-то на снегу... А мене-то все кидае и кидае.
— Ну, тут взяла я его под руки и давай купать в прорубу, — так веритя ли: прямо так затрясла его лихорадка этая в таю пору, даже скрючило бедного всего! А посля того весь он стал синий, синий, равно бы черным. Ну, думаю, будя, — теперя небось какая была лихорадка, вся выскочила... И точно, с той поры доселева как и не бывало...
— Это именно, все правильно она рассказывает. До сей поры — вот уже почесь три года, а не верталась... Тольки вот как пошел на просек железной дороги, — так опять она меня скрючила.
Даже на привычных к подобным средствам духоборов рассказ этот произвел некоторое впечатление.
Между больными было несколько человек, почти отравленных сулемой, приемами которой хотели убить „грызь" или лихорадку.
Но больше всего меня поразила сцена, которую я застал в одном из „сараев". Там толпилось довольно много народу, а снаружи у стенки стоял, прислонившись к бревнам, бледный как мертвец молодой парень и странно глядел перед собой неподвижным взглядом. Лицо его как-то блаженно улыбалось.
В сарае этом, оказывается, собравшиеся духоборы „пускали себе кровь".
 — Теперя май, — объяснял мне один из них, — и беспременно надоть выпустить порченую кровь.
— За зиму она застоится, — поясняет другой: — ну, и человеку тягостно от нее бывает.
— Да откуда же вы кровь пускаете? — спросил я.
— А кто откуда хочет. Ежели у кого голова болит, то значит, надо головную кровь выпустить, нога болит — ножную, а ежели просто вот как теперь весною, то все пускаем: редко кто не хочет. Очень помогает, потому что за зиму она застоится, ну... и т. д.
— И много вы выпускаете крови? — полюбопытствовал я.
— Не чего ты боишься, малость, — вот эту чашку, — показал он мне окровавленную чашку вместимостью с добрый стакан.
Долго я толковал о кровообращении, о страшном вреде, который они себе приносят этим кровопусканием в то время, когда так нужны силы и нет достаточного питания; но все мои разглагольствования, кажется, очень мало повлияли на духоборов. Уж много лет они бросают себе весною „застоявшуюся кровь", и не мне было убедить их.
———
 

 
В ГОРОДКЕ.
 
Канада. Land office, или „городок". 3-е июня 1899 г.
В „городке", как назвали духоборы Land office, инженера мы не застали.
Все население „городка", состоящее большею частью из железнодорожных рабочих и небольшого числа фермеров, ждало его с нетерпением со дня на день. С его приездом должны открыться земляные и другие работы на строящейся линии, куда и пойдут все живущие здесь англичане за исключением двух-трех лавочников и трактирщиков. А пока, за неимением какого бы то ни было дела, большинство проводит время в игре в футбол и толчется в двух местных бордингаузах, не зная куда деваться от скуки и безделья.
Среди поселка, на видном месте, возвышается большая палатка: это и есть поземельная контора Land office. Начальник ее, мистер Гарлей, главное лицо этого поселка, он же и иммиграционный чиновник, сказал нам, что инженер Торнбулль не может приехать сюда, пока не установится сухая погода. Если бы даже ему это и удалось, то все равно теперь нельзя начинать работ, так как всюду по линии еще стоит вода, которая делает невозможными какие бы то ни было работы.
— Впрочем, — заключил он, — может быть, возле Коуэна и лучше; этого я не скажу. И очень может быть, что еще сегодня мы будем видеться с инженером... Только предупреждаю вас, что если вы хотите взять земляные работы, вам нужно быть настороже и ловить Торнбулля, как только он здесь покажется. Здесь есть один англичанин, — продолжал он конфиденциально, — который хочет взять подряд на земляные работы по всей линии. И если это ему удастся, то вашим людям тогда ничего не останется, так как он хочет привезти для этого дела итальянцев...
Очевидно, надо принять все меры, чтобы захватить эти работы и опередить англичанина-подрядчика. Как мы узнали, этот энергичный малый пытался было пробраться в Коуэн к инженеру, но, к счастью нашему, принужден был вернуться с половины пути, так как разлившиеся речки не позволили ему продолжать дорогу.
Слушая рассказы о невылазных топях, о том, что у одного фермера на этой дороге потонула лошадь, нам с Зибаревым тоже не оставалось ничего другого, как сидеть в городке и ожидать приезда инженера.
В городке мы с Зибаревым застали еще около пятнадцати духоборов. Это были частью елисаветпольские, частью духоборы с Северного участка, тоже ожидавшие открытия работ на линии. Кое-кто из них и теперь зарабатывал понемногу. Некоторым удавалось найти небольшие работы в роде пилки дров здесь же в городке, иные работали у живущих вблизи фермеров. Но всего этого было так немного, что и считать нечего.
Жили мы все в том же блокгаузе, где останавливалась еще зимой первая партия рабочих, направлявшихся в прерию. Теперь здесь выстроены в два этажа нары и во всю длину помещения стоит длинный стол.
Питаться нам приходится неважно, так же как и в селениях. С утра некоторые из духоборов отправляются в прерии и скоро возвращаются с огромным количеством земляники и клубники. Это — главная приправа к хлебу. Этих ягод здесь такое множество, как редко где можно встретить. Конечно, их едят в огромном количестве во всевозможных видах, а некоторые из духоборов, позапасливее, сушат землянику тонкими лепешками на зиму.
 Большая часть дня проходит в беседах о том, что видели здесь духоборы, и в рассуждениях о заработной плате и необходимости скота. Иной раз духоборы затягивают псалом, что привлекает к ним праздных англичан. Войдя в блокгауз, англичане рассаживаются на скамьях в самых свободных позах, забросив ноги на скамью, и, не снимая „кап", продолжают курить свои трубки, изредка сплевывая в сторону желтой струйкой.
Скоро весь сарай наполняется дымом, и слышатся довольно-таки грубые шуточки, вознаграждаемые здоровенным хохотом публики. Все это крайне не нравится духоборам, но они спокойно продолжают свое пение и, окончив, с достоинством умолкают.
Англичане пробуют заговаривать, но духоборы отмалчиваются.
— Чего там еще! Не понимаем мы, что вы гутарите-то. Вот и все...
— И чего только шляются!
— Коли б с добром, а то придет, напустит смраду того, а сам смотрит, как бы над человеком посмеяться: гогочет как гусак, сам не знает чего!
Духоборы жаловались, что английская молодежь беспокоит и всячески задирает их.
— Намедни, вечером, наш было вышел на двор, а тут подоспели немцы и начали в него щепками кидать. А когда наши убегли в сарай, они давай колотить в двери камнем.
— Так прямо и сыпали камень за камнем, ровно из пистолета палили, а сами заливаются там, на дворе.
Из разговоров с англичанами я понял, что подобное преследование духоборов было своего рода экзаменом. Англичане, прослышав о том, что духоборы считают всякое насилие над человеком за зло, узнав, что последние руководятся в своих поступках принципом „непротивления злу", решили со скуки заняться исследованием этого вопроса на практике.
 Очень уж соблазнительно было такое положение. С одной стороны — полная праздность и скука, с другой — кучка людей, которые, как говорят, позволяют с собой делать все, что угодно, не сопротивляясь. Понятие о „непротивлении злу" поклонникам бокса никак не давалось.
— То-есть как же это? — рассуждали Джоны и Томми. — Чтобы кто-нибудь, чорт побери, меня дул, а я молчал, что ли? Так что ли, говорят эти дюки? — говорят они, тараща глаза и поднимая брови. — И для чего же тогда бокс? А чтоб его громом разбило, ведь это — сущая нелепица, прокляни я свою жизнь! Этого не может быть.
Вопрос начинает занимать праздный поселок все больше и больше.
„Может-быть, — думается им, — это только такая религия, а на самом-то деле тронь только, — они тебе, пожалуй, такого непротивления зададут, что ой-ой-ой!"
Наконец, выискиваются молодчики, которым такая неизвестность становится невтерпеж. Пробуют толкать этих „здоровяков", но „здоровяки", к общему удивлению, уступают. Первая проба еще больше раззадорила добровольных исследователей, и они уже не довольствуются такими пустяками, — они уже пускают духоборам в лицо дым, бросают в них щепки, вваливаются к ним в дом толпой и ведут себя там, как в свинушнике, все это, однако, переносится терпеливо, без возражения, — поговорят что-то только да покачают укоризненно головой.
Шутки и издевательства начинают носить какой-то повальный характер.
Почти во всех местах Канады, где жили духоборы, им пришлось испытать это отношение англичан. В конце концов, однако, духоборов оставили в покое и относятся к ним с уважением, которое, впрочем, вызвано лишь твердостью духоборов в своих убеждениях. Самый же принцип „непротивления" вызывает попрежнему, смотря по субъекту, порой раздражение, порой недоумение, а чаще всего — самую ироническую насмешку и веселый хохот.
Вчера вечером произошла следующая история: „старички" и молодежь сидели за длинным столом и пили чай; шла мирная беседа. Вдруг дверь широко распахнулась и в сарай ввалилось двое английских юношей. Оба они, как видно, здорово подвыпили и были теперь в отличном настроении духа, — в самом подходящем для того, чтобы познакомиться с религиозными воззрениями духоборов. Один из них, заложив руки в передние карманы брюк и широко раздвинув ноги, очевидно, не очень доверяя им, остановился у входа. „Капа" его совершенно сползла на затылок. Веселыми, наглыми глазами он оглядывал всю компанию. Его товарищ, несколько споткнувшийся при входе и оттого обнявший для поддержания равновесия столб, некоторое время так и стоял, нагнувшись вперед, обнимая одной рукою необходимую для себя подпорку и, опустив голову книзу, мрачно разглядывал землю.
Духоборы молчали и спокойно разглядывали своих гостей.
— Ишь, как славно! — проговорил кто-то спокойным голосом.
— Эй, вы!.. Добрый вечер!.. — прокричал веселый малый.
— Здравствуй, здравствуй, дорогой гостюшка! — ответили, посмеиваясь, духоборы.
— Что они говорят там? — спросил, икнув, серьезный человек, все еще глядя в землю.
— А я разве знаю!.. Я думаю, благодарят за посещение.
— Правильно, — согласился его товарищ.
Затем началось „действие".
Сначала веселый малый дергал за рукава сидящих духоборов, толкал их под локоть, так что те проливали чай на стол, кричал петухом над ухом, и т. п. Духоборы отмалчивались, с сожалением поглядывая на „весельчака".
— Что делают тольки, что делают! — вздыхал кто-то, покачивая головой.
 Собравшаяся понемногу толпа англичан, стоя в дверях, наблюдала за происходившим.
— О, эти молодцы покажут им „непротивление"! — слышались оттуда веселые восклицания.
— Билли!.. Послушай, Билли, — обратился мрачный мужчина, все еще не покидая столба: — не слишком ли ты любезен, мой дорогой? Я говорю, ты очень любезен с ними... Ты попробуй насыпать им в чай песку... попробуй...
— Это идея! — гогочет экспериментатор и, набрав возле печки золы, высыпает ее в кружку одного из старичков.
— А Боже мой! — поворачивается обиженный старичок, — ну, и к чему ты сделал такое, а? Ну, скажи, к чему это самое?.. Нешто так можно!
— Ну и народ! — раздаются замечания среди духоборов. — Это хуже азиатов... Не приведи Бог...
— Люди, которые не понимают... которые темные... как ты ему растолкуешь... — слышатся голоса.
— Ничего больше, как надоть на запоре двери держать, вот тебе и все...
— Хуже татар, — сравнил кто-то из старичков.
— Глядите, глядите, — гоготали англичане, оскаливая зубы: — сидят все, как будто бы им сахару насыпали!
— Нет, это — совершенные варвары.
— Это, положительно, хуже негров, вот будь я проклят, если не хуже!..
— Вот, дурачье! Дикари... — хохотали на все лады англичане, наслаждаясь зрелищем и подуськивая разгулявшегося Билли на новые штуки.
Продолжалось это довольно долго, но вот как-то Билли подошел к пожилому уже старичку и, щелкнув его по макушке, плюнул в его чай при общем хохоте публики. Проделав этот „номер", он повернулся к публике и стал говорить довольно бессвязную речь о том, что, без сомнения, это — круглые болваны и что нужно бы их повыучить кое-чему...
 Духоборы покачивали головами, охали, ахали, удивляясь, в свою очередь, дикости „немцев". В это время из-за стола медленно поднялась дюжая, нескладная фигура молодого елисаветпольца, молча глядевшего до сих пор. Вылезши из-за стола, он как-то нерешительно, точно конфузясь своей огромной фигуры, потрогал воротнички своей рубахи, оправил казакин и, робко откашливаясь, пододвинулся к разглагольствующему Билли.
С таким же спокойным лицом, ни слова не говоря, он схватил одной рукой бедного Билли за шиворот, а другой, размахнувшись, тяпнул его по уху, да так тяпнул, что тот только икнул и свалился без чувств на землю.
Посмотрев несколько мгновений на лежавшего у его ног Билли, парень, покраснев от сдержанного волнения, возвратился на свое место.
Произошло это все так неожиданно, что и духоборы и англичане на несколько минут оцепенели.
Наступила тишина. Слышалось только тяжелое сопение слисаветпольца.
— Дзатс олль-райт! — произнес пьяный голос мрачного товарища Билли.
— Ну, это ты напрасно, — заволновались духоборы, поднимаясь со своих мест и собираясь помочь ушибленному англичанину.
— Ну и к чему это? К чему ты темного человека изобидел, который по неразумению, по слепоте своей...
— Эх ты, право!.. — говорил трогательным, взволнованным голосом старичок, подойдя к молодому елисаветпольцу и заглядывая ему в глаза с жалобным упреком.
— Нешто это нашее дело воевать, а?
— Не гоже... Не гоже... — слышались со всех сторон упреки.
Молодой парень, покрасневший от стыда до кончиков ушей, стоял с опущенными руками среди выговаривавших ему стариков и растерянно глядел перед собой, очевидно, сам не понимая, как мог случиться такой грех.
Англичанина привели в чувство, и он ушел вместе с товарищами, одобрявшими „молодца", сумевшего постоять за своих.
В объяснение этого поступка, совершенно невероятного и невозможного даже для самого рядового духобора, нужно сказать, что елисаветполец этот принадлежал на Кавказе к группе духоборов, которые активного участия в известном движении 1894 — 95 г. не принимали. Им не приходилось, как остальным выселившимся духоборам ценой крови отстаивать свои принципы; их убеждения, если можно так выразиться, не закалились в горниле испытаний, и потому между ними, в особенности среди молодых парней, можно было встретить людей, недостаточно проникшихся идеей непротивления злу насилием.
Насколько случай этот среди духоборов является необыкновенным и диким, можно судить по тому, что слух о нем пронесся по всем селениям и взволновал не на шутку духоборческое общество.
Не говоря вообще о необыкновенной последовательности духоборов в проведении ими идеи непротивления в жизнь, так как это составило бы особую задачу, не могу не упомянуть об одном чрезвычайно ярком случае, когда один из англичан-фермеров ударом ноги убил игравшего с его детьми ребенка-духобора. Отец его, однако, употребил все усилия, чтобы освободить фермера от преследования закона и, несмотря на все свое тяжкое горе, простил его и мог говорить с ним вполне дружелюбно, как с братом. И случай этот является далеко не чем-нибудь исключительным, необыкновенным. Поступить иначе в подобных случаях духобор не может. Для духобора иное отношение к подобному вопросу было бы преступлением.
  
Канада. Ст. Коуэн. 5-го июня 1899 г.
Просидев в ожидании Торнбулля более недели, мы решили, наконец, отправиться в Коуэн.
Что нам пришлось испытать, пока мы добрались до Коуэна, — трудно передать. Это было сплошное мучение. Мои бедные, маленькие лошадки Джи и Джой бултыхались по брюхо в вязком болоте и ежеминутно спотыкались и падали.
Несчетное число раз приходилось выпрягать их и, привязав постромки к задней оси брички, вытаскивать ее назад. Затем мы отправлялись пешком отыскивать путь, по которому можно было бы объехать топкое место.
Теперь мы воочию убедились, что о доставке провизии на Северный участок из Коуэна нечего и думать.
На протяжении всей дороги то там, то здесь валялись сброшенные с подвод вещи. Чего только тут не было! Местами возвышались целые горы, сложенные из мешков с мукой, крупой и др. провиантом. Они были тщательно покрыты огромными брезентами для защиты от дождя. Неподалеку переезжающий фермер бросил все свое имущество, кое-как защитив его старой, ободранной палаткой. Дальше стоит, прислоненный к исполинскому стволу ели, комод, из нижнего ящика которого выглядывает какая-то тряпка; ветер ее треплет и рвет во все стороны. Тут же мокнет под косыми струями дождя брошенный стол, а под ним укрылась детская колыбель.
Все это брошено в твердой уверенности, что ни одна из вещей не пропадет, что, вернувшись за своим имуществом, хозяин найдет все в целости.
При виде этой картины, лучше всего иллюстрирующей нравы страны, невольно вспомнилась далекая родина, и думалось: много ли уцелело бы из этого добра, если бы оно так „плохо лежало" у нас?
По пути в Коуэн мы видели до десяти фургонов, изуродованных, изломанных, застрявших в невылазной топи.
 Нашу легкую бричку постигла, впрочем, та же участь. В одной из балок, где было особенно плохо, сломался шкворень, и разломанную на две части бричку пришлось бросить. Лошадей мы выпрягли и повели в поводу. Сесть на них не хватало духу: до такой степени они были изнурены. Облепленные до самой холки грязью, иззябшие, они еле плелись за нами.
Густые сумерки окутали своим мягким покровом темный лес, а мы все еще брели, проваливаясь по колено в грязь. А за нашими спинами кряхтели и вздыхали усталые лошади, обдавая нас теплым паром своего дыхания.
Версты за две до Коуэна началось новое мучение. Отсюда, вплоть до Коуэна, дорога устлана деревянной мостовой. Устроена она была довольно своеобразно. Толстые, гладкие стволы деревьев были положены рядом, одно к другому, поперек дороги, а для того, чтобы они не раскатывались, между ними вбиты колья. Сначала мы чрезвычайно обрадовались такому „удобству", но скоро нам пришлось жестоко разочароваться. Дело в том, что земля, которой были завалены щели между бревнами, теперь превратилась в жидкую грязь, а местами ее совсем не было. Колья, вбитые между бревнами, большею частью поломались, и бревна местами разъехались, образовав провалы. Благодаря дождю, щедро поливавшему нас всю дорогу, бревна осклизли и идти по ним было невыносимо тяжело: того и гляди, сломаешь ногу или попадешь при падении на острый кол. А несчастные лошади прыгали с бревна на бревно, как в цирке. Несколько раз мы пробовали идти с боку этой импровизированной мостовой, но тут было так глубоко, что мы, боясь утопить лошадей, торопились поскорее вскарабкаться обратно и продолжать эквилибристические упражнения, рискуя поломать ноги и себе и лошадям.
Израненные, избитые, с ног до головы вымокшие в жидкой грязи, мы увидели наконец сквозь чащу леса огоньки Коуэна, где нашли себе отдых и мы и наши четвероногие товарищи.
  
Канада. Ст. Коуэн. 6-е июля 1899 г.
Вместо недоступной, помпезной фигуры главного инженера, какими они бывают у нас в России, где они изображают „царя и Бога" по всей подведомственной им линии, мы увидели невзрачного маленького человека в серой фуфайке, высоких толстых чулках и чернорабочих ботинках.
Контора мистера Торнбулля была такая же маленькая, невзрачная, как и он сам. Наживо сколоченная из простых досок, она была похожа на карточный домик. Внутри его, посредине, стояла железная печка, по стенам были развешаны планы дорог, и тут же стояли две койки, на которых спали чертежник и помощник инженера. Целый день проспорили мы с несговорчивым англичанином, и лишь к вечеру удалось составить контракт на работы, который тут же без всяких формальностей был подписан мною и Зибаревым. Оба мы считаемся контракторами и являемся ответственными лицами.
По контракту этому духоборы получают по 14 центов за кубический ярд земляной насыпи под полотно железной дороги. Тачки, доски, лопаты и другие инструменты, необходимые для этой работы, дает железнодорожная компания. Доставка всех этих орудий из склада на место работы — наша. Но по окончании работ духоборы оставляют их на том месте, где работа кончена, за исключением лопат, которые духоборы обязаны сдать в ближайший склад. За поломку орудий духоборы не отвечают, ремонт их производится компанией. Сломанные инструменты или части их должны быть налицо. Компания обязуется держать в складах по линии необходимые для духоборов пищевые продукты, доставка же их на место работ производится духоборами. Духоборы могут пользоваться рабочими поездами и ручными тележками. Ежемесячно два человека из духоборов пользуются бесплатным проездом в Виннипег для необходимых закупок для рабочей партии. Работать духоборы должны везде, где укажет инженер. Число рабочих неограниченно. Склады отпускают товар в кредит, под работу.
Контракт этот был заключен вчера, 5 июня 1899 года.
— Ну, теперя, абы народу поболе вышло на работу, — заключил, вздыхая, Зибарев, — а сыты все будем.
— А как думаешь, — спросил я его, — много народу выйдет?
— Да должно бы выйти человек двести, а то и боле... Ну, только хто его знает, как будя... С нашим народом всяко бывает. Иной раз никак ему не втолкуешь, чего надо бы делать. Поглядим...
Все же Н. Зибарев был, видимо, очень доволен. Да и как не быть довольным? Этот заработок для духоборов Северного участка единственный выход из их бедственного положения.
В самом лучшем настроении мы отправились в обратный путь порадовать Северный участок и поторопить рабочих „на линию".
Всю дорогу Зибарев мечтал о том, как из этих работ северная колония запасется хлебом на всю зиму и лето „до новины", как купят скота, плугов и будут пахать, пахать, пахать...
— А как только за землю уцопимси, — ничего тогда нестрашно нам будет, потому это самое наше дело полюбовное — землепашество, — говорит он, — очень мы к нему привычны.
На работу эту вышло с Северного участка около 200 человек.
———
 

 
Общественная хлебопекарня.
 
„СЪЕЗДКИ" НА ЮЖНОМ
и СЕВЕРНОМ УЧАСТКЕ.
 
Канада. Ассинибойя. Южный участок. 27-е июня 1899 г.
В начале июня духоборы стали понемногу выселяться с участков в свои вновь образованные села.
Каждое такое село с этого момента зажило своей особенной жизнью. Большинство из них вначале устроились на общинных началах, „обчеством", как говорят духоборы. Эти общины, однако, строились далеко не по одному плану, и общественная жизнь в них не всегда выливалась в одни и те же формы.
Это время между духоборами было временем устройства; жизнь только складывалась, и волнения и смуты („спутка", как выражаются духоборы) теперь были в полном ходу. Между сторонниками общинной жизни и противниками ее шла жестокая, глухая борьба, тем более жестокая, что на стороне общинников всегда было и общественное мнение и сознание правоты, так как в глубине души всякий духобор, хотя бы то был и самый ярый сторонник частной собственности, считает общинную жизнь обязательной для истинного христианина, какими они себя считают.
Между тем материальные условия пока были таковы, что „жить по себе", т.-е. самостоятельно, вне общины, могли бы лишь очень не многие.
И волей-неволей мечтающим о жизни на „отдельной ферме" или хотя бы и в селе, но со своей частной собственностью, со „своими" деньгами, приходилось скрепя сердце поддерживать на съездке предложение жить общинной жизнью.
 Даже и те богатые или сильные семьи (по числу способных к работе членов ее), которые могли бы начать самостоятельную жизнь, не решались поднимать этого вопроса прежде времени. Было бы слишком очевидно, что они просто убегают от бедняков, чтобы сохранить свои средства и свои силы для себя; что они боятся близости их, чтобы не быть вынужденными помогать им и делиться с беднейшими своим добром. „Не поделиться нельзя, а поделиться — сам такой же будешь". А уйти нельзя. Нельзя потому, что таких богатеев всего несколько человек. Большой группы они составить не могут, а духобор без „братии", которая может от него отречься за такой поступок, существовать не может. Для него она все — весь мир. Рисковать этим слишком страшно.
Понятно, что община, составленная из таких элементов, не могла быть ни единодушной, ни прочной. Понятно, что в ее внутренней жизни чувствовалась напряженность, сдержанное недовольство друг другом. Жизнь для членов ее была при таких обстоятельствах тяжелой, утомительной, портила всем нервы и лишала людей силы и энергии, которые как раз теперь-то именно и были им нужнее всего.
Между елисаветпольскими и карсскими дело обстояло иначе. Те и другие прибыли в Канаду со средствами, а некоторые семьи из них — и с большими средствами. Правда, между ними было довольно много бедняков, но все же сила была здесь на стороне богатых и зажиточных. Эти, за небольшими исключениями, сразу поставили всю жизнь иначе. „Всяк по себе", — вот их руководящее начало... Нужно сказать, что карсские и елисаветпольские по своему нравственному развитию стоят гораздо ниже холодненских духоборов, которых можно считать лучшей частью духоборчества. Будучи, например, в карантине, карсские духоборы всячески старались избежать поселения поблизости холодненских, так как знали, что последние бедствуют, и им пришлось бы помогать из своих средств. Они искали земель то в Квебеке, то поговаривали о Соединенных Штатах, и кончили тем, что поселились за 300 миль от холодненских, в земле принца Альберта, где их и „рукой не достанешь". Туда они, впрочем, забрали с собой и небольшое количество бедняков, бывших в их партии, которых и эксплуатируют по мере возможности, а бедняки поехали потому, что „при богатом проживешь" первое время, а там видно будет.
Те же общины, которые образовались из среды карсских и елисаветпольцев, выделились сразу, четко, если можно так сказать, и представляют из себя и по настоящее время самые дружные, крепкие по общественной жизни села.
Карсские и елисаветпольские, за исключением только-что упомянутых общин, живут посемейно. Общественной кассы ни у тех, ни у других нет. Скот и орудия частью личная собственность, частью принадлежат селениям. Но в перевозке багажа и провизии богатые помогают бедным, отпуская им для этого свой скот. На заработки выходят желающие из бедных семей; заработанные ими деньги являются их личной собственностью. У елисаветпольских есть бедняки, задолжавшие богатым.
Кипрские (холодненские) живут общинами. Каждое село — община. Заработанные деньги тратятся на нужды всего селенского общества.
Все холодненские Северного участка живут также общинами — селениями.
 
Канада. Ассинибойя. Северный участок. 2-е июля 1899 г.
Сегодня с одной из подвод, пришедших из Йорктона, была доставлена на Северный участок следующая бумага:
 
25 июня 99.
Весьма нужное.
Просим не задерживать, а передавать из селения в селение по порядку, так, чтобы не оставалось ни одно селение, а все чтобы слышали. Вот что мы хотим побеседовать со всеми братьями: 1) Чем мы должны кормиться? 2) А как мы братья одни, то должны бы и есть одно. Главное, чтобы не выходило между нами ропота брат на брата. 3) Также посоветоваться обо всем прочем.
По этому делу просим мы, все кипрские, чтобы с каждого селения по два почетных старичка прибыли на 6-е число июля, т.-е. в четверг.
Мы пишем как холодненским (Северный участок), так же карсским и елисаветпольским. Прибыть безотлагательно на вышеуказанное число. Место, назначенное для собрания, где находятся сейчас тамбовские, т.-е. на Южном участке. Передавать по порядку на Северный участок. Каждое селение должно подписать то, что слышало, и подписать имя селения на сем же листе.
Василий Потапов.
 
На обороте этой изрядно засаленной уже бумаги были расписки тех сел, которые прочли ее.
Василий Потапов, один из самых уважаемых среди духоборов старичков. Он еще очень молод, ему не более 30 — 35 лет, но его выдающийся ум, необычайно кроткий характер, чистота, которой отличается его личная жизнь, и скромность, делают его одним из замечательных людей не только среди духоборов, но и в любом месте, в любой группе людей.
Это — один из тех редких людей, которые привлекают к себе сердце каждого.
Чуждый всякого фарисейства, он отлично сознает все недостатки своих единоверцев. Благодаря этому его горячая любовь ко всей „братии" и к отдельным ее членам лишена какого бы то ни было несправедливого пристрастия, того особого сектантски узкого преклонения перед ней, которое часто встречается в массе духоборов. Он беспрерывно поглощен заботами об улучшении материального быта братьев и, главное, заботами об их нравственном совершенствовании, в котором он видит единственный смысл жизни, как для себя, так и для других.
А что может быть лучше с точки зрения христианина-духобора, как не общинная, братская жизнь, где люди, руководясь любовью друг к другу, делят между собою все поровну, где нет голодных, бедных, задавленных судьбой и богачами людей?
Этот идеал „настоящей, праведной жизни" видится Потапову во сне и наяву. Он им живет, им дышит. Это его мечта... И если он не любит зря „болтать" об том деле, то по его ясным задумчивым глазам, по открытому одухотворенному лицу, по тихой улыбке, это легко можно видеть всякому.
Первый вопрос в повестке: „Чем мы должны кормиться?" относится к устройству внешней материальной жизни, т.-е. где искать заработков, искать ли займа для покупки скота, купить ли его в долг, и т. п.
Он очень важен, надо его обсудить, — все это так; но как он ни важен, а следующая, во 2-м пункте выраженная Потаповым, мысль: „А как мы братья одни, то должны и есть одно", мысль, живущая в глубине души всякого духобора, да, пожалуй, и всякого человека, совершенно затмила своим значением первый вопрос. Она прозвучала сильно, властно, как труба, зовущая людей в бой, откликнулась так или иначе во всех сердцах и заставила многих почувствовать себя виновными перед „братией", перед своей совестью.
И уж, конечно, она была причиной того, что старички так аккуратно, так „загодя" стали собираться к назначенному сроку на Южный участок, где должна была происходить съездка.
 
 Канада. Ассинибойя. Южный участок. 6-е июля 1899 г.
На дворе под стеной одного из сараев поставлен длинный стол, за которым сидят „старички", имеющие что-либо сообщить съезду. Тут же сидит С. Джон, В. Бонч-Бруевич. Напротив расставлены рядами скамьи, на которых теснится человек шестьдесят почетных старичков.
Уезжая в Европу, Д. Хилков передал дела мне, и я теперь пользовался этим съездом, чтобы поговорить с духоборами о заработках, нарезке земли, покупке и доставке провизии, скота и других делах. Мне же было предложено вести и протоколы съездок.
На первых скамьях грузно восседают колоссальные и неподвижные, как статуи Мемнона, фигуры елисаветпольских и карсских старичков. Одеты они в новые казакины, в хорошие русские сапоги, лица красные, несколько надутые, важные. Чем-то грубым, неподатливым, каким-то холодом душевным веет от них.
Между ними сидят в своих потертых и протертых остатках помыкавшиеся по белому свету кипрские и другие холодненские, с исхудалыми нервными лицами, с внимательными, хотя и спокойными глазами. А старички с Громовой горы (Сев. уч.) скромно уселись сзади стола на земле, облокотившись спинами о бревна сарая.
— И тут услышим, — спокойно говорит Н. Зибарев, усаживаясь рядом с Мелешей и широко улыбаясь ему.
Мелеша с усталым лицом сидит, съежившись комочком, подобрав под себя ноги, обутые в изорванные мокассины; смеющимися, несколько лукавыми глазами он разглядывает сидящих против него елисаветпольцев.
— А что же Вася Попов? Не пришел на съездку? — спрашивает кто-то из кипрских.
 — Не, он уже отходил свое, кажись, — отвечает скороговоркой Мелеша.
— Да, дюже отяжелел старичок, — поясняет Зибарев: — неспособно ему такую даль трепаться. Тут ведь верст 60 буде — легкое ли дело? Вот тольки такой живчик легко доскачет сюды к вам, — говорит Н. Зибарев, любовно поглядывая на Мелешу.
— Легко! Что и говорить! — укоризненно качает головой Мелеша.
Съездка сначала приступает к обсуждению небольших дел. Нужно засыпать ямы, вырытые для выкапывания глины, обгородить колодцы, обсудить разные хозяйственные вопросы и т. д. Между прочим говорится о железных печах, которые были поставлены в сараях для общего пользования. Куда их деть? После небольшого совещания решают разделить их на села, так как они куплены из бонуса.
Обсуждая вопрос: „Чем мы должны кормиться", старички высказываются в том смысле, что необходимо дружнее взяться за заработки.
— Хотя это нам и неспособное дело, эти разные наемные работы, а все же покедова заем придет, нужно как никак кормиться. У нас вот ежели муки еще на месяц хватит, — говорит один из кипрских, — то и хорошо, а то и на месяц не хватит. А тогда откедова возьмешь ее, муку-то?
— Одначе я тебе скажу, — возражает ему мрачный старик, с угрюмым лицом, — мы с этих прорубов да колышков никогда на ноги не станем... Наше дело землепашецкое: плуг да борона — это наша орудия. А покель скота и орудия нету, — ничего не будет...
— Это правильно гутарит старичок, — как есть правильно приходица...
— Это самое, — послышались голоса.
— А откуда их возьмешь скотину-то али там орудии? — спрашивает, обращаясь к собранно, приземистый старик с живыми, вопросительными глазами и тотчас же сам себе отвечает: — Я так думаю: одна надежда — заем, больше ничего.
— Одним словом, — положительно, с расстановкой, выговаривает один из сидящих за столом и покачивает утвердительно после каждого слова головой, — одним словом, хлопотать всем опчеством, чтобы поторопили заем, чтобы как не можно ускорить этую дело. А не то все чисто пропадем тут. Верно я говорю, али нет?
— Обязательно надоть поторопить, — чего тут и говорить.
— Вся сила в заимообразе.
Оживленно погутарив на эту тему, холодненские тут же постанавливают просить Мак-Криари, Арчера и русских друзей поторопиться с займом для них, так как положение дел не терпит отлагательства.
 — Кабы, вот, ежели б написать дедушке, али квакарям... — слышится чей-то робкий, неуверенный голос.
— Чего написать-то? — поворачиваются к начавшему говорить духобору старички.
Перед ними захудалая потертая фигура, с серым изможденным лицом, с темными кругами под глазами. Несколько мгновений он не отвечает, переминаясь с ноги на ногу.
— Да насчет стеснения нашего, — слышится его жалобный, монотонный голос. — Може, как-нибудь жертва пришла бы или что.
Наступает неловкое молчание.
— Да хто е знае, как? — поглядывают нерешительно друг на друга старички.
Зибарев, морщась, мотает огорченно головой.
— Ць-а! Боже ты мой! — говорит он с болью в голосе. — Буде уже этой жертвы! Это один соблазн выходит, больше ничего. Говорите такое, что совестно даже слухать... Какую тебе еще нужно жертву! Мало нам люди помогнули?.. Нужно тебе скотину — возьми да выйди всем селением на просек али там на колышки: вот тебе и скотина и мука, все будет. Так нет, — каждый смотрит, как бы куды к формалю наняться, чтобы как подальше от опчества, чтобы деньгу к себе в карман брать, чтобы никто не знал, скольки у него денег есть... Хоронится каждый один от другого. А что из этого хорошего выходит? — ничего хорошего, окромя худого. Гляди, и денег много, а толку никакого не будя. Так они и разойдутся на пустяк. А выйди всем селением, захватись покрепче, — вот тебе и обзаведения... Ты не горься, что жертва не пришла: все одно ее не настарчишь на наше общество, — разве можно ее стольки натаскать, чтобы наш мир прокормить, — ты сам подумай! От нея одна сварка, злоба, больше ничего не будя... Чем тут сидеть да жертву поджидать, приходили бы, кому нужно, к нам на Громовую гору, — у нас теперя есть работа; абы руки были, — живы будем!
— Это что и говорить: ежели бы всем селом взяться, — чего уж лучше!..
— Ну, тольки разве с нашим миром сладишь?..
— Прямо, кто куды смотрит: ослаб народ вовсе, дюже ослаб, всяя горя от этого.
— Дружности нету нисколько... — загалдели старики. Начинается в стотысячный раз бесконечный спор о том, что скот и фургоны, купленные из бонуса, разделены по селам неправильно.
— Нам вот что же дали? Пару быков да коня, — это на сто семнадцать-то душ. А что мы с конем с эстим будем делать, а? Скажи на милость! А в Спасском и душ меньше, и ездить им ближе, а туды пришлось две пары коней да хургон, не такой, как наш...
— Ну и к чему такое говорить! — защищаются спасские: — сами же знаете, какие пары. Наша четверка ваших быков не стоя. Один же конь никудышный совсем, калека, на него и хомута нету, — пасется только с другими конями для красы; говорил я, не брать его, а то только считаться будя, что у нас три коня, — так и вышло!.. А нешто на нем возить можно!.. Ну, скажи сам, можно?
— Да что вы гутарите зря: вы поглядите по записи, скольки ваши кони стоили и скольки наши быки с конем; куды ж это прировнять, — это совсем на рознь выходит.
— Так опять же и по записи не выходя. Ну, нехай наши дороже плочены, — так они ж скольки перетягали на всею общество и багажу и провианту, скольки на них, горемычных, перетягали, скольки их покалечили сменные кучера, покеда они до нас дошли... Сам знаешь... А ваши тольки, тольки как куплены...
Спор этот бесконечен. Припоминаются все цифры до последнего цента, делается раскладка этих денег на души, потом переводится это все на животных, фургоны, и в конце-концов все-таки нет ни одного села, которое было бы довольно тем, что ему пришлось по определению старичков.
— Самое лучшее дело — это кабы взять да порубать топором на ровные части и коней, и коров, и сбрую, и фургоны: от тогды бы дюже бравочко поделилиси... — добродушно посмеивается Мелеша.
Слушать со стороны эти вечные споры тяжело и утомительно, и не трудно, конечно, слыша их по целым дням, упрекнуть людей в зависти, в сварливости, в мелочности и т. п. Но стоит только ясно представить себе все те условия, в которых находились в то время духоборы, все то, что пришлось им пережить до этого момента, — и тогда вместо готового уже сорваться обвинения вы удивитесь, как люди так мало еще ссорятся и не передрались, не переругались окончательно между собою.
Возьмем для примера хотя бы село Любомировку (Сев. уч.), где на 115 человек нет ни одной лошади, одна корова и пара быков, из которых один заболел. А нужно и строиться, и таскать бревна из лесу, и пахать, и главное — возить провизию за 60 — 70 верст, а то и более.
Само собой понятно, любомировцы не остались без хлеба: им помогли другие села, разложив их мешки по своим подводам; но много ли могут они вообще помочь друг другу, если на все 13 сел с населением в 1403 ч. имеется всего 18 пар скотины, да и того меньше, так как часть из них всегда больна?
Если вникнуть поглубже в их положение, то, повторяю, можно только удивляться как мало роптали и ссорились эти люди.
———
Съездка все еще шумела, разбившись на несколько групп, когда начал говорить Василий Потапов о том, „что как все мы братья одни, то должны бы и есть одно".
 Говорил он коротко, просто, без всякого пафоса, без „жалких слов", спокойным, чуть заметно вибрирующим голосом, стараясь не волноваться, так как духобору этого не полагается: это считается дурным тоном. Но за этим спокойствием, за почти безразличной интонацией, чувствовались и глубокая ненарушимая убежденность в правоте своей идеи, и страстное желание видеть ее осуществленной в жизни.
Он указывал на то, что разрозненность духоборов прежде всего мешает им стать на ноги, обзавестись необходимым инвентарем, стать настоящими „хозяевами".
Теперь время трудное, и нужно всем собраться с духом и, сплотившись в одно целое, бороться с нуждой, голодом, холодом.
Он предлагал всем холодненским, елисаветпольским и карсским, всем духоборам, живущим в Канаде, соединиться в одну общину, с одним кассиром для всех членов ее. Чтобы всякий заработанный грош приносили рабочие этому кассиру, а выборный совет старичков распоряжался бы деньгами для нужд всего общества. Провизия, купленная на заработанные деньги, хлеб, снятый со своих полей, — все это должно делиться поровну между всеми...
— Какие такие карсские духоборы или там елисаветпольские, или холодненские, к чему такой раздел? — говорил он. — А то еще поделились на села, и каждое село — кабыть другой народ или нация какая выходит. Что же, ежели голодный брат сидит в Спасовке, а ты из Михайловки, так тебе уже об нем нечего гориться и думушки мало? Нешто тольки об своих михайловских тебе забота, или как? А другие что же чужие, что ли? Все это: там михайловские, ефремовские, карсские или холодненские давно оставить надо, коли мы в сердце своем желаем истинными христианами быть... Как мы именуемся христианской общиной всемирного братства, так это и исполнить должны в точности. Некуды уже делиться дальше, будя уже  ренства этого, сварки, смуты всякой. Забыли мы про завет наш и теперя, как овцы какие, путаемся без толку, скружились вовсе... Чтобы полюбовно жить нам в единой христианской общине, чтобы брат на брата никакого ренства не имел, — всем воопче чтобы жить, как истинным христианам надлежит...
 

 
Василий Потапов.
 
Глаза Потапова горят ярким светом, он забыл „хороший тон", на смуглых щеках выступил от волнения румянец...
Заходящее солнце своими ласкающими золотистыми лучами мягко обнимает его стройную, проникновенную фигуру и, пробираясь между длинных сиреневых, все вытягивающихся теней, в последний раз скользит по нем угасающим, горячим лучом.
— Что же, старички, как? Принимаете мое слово, али нет? Как скажете?.. — спрашивает он сидящих в молчании старичков.
Елисаветпольцы и карсские едва заметно неловко жмутся в своих тесных казакинах; во время речи Потапова они не раз переглядывались многозначительными взглядами.
Молчание становится тягостным.
— Это уж чего лучше было бы, ежели бы всей опчиной, — выговаривает, наконец, плотный елисаветполец, с жесткими, седеющими усами, с лоснящимся лицом. Серые глаза его осторожно перебираются с предмета на предмет, старательно обегая фигуру Потапова.
— Чтобы всем воопче, — прокряхтел его сосед.
— Первое дело — по-истинному, по христианскому закону, — раздаются нерешительные замечания. Фразы эти, как видно, с трудом вытягиваются из глотки и так и виснут неопределенно в воздухе.
Положение не из легких. Не соглашаться жить общественною жизнью, не соглашаться публично, говорить против общины вслух, при всей братии — дело совершенно невозможное. Это „неприлично" — в мужицком смысла этого слова, т.-е. не к лицу им.
К счастью для елисаветпольских и карсских, начинает говорить Н. Зибарев.
— Это ты, Вася, дюже хорошо надумал, лучше этого нечего бы и искать, — говорит он мечтательным голосом, тоном глубокого сочувствия. — Это уж верно... Ну тольки я думаю, сделать это трудно будя...
— Трудно-то, трудно, — соглашается Потапов.
— Главное, брат ты мой, дюже мы далеко раскинулись один от другого. Ты гляди-кось, где вы, а где, скажем, мы... Как тут общую кассу держать? Или, скажем, нужно какое дело обсудить всему опчеству. Когда это старички сбредутся на съездку? Вот мы пришли сюды, отмахали 50 — 60 верст, да назад нужно столько же. И трудно и несподручно... Это надо бы обдумать как не можно получше...
— Обдумать, обдумать, — загалдели, обрадовавшись, старички.
— Не такое это дело...
— Не способно — вот главная сила в чем...
— Посоветовать надоть...
Часть стариков поднимается, часть остается на скамьях; говорят все сразу, разбившись на несколько групп. В сущности, лишь очень немногие решают вопрос по существу. У большинства он уже давно, еще во время речи Потапова, был решен.
Заняты больше приисканием более или менее приличных форм для отказа.
Уже поздно, скоро наступит ночь, а старики все еще путаются, гутарят о трудном деле, и никто не высказывается определенно.
— Ну, что же? — начинает решительно, несколько вызывающе, Мелеша. — Надумали что, али нет, старички? Надоть бы кончать уже дело этое...
— Да, пора, пора: ночь на дворе...
— Тут, как по-нашему, — продолжает Мелеша, — и путать долго нечего. Одним словом, пущай каждое село сейчас вот скажет: присоглашается оно на опчество, значит на общественную жизнею, вот как Вася присоглашает нас всех в одну братию, али нет? Только чтобы без лукавства, — говорит он с серьезными глазами: — никто ведь не неволя и никто тебя за язык не тяне, чтобы не отказываться...
— А ты что же сам-то? Нешто можешь ты за всею свою селению согласие на такое дело дать? — спрашивает не без злобы сиплым голосом старый елисаветполец, с огромными черными бровями и хищным лицом. Стоя неподалеку от Мелеши, он косится на него пренебрежительно через плечо, несколько свысока рассматривая его худую фигуру в старом казакине, протертом насквозь на одном плече. Он, видимо, сильно недоволен на Мелешу за такую определенную постановку дела.
— А то как же! А зачем же меня народ выбирал? Чего ради я сюда таскался? Я за свою селению ручаюсь...
— Ну, одначе, нам таково неловко выходить. Мы без селения, значит, никак не можем сами согласия дать. Не уполномочены мы на это...
— А кабы сейчас гутарили бы, чтобы порознь всем жить, тогда как? Небось тогда знали бы, что сказать за свою селению, — насмешливо говорит Мелеша, оглядываясь за одобрением на старичков Северного участка. — Одним словом, — почти кричит он, внезапно вскакивая с земли, словно ужаленный, и подходя к столу, — я за свое селение согласен... Пиши! — говорит он с детской простотой: село Троицкая, с Громовой горы, старичок Емельян Коныгин... согласны, чтобы воопче...
Пока записывается его селение, он стоит боком к столу и следит за записью.
— А теперя нехай каждое селение скажет, как хотит...
Всем становится не по себе. Слышатся отдельные голоса:
— На это мы не полномочены.
— Это без совету с селенией никак нельзя...
— Другое что, а об этом надоть распытаться как следуя.
— Чтобы после лукавства какого не вышло...
Вслед за Мелешей к столу подошло еще несколько старичков с Северного участка, которые просили записать их села в общину. Орловские и тамбовские (холодненские с Южного уч.) также выразили свое согласие, хотя уже и не так решительно. В главной массе старичков все громче раздавались голоса о том, что старички этой съездки для решения такого вопроса недостаточно уполномочены своими селениями.
В конце концов большинство взяло верх. Елисаветпольцы и карсские напирали на недостаток полномочий, а некоторые из старичков Северного участка не соглашались на „единую общину" из-за дальнего расстояния, отделяющего их села от Южной колонии.
Таким образом окончательное решение этого вопроса было отложено до 25 июля. Кто-то из духоборов предложил подавать мнения не лично, а посредством письменных заявлений, чтобы дать большую свободу для выражения мнений.
К 25 июля каждое село представит посемейные списки, в которых каждая семья сделает надписи — „согласны" или „не согласны". Если же на бумажке не будет такой надписи, то это будет означать „не согласен".
Этим решением закончилась съездка 6 июля, и старички разбрелись по домам.
Несмотря на то, что не было ни одного голоса, говорившего против идей Потапова о соединении всех канадских духоборов в одну общину (кроме нескольких сел Громовой горы, мотивирующих свое несогласие дальностью расстояния), Василий Потапов и Мелеша, да и другие убежденные общинники после этого постановления старичков совершенно уже не верили в успех своего предприятия.
— Ну, теперя ничего не будет из этого, — говорил, безнадежно махая руками, Мелеша.
Василий Потапов грустно молчал.
 
Канада. Ассинибойя. Северный участок, село Михайловка.
10-е июля 1899 г.
Вернувшись домой, старички Северного участка собрались вчера, 9 июля, в селении Михайловке для окончательного ответа на предложение Василия Потапова. Привожу протокол этой важной по последствиям для Северного участка съездки целиком:
„Съезд старичков Северной колонии 9 июля 99 г.
 На предложение кипрских жить одним обществом и иметь одну кассу для всех — отвечает:
1) Все 13 сел Громовой горы будут жить общественной жизнью и будут иметь одну общую для всех 13 сел кассу, но независимо от Южной колонии. Община Северной колонии устраивается независимо от Южной колонии главным образом из-за большого расстояния колонии друг от друга, при котором трудно сообщаться и собирать сходки для решения общественных вопросов.
Но, с другой стороны, старички обещают и просят: при первой нужде на Южном участке обращаться за помощью к ним, которая всегда будет подана, если только будет что дать.
2) Мука (вагон в Йорктоне 620 мешков) будет тратиться на себя и на всех нуждающихся в Южной колонии без отдачи. Нуждающиеся должны обращаться к совету старичков, который собирается по понедельникам в с. Михайловке.
3) Деньги от всех следующих заработков пойдут в одни руки кассира, выбранного обществом, и тратиться будут только с общего согласия.
4) Написано благодарственное письмо доктору Мерсеру за его помощь больным.
Северная колония обеспечена мукой приблизительно до 22 августа.
Кроме того, в Коуэне имеется еще около 60 мешков муки. Но, благодаря бездорожью, на нее нельзя рассчитывать. Мука эта должна тратиться главным образом на железнодорожных рабочих, принадлежащих как к Северному, так и к Южному участку — безразлично.
———
Из этого протокола видно, что все 13 сел Северного участка с 9 июля постановили соединиться в одну общину, как предлагал Потапов. Если они отделяются от Южной колонии, то происходит это только вследствие чисто внешних, неблагоприятных для соединения с Южной общиной условий.
———

 
Блокгаузы Южного участка.
 
НЕСКОЛЬКО СЛОВ
ОБ ЮЖНОЙ КОЛОНИИ.
 
Канада. Ассинибойя. Йорктон. 26-е июля 1899 г.
Как и следовало ожидать, на Южном участке „единой общины" не образовалось.
Записок к 25 июля набралось очень мало, пометки на них сделаны были неясно, небрежно. Писалось все это на клочках. Вообще видно было, что люди „увиливают" от „общины" и делают все возможное, чтобы замять этот вопрос и совершенно забыть его.
Это удалось вполне. Об „единой общине" никто уже не заикался. Среди населения Южного участка образовалось несколько сел с чрезвычайно дружным крепким общинным строем, а остальные представляли из себя в большинстве случаев нестройные кучи с невозможными иногда распорядками во внутренней жизни.
Достаточно было бы посмотреть на то, что делалось, например, в Йорктоне, когда туда приходили вагоны с мукой, чтобы понять, как распустились люди.
В Йорктоне всегда стоит масса духоборческих подвод, ожидающих поездов из Виннипега. Как только вагоны с мукой устанавливаются на место, люди подъезжают к ним, и взяв их штурмом, нагружаются, кто сколько может увезти. О том, чья это мука, кто ее сюда прислал, — никто не спрашивает.
Бывали случаи, что мука, присланная мною из Виннипега за счет духоборов, работающих где-нибудь на железных дорогах или в иных местах, мука, которую эти рабочие посылали своим односельчанам, расхватывалась людьми, ничего общего с этими рабочими не имевшими и зачастую более состоятельными.
 Люди Северного участка тащатся несколько дней на своей заморенной скотине в Йорктон за хлебом, все время их отсутствия женщины пашут землю и тягают бревна на себе, а приехав в Йорктон, они застают вместо вагона муки несколько мешков. Остальное все растаскано неизвестно кем. Однажды мне пришлось более 4-х месяцев собирать справки о лицах, растаскавших целый вагон муки в 400 мешков, который был взят в кредит под работу для северян.
Все это, конечно, со временем устроилось, но я говорю именно о первом времени.
Стоило только приехать в Йорктон, как тотчас же начинались жалобы, и жалобы без конца:
— Муки нет!
— Хлебушко весь вышел, мы взяли у страдаевских ихнего быка доехать: наш захворал; покедова добрались, а муки уж и нету. Прождали до следующего поезда, — опять не досталось ничего: как накинулась толпа, нам и не удалось достать ни крохточки.
— А нашу муку елисаветпольцы забрали; что же, ждать еще, али как?
Иногда приходилось брать в долг в местных лавках несколько мешков муки и отправлять с ними более бедных домой, так как покуда они дождались бы следующего поезда, в селе уже наступил бы голод.
Помочь делу человеку со стороны было почти невозможно. Посылая вагон муки из Виннипега для северян, я в то же время просил телеграммой С. Джона или А. Бодянского присмотреть за целостью его, но это нисколько не помогало.
Большинство духоборов в это печальное время совершенно не давало себе отчета в том, откуда присылается мука, кем и почему.
Было какое-то неясное представление о „бонусе", о займе, о том, что правительство позаботится, что „друзья" прислали милость, и т. д.
В массе редко кто знал об истинных размерах бонуса. Он казался неисчерпаемым. То, что правительство само расходовало бонус и недостаточно осведомляло духоборов о том, сколько его в данное время оставалось налицо, — было очень крупной ошибкой Канады. Отдай она эти деньги духоборам на руки, — я убежден, что они вдвое скорее устроились бы, и не было бы в их среде того тяжелого периода, о котором я сейчас говорю, когда люди, с одной стороны, голодали, кормились одним почти хлебом и в то же время пропускали отличные заработки, надеясь, что не сегодня-завтра придет „заем", „жертва", что „друзья" не попустят, и т. д.
 
Канада, Ассинибойя. Йорктон. 27-е июля 1899 г.
Духоборы переживают критический момент — время упадка, слабости физической и духовной.
На съездах приходится употреблять все усилия, чтобы убедить их в том, что, кроме заработков, не на что надеяться, что на последние остатки бонуса куплен хлеб и что дальше неоткуда покупать его, подводятся счета, считается имеющаяся в наличности мука, но все это не помогает.
— Да, — слышится в ответ, — дюже, дюже трудно, хто е знае, как будя дале...
Но чувствуется, что у них есть свои соображения, что они надеятся на что-то.
Иной раз кто-либо после съездки конфиденциально потреплет рукой по плечу и скажет что-нибудь в роде:
— Не бойсь, Л. А., не пропадем: напишешь ты, напишет Владимир, сестрица Вера опять же, — и смотришь, не пропадем.
Когда станешь разуверять, не верят.
— Не дадите народу погибать!
Куда именно будем мы писать — это далеко не всякий духобор представлял себе, да это ему и не нужно было. „Кто-то", „где-то", „как-нибудь" да поможет.
Доходит это иногда до курьезов.
Сегодня в Йорктоне я увидел на площади перед станцией молодого еще парнишку лет 16-ти с парою огромных быков, которых он, как видно, только-что привел откуда-то издалека. Быки были в пыли, парень тоже. Между прочим, какой удивительной красоты был этот мальчишка! Рослый, статный, загорелый, точно отлитый из бронзы. Лицо его с невинными, мужественными глазами дышало свежестью, здоровьем, — это было в настоящем смысле слова дитя природы. Вместе с огромными, громоздкими быками, спокойно глядевшими перед собою красивыми влажными глазами, он привлекал внимание всех; и редко кто, взглянув на эту сильную, полную жизненного сока группу, не восхищался ею.
Вокруг парнишки собралось несколько пожилых духоборов. Со спокойным, несколько наивным видом он им рассказывал что-то. Старички, глядя на него, улыбались.
— А вот и Л. А. идет, — сказал один из них, — вот этот самый и есть, — указывали ему старички.
Паренек двинулся вместе с быками ко мне.
— Здравствуй, Л. А.! — начал он.
Я поздоровался.
— Да вот... меня наши старички послали сюды, чтобы к тебе... Я из N... (назвал он какое-то село, теперь не припомню какое), с озера Доброго Духа.
Там живут елисаветпольцы, которых я совсем не знаю. Это очень далеко. Я спросил, что ему надо.
— Да, вот, в нашей селении хлеб выходить стал, так меня и послали, чтобы я хлеба привез, — потому как нам отказались возить соседи. Раньше соседи возили, а теперя перестали, — ну, вот, меня и послали.
 

 

 
Квакер Elkinton в пути.
 
Ну, тольки у нас быки вот есть, — ткнул он кнутовищем в сторону быков, — а фургона нету, так говорят, чтобы я тебя беспременно нашел, чтобы ты фургон нам расстарался, — закончил он, глядя на меня серьезными простодушными глазами. Так он был хорош в своей твердой уверенности, что я должен непременно какими-то неизвестными путями „расстараться" фургон, что, несмотря на всю нескладицу, нельзя было не смеяться. Мне представилось, как теперь, там в селе, сидят пославшие его старички и поджидают хлеба, который привезет парнишка на „новом" блестящем фургоне с красными колесами.
Я попробовал было спросить его, откуда можно достать этот фургон. Может-быть, его односельчане работают где-нибудь, и я могу взять фургон в кредит под их работу?
Оказалось, что никаких рабочих нет. А вопросы мои привели малого в сильное смущение: он никак не ожидал их. Как ни жаль было его, но, конечно, никакого фургона я „расстараться" не мог. Получив отказ, бедняга страшно огорчился, растерялся как-то и с убитым видом погнал своих быков к стойлу. Очевидно, он никак не мог понять, почему ему не дали фургона, когда он им так необходим. Ведь не на чем хлеб возить!
На его счастье, как раз в это время в Йорктоне был какой-то квакер, приехавший посмотреть на духоборов. Он помог нескольким семьям и в разговоре со мной сказал, что у него есть еще немного денег, которые он хотел бы дать в помощь духоборам, и просил указать, что именно можно было бы сделать. Я рассказал ему эту историю, и квакер, посмеявшись душевной простоте парнишки и пославших его старичков, купил для них в ближайшем складе фургон.
Если бы вы видели, какое было лицо у парня, когда он запряг свою пару в этот новый лакированный зеленый фургон! Нагрузив его с верхом мешками с мукой, он торжественно уселся на высокие рессорные козлы и важно тронулся в далекий путь. Лицо его буквально сияло от восторга и заражало радостью всех собравшихся вокруг него.
Даже сам фургон, казалось, смеялся счастливым смехом, играя своим лаком в лучах заходящего солнца. При общих пожеланиях счастливого пути, быки медленно тронулись, фургон мягко покатился и, мелькая своими ярко-красными спицами, торжественно выехал из городка, увозя с собой самого счастливого человека, какого только мне когда-либо приходилось видеть.
———
Когда спросишь старичков, откуда они возьмут муку, когда выйдут последние запасы, они обыкновенно отвечали, что правительство будет им высылать ее в долг.
Пришлось сочинить басню о том, что если будто бы духоборы возьмут у правительства в долг хотя бы один мешок муки, то тогда и весь „бонус" будет считаться долгом.
Басня эта произвела некоторое давление на духоборов, но все же, пока они сами вполне ясно не поняли своего положения, покуда они не убедились, что все их спасение в заработке, дела шли очень плохо.
Конечно, я говорю в данном случае о массе духоборов, о большинстве. Отдельные личности, как, например, Зибарев, Потапов, Попов, Черненков и многие другие из выдающихся духоборов, прекрасно видели, что никакие „жертвы" и „милости", как называли духоборы пожертвования, не помогут, и делали все возможное, чтобы вывести толпу из того апатического состояния, в котором она находилась. Они буквально выбивались из сил, стараясь втолковать людям настоящее представление о том, как обстояли дела на самом деле. Но и они в это время мало имели успеха. Таких сильных людей, как, например, Зибарев, бывали случаи, толпа на съездках доводила до того, что тот плакал от бессилия и досады. Все выдающееся „старички" в один голос утверждали, что никогда еще не было среди духоборов такой слабости и распущенности, как теперь.
— Ослаб народ, дюже ослаб, — с горечью говорили они друг другу, покачивая головами.
К счастью, такая прострация, если можно так выразиться, продолжалась сравнительно недолго. И винить их за эту временную слабость особенно не приходится, если вспомнить, в каких невозможных материальных условиях им пришлось провести подряд несколько последних лет, если принять во внимание все потери, смерти, болезни, нищету, голод — наконец, и самое главное, — ту огромную трату нервной силы, то напряжение, в котором они провели последние года и которое, конечно, не могло пройти для них даром. Они „устали от подвигов", как вполне верно выразилась по этому поводу одна из фельдшериц.
Прибавьте к этому еще гнетущие условия существования, в которых они оказались в первое время после выселения на землю, условия, казавшиеся порой безнадежными, и вы увидите, что трудно было людям не пошатнуться при стечении таких печальных обстоятельств.
А условия жизни были действительно тяжелы. Вот, например, письмо одной из „сестриц", из которого можно видеть эти условия:
„Я обошла все подлежащие моему ведению села и заплакала: малокровие, истощение, признаки цынги и т. д.
Едят хлеб, один хлеб, какую-то квашеную траву, и теперь меню разнообразится клубникой.
Там, где община, работают удивительно дружно: бабы помоложе взволакивают на себе в гору мешки с глиной, старухи таскают воду и месят ногами глину; затем делают кирпичи. Девки таскают из лесу прутья, парни их рубят, и мужики из всего этого сора устраивают нечто, в чем полагается жить. Но я не знаю, можно ли, т.-е. удастся ли им перебыть холодную зиму в этих временных постройках.
На все село только пара лошадей, на которых бережно возят толстые бревна.
Есть ли надежда получить лекарства? У меня их теперь почти нет. Если я буду брать в одной из йорктонских аптек, то уплатит ли кто-нибудь, и будут ли давать? Конечно, все соображения тщательной экономии будут приняты в соображение.
Мое теперешнее местопребывание — селение Васильевка; Анна Рабец живет в Ефремовке, что возле Армашей.
Е. Маркова".
———
Худо ли, хорошо ли были сорганизованы села-общины кипрских и других холодненских Южного участка, а также и некоторых из карсских, все же жить там можно было, все же чувствовалось, что люди, как могут, помогают друг другу. А некоторые из этих общин по трогательной любви, царившей между их членами, по готовности откликнуться на чужие страдания, прямо-таки напоминали собой времена древних христиан.
Но среди елисаветпольских сел происходили иногда прямо безобразные вещи. На каждой съездке можно было услышать препирательства елисаветпольцев и жалобы бедняков на притеснения богатых. Вот, например, одна история, тянувшаяся очень долго, занимавшая не мало места на каждой сходке, покуда благодаря пожертвованиям квакеров бедняки, зависевшие от богачей-односельчан, не получили возможности освободиться из этого вавилонского пленения.
В елисаветпольском селе „Новотроицком" всего l80 человек. 90 из них богаты, 90 — бедны. Живя еще в Селькирке, где зимовали елисаветпольцы, бедняки задолжали своим односельчанам взятые на пропитание 48 д. 46 ц. После, уже переселившись на участок, они взяли у богатых на покупку лопат и вил еще 10 д. 53 ц. Итого долгу на бедняках было 58 д. 99 ц. Перейдя в села, бедняки заняли у богатых на покупку лошадей (першеронов) еще 448 д. 50 ц. Все эти деньги должники обещали отдать из большого займа, о котором я уже писал выше. Но когда кредиторы увидели, что дело с займом все затягивается и что он, может-быть, и вовсе не состоится, они, не желая долго ждать отдачи долга, забрали у бедняков этих трех купленных на их деньги лошадей.
Остальные 58 д. 99 ц. должники обязывались выплатить, как только будет заключен большой заем.
Вскоре после этого один англичанин (Э. Моод), желая помочь духоборам, прислал им взаймы некоторую сумму денег. Селу Новотроицкому из этих денег было выдано взаймы 250 д., на которые и было куплено 2 фургона и лошадь.
Тотчас же после покупки богачи заявили, что и фургоны эти и лошадей они забирают себе.
— Да ведь тут же наша половина есть в этих фургонах, — кричали бедняки. — Ведь 125 долларов из денег Моода приходится на нас, — как же вы можете забирать их?
На это богачи ответили, что они берут их половину в уплату долга.
— Да ведь долгу-то нашего всего на всего 58 долларов 99 центов, а вы забираете все 125 долларов. Ведь должно ж остаться еще 66 долларов с копейкой, вы нам тогды их-то хоть отдайте; и так не на чем теперя ни хлеба привезти, ни пахать, — ничего.
Но богатые ответили, что 66 д. 1 ц. они берут с них за временное пользование теми тремя лошадьми, которые были куплены еще весной на деньги богачей и потом были ими отобраны назад. Берут за то, что на лошадях этих бедняки привозили себе хлеб. И хотя бедняки возили на этих лошадях хлеб не только для себя, но и для богачей, — дело так и осталось.
На каждой съездке поднимали новотроицкие спор и разбирательство этого гадкого, отвратительного дела, и всегда безуспешно.
Да и кто, собственно, мог бы помочь им в этом деле? Съездки Южного участка по большей части состояли из таких же елисаветпольских старичков, а холодненские хотя и говорили не раз в пользу бедняков, но их слова не принимались во внимание.
Все эти дрязги, ссоры, вечные долежи нечетного числа скотины, вместо того, чтобы соединить весь скот и пахать вместе, а поделиться после урожаем, придавало съездкам неприятный характер. Кипрские на общих съездках Южного участка бывали не всегда, холодненские Южного участка — тоже, а Северный, как говорилось выше, окончательно отстал от Южной колонии, и съездки имели какой-то случайный вид, между членами их не чувствовалось органической связи. Жизнь кипрских и холодненских Южного участка, основанная на общинных началах, пошла независимо от елисаветпольских и карсских. Между кипрскими жил С. Джон, англичанин, сильно полюбивший их и много для них поработавший на Кипре. Он и теперь работал среди них, следовательно, мои услуги им были не нужны, а работать среди безнадежно нестройной толпы елисаветпольских и карсских было чрезвычайно трудно и непроизводительно. Между тем это отнимало массу времени, и мне было положительно невмоготу поспевать, куда требовали дела, на расстоянии 230 верст между Коуэном и Йорктоном, которые приходится делать верхом. А на Северном участке благодаря этому дела запаздывали.
Я совершенно отказался от участия в каких-либо делах Южного участка. Это можно было сделать со спокойной совестью тем более, что в Йорктон к этому времени приехал некто А. Бодянский, который и взялся помогать южанам.
Напоследок я предложил Южному участку прислать на земляные работы рабочих, которые найдут для себя работу на Северном участке на тех же условиях, как и северяне.
———
Проезжая мимо „сараев", где еще жило несколько карсских семейств, я заметил невдалеке от них небольшую остроконечную палатку.
Кто бы это мог жить здесь?
Когда я подъехал к палатке поближе, оттуда вышла толстая, добродушная духоборка.
Выставив вперед живот и положив на него одну руку, с чулком и воткнутыми в него спицами, она другой закрылась „щитком" от солнца.
— Здорово живешь, Л. А.! — поздоровалась она, улыбаясь самой широкой благодушной улыбкой всем лицом. Я поздоровался.
— Что ты здесь делаешь? — удивился я.
— Чулок вяжу, любошный, вот он, — ответила она и показала мне пестрый чулок с воткнутыми спицами.
— Да я не о том спрашиваю. Я спрашиваю, зачем ты здесь одна в поле сидишь?
— Ах ты, сердешный мой!.. это самое мое горе и есть, — говорила она вдруг слезливым голосом. — Я и то, как себя увидала, обрадовалась: думала, ты меня перевезешь в Орловку. Ты погляди-кось, у меня немного багажу-то, — говорила она, поднимая полу палатки. Там стояли во всю платку два огромных, обитых железом сундука и какая-то корзина.
— Да что же твои не перевезут тебя? — удивился я.
— Да как же! Христос ее знае... Никому не хочется меня на подводу сажать к себе, потому боле — идут нагруженные, а главное дело, едут ежели орловские, они говорят: твой муж-то ефремовский, пусть тебя ефремовские и везут; у нас и своих много. А муж-от в Якуте — ну, я, конечно, хочу к сродственникам в Орловку, а они к ефремовским посылают... — плачется баба, а лицо все так же благодушно улыбается, как будто она что-нибудь самое приятное рассказывает. — Ну, просидела я тута долгенько; как-то едут ефремовские, я и думаю: сем, поеду в Ефремовку, а оттуда ближе, може, тогды скорее доберусь как и до Орловки; а они поглядели на меня да и не взяли: ты, говорят, орловская, пущай тебя орловские и везут... Вот так и сижу тута, соколик, — ни тее, ни тее не берут... А намеднись и порожняя подвода шла, да не взяли: ты, говорят, ефремовская; что ж им тяжело свою бабу довезти, что ли... Спасибо, тут караханские поблизу, с ними я харчуюсь, а сплю тута, тоже девка ихняя приходит ночевать... Страшно ведь одной-то в степу... Ты бы, любошный, довез бы меня, а то доколе я тута сидеть все буду. Довези, сделай милость, — поклонилась она мне наотмашь и просяще посмотрела в глаза кротким, незлобивым взглядом. — Дюже обрыдло одной-то...
При всем моем желании помочь ей я не мог, так как моя узенькая легкая бричка, приспособленная для быстрой езды, не могла бы вместить даже и одного из ее толстых, таких же добродушных, как она сама, сундуков.
Так она и осталась в палатки вязать чулки, сидя на своем добре и поджидать орловских и ефремовских подвод.
 
 
ЖИЗНЬ НА СЕВЕРНОМ
УЧАСТКЕ.
 

 
Сбор клубники на Северном участке.
 
Канада. Станция Коуэн, 1-го августа 1899 г.
На земляные работы, как я уже писал выше, по контракту 5 июня, вышло более 200 человек.
После съездки старичков 9-го июля, где, как помнить читатель, решено было всем 13-ти селам соединиться в одну общину с одним кассиром, весь заработок той партии рабочих должен пойти на удовлетворение нужд всей общины и будет составлять общественный капитал ее. На той же съездке решено было, чтобы капитал этот тратить покуда исключительно на покупку муки. На руки денег решено было не выдавать никому. Мука должна свозиться в провиантский склад, находящейся в селе Михайловке, откуда уже и будет выдаваться на души в селения.
Такая постановка дела, казалось, должна была бы дать блестящие результаты. И действительно, редко кто из „старичков", участвовавших в съезде 9-го июля, не смотрел на будущее с самыми радужными надеждами. А какое нравственное удовлетворение испытывали они, сделав такое постановление, согласившись начать в новом краю новую жизнь по самому „правильному", „христианскому" идеалу общественной жизни!
Однако действительность не оправдала этих надежд.
Произошло следующее.
На работу люди вышли не сразу. Они отправлялись из каждого села отдельной партией, по мере того как успевали подготовиться. Первым вышел на работу Н. Зибарев с рабочими своего селения. Часть рабочих, вышедших позже других, добравшись до „городка", лежащего на полпути до места работ, дальше не пошла. По их соображениям, им выгоднее было остаться здесь и поискать работы для себя у местных жителей или ближайших фермеров. Выгоднее потому, что деньги, заработанные здесь, останутся их личною собственностью, а не будут потрачены на муку, которую после будут раздавать всем семьям подушно.
Это было тем более выгодно, что харчиться в городке теперь можно было всякому духобору из складов, которые отпускали свои товары в кредит. В каждой лавке, в каждом магазине можно было набрать чего угодно. Торговцы охотно отпускали товар. Они знали, что их счета будут уплачены из заработков на линии.
Похарчившись таким образом за счет работающих на линии, эта часть рабочих набрала в лавках масла, сахару, сапог и других вещей и, не побывав даже на работах, отправилась домой.
Часть рабочих, придя на место работ и проработав там два-три дня, пришли к заключению, что работа эта слишком тяжела и так плохо вознаграждается, что лучше бросить ее и поискать чего-нибудь другого.
Таким образом число рабочих на линии все уменьшалось. Более твердые из них кое-как крепились еще, но, видя, что партия тает не по дням, а по часам, недели через две тоже бросили работы и, собрав свои пожитки, поплелись домой.
На линии не осталось ни одного духобора.
Приехав на Северный участок, я, к своему удивленно, увидел нескольких духоборов, которые ушли с рабочей партией. На вопрос, почему они вернулись так скоро домой, они ответили, что это совершенно невозможная работа, что от такой работы „погибнуть надо", а заработку всего 6 копеек в день.
— Да как же вы узнали, что 6 копеек в день? — спрашивал я.
 — Да уж старички рассчитывали, — выходит 6 копеек, а то и меньше.
— Болота такие, что ничего не поделаешь...
— Никак невозможно! — подтвердил другой.
Я не знал тогда еще в чем дело, но в разговоре с рабочими чувствовалось, что тут что-то не так. Какое-то чуть заметное смущение, нежелание распространяться на эту тему, одинаковые слово в слово объяснения, — все это казалось подозрительным.
— А почему же другие находят возможным продолжать эту работу? — спросил я их.
— Да погоди, все вернутся скоро!.. Кто там буде работать в такой твани...
Увидя, что тут дело не ладно, я тотчас же отправился на место работ, чтобы расследовать его на месте. Все, что я слышал покуда от рабочих, казалось мне чрезвычайно странным... Английские рабочие, я это хорошо знал, считают эту работу очень выгодной.
Хороший рабочий зарабатывает на такой работе в день от одного до трех долларов, смотря по тому, какое попадется место. Часто англичане выходят на эту работу с мальчиком, и тогда дневной заработок доходит до четырех долларов.
Как же могло случиться, чтобы духоборы, такие хорошие работники, зарабатывали всего 6 коп. в день?
По дороге на Коуэн я то и дело встречал группы возвращавшихся домой духоборов. Шли они не спеша, попивая по дороге чаек, примостившись где-нибудь под кустиком.
На все расспросы они неохотно, точно отвечали заученный урок, говорили все то же:
— Шесть копеек в день.
— Болота невылазные, и т. д.
В городке я застал последнюю партию рабочих. Какое печальное зрелище представляла эта толпа! Загорелые, исхудавшие, в изодранных кафтанах, они были выше колен все испачканы в жидкой грязи. На ногах редко у кого можно было увидеть сапоги; у одного на ноги одеты глубокие резиновые калоши, обвязанные во всех направлениях веревочками, другой обут в старые индейские мокассины. За спинами они несли свои пожитки — бурки, белье, запасы хлеба, соли, чаю. Кой у кого сверху высокой котомки был перекинут еще и полушубок. В особенности трогательны были мальчики лет 12 — 14, которые тут же стояли, глядя усталыми, большими глазами с таким выражением, какое бывает у людей, доведенных до крайней степени физической усталости, когда все уже кажется происходящим как бы во сне, в каком-то тусклом, подавляющем тумане.
И опять я услышал со всех сторон:
— Шесть копеек в день!
— Лучше на сухом помирать.
— Англикам дают на выбор, а нам что ни на есть худшее, и т. д.
Старички жаловались на то, что инженер не давал духоборам выбирать лучших мест по линии, а сам указывал им, где нужно было работать, и выбирал все плохие места.
— Вон троицких в такую твань загнал, что хоть ты что хошь делай. Наберешь на лопату грязи этой, а покуда в тачку кинешь, она тебе наполовину сползет обратно наземь...
— А англики, где захотят, там и становятся, — тоненьким голоском проговорил один из мальчиков: — он им позволяе на выбор...
— На этой на работе жистью пострадать можно...
— Это за шесть-то копеек...
Я поторопился в Коуэн.
Торнбулль встретил меня с озабоченным лицом:
— О! Да ваши духоборы стачечники, да, они стачечники, клянусь Иваном! — проговорил он с ужасом, напирая на слово „стачечники". — Вот они все ушли, — продолжал он, — ушли, и я никак не мог с ними столковаться, так как здесь не было переводчика. Прекрасная погода, а работа так медленно подвигается!.. Отчего они ушли, в чем дело?
Мне очень понравилась идея, поданная самим инженером, объяснить уход духоборов стачкой, и я не стал его разубеждать в том, что они — „стачечники".
— Они ушли потому, — сказал я, — что вы давали им самые плохие места и не позволили брать на выбор. Между тем английским рабочим вы разрешаете это делать. Они совершенно правы. Или все должны работать на тех местах, где вы укажете, или все могут выбирать себе сами место для работ...
— Но ведь тогда никто не захочет работать на плохих местах! — наивно вскричал он. — Как же я тогда построю линию?
Я спросил, почему же духоборы должны делать худшие места, получая за них ту же плату, как и работающие на выбор.
— Я вовсе не давал им худших мест, — это неправда... Конечно, были и плохие места, но я вовсе не так несправедлив, как они вам говорят.
Я предложил ему отправиться вместе на линию осмотреть работу духоборов. Перед тем как идти, мы подсчитали, сколько заработали за это время духоборы. Оказалось, что чистого дохода, за вычетом провизии, употреблявшейся духоборами во время работ, остается ежедневно 56 (1 р. 12 к.) центов на рабочего, считая в числе рабочих и хлебопеков и мальчиков. Хотя это было и не „шесть" копеек в день, как утверждали духоборы, но все же этого было мало.
На вопрос, почему так мало заработали духоборы, Торнбулль ответил:
— Они очень плохо работали, ваши духоборы... Да... Когда ни придешь, всегда видишь их разговаривающими о чем-то... Всегда... Иногда все бросали работу и собирались вместе, чтобы говорить... Им, должно быть, есть о чем поговорить, — посмеялся он.
На линии я убедился, что, действительно, участки духоборов наполовину состояли из плохих, мокрых мест... Кое-где даже и теперь по бокам насыпи стояли лужи. Я обратил на это внимание Торнбулля.
— О, в этом они сами виноваты! — сказал он. — Я несколько раз брал кое-кого из них и водил показывать, как надо делать эту работу. Необходимо на известном расстоянии от насыпи делать канаву, по которой вся вода стечет, и будет совершенно сухо. А земля из канавы пойдет на насыпь. Но они почему-то не хотели этого делать. Между тем канавы мне так же необходимы, как и насыпь. Мне придется теперь звать поденных сюда. В следующие разы я буду вычитать за это... — заявил он.
Действительно, проходя мимо работавших англичан, я видел, что у них прежде всего проводилась такая канава. Англичане не гнались за сухими местами. Они предпочитали землю, залитую сверху водой. Спустив воду по канаве, они легко резали большими пластами обнажившейся дерн, и работа шла удивительно быстро.
Все же у духоборов встречались плохие места, состоявшие, например, из клейкой глины, в которой легко вязли лопаты, где встречались корни и пни, мешающие набирать землю для насыпи.
Вернувшись в контору, я сказал Торнбуллю, что духоборы не согласны работать на прежних условиях и просят, чтобы им было разрешено, начав с какого-нибудь места, работать под ряд и хорошие и плохие места.
Торнбулль на это не соглашался. После длинного спора о разных условиях на новые работы, остановились на следующем. Духоборы доставят достаточное количество рабочих для окончания одного трудного места, лежащего на пути их работ, на что понадобится человек 100, — всякий же пришедший сверх этого числа рабочий может идти по линии и работать на выбор. Все плохие места, в том числе и то, на которое понадобится 100 чел., оплачиваются по l6 центов за кубический ярд; остальные, как и раньше, — по 14-ти центов.
Заключив это условие, я предложил Южной колонии выслать 150 чел. С Северной могло выйти 200 чел. Из этих 350 чел. 100 остались бы для окончания этого топкого места, остальные 250 разошлись бы по линии работать на выбор, а потом окончили бы сообща оставшиеся плохие места по 16-ти центов. Это был бы большой заработок.
Южная колония согласилась на это предложение, но на деле выслала меньше ста человек, да и те, встречаясь по дороге с бывшими уже на этих работах и слыша о 6-тикопеечном заработке, частью возвратились домой, и на Северный участок пришло лишь тридцать человек.
Придя на Северный участок, они просидели там несколько дней, поджидая здешних рабочих, чтобы отправиться всем вместе на линию.
Но северяне не торопились. Два раза назначалась съездка по этому делу, но оба раза собиралось так мало народу, что съездки не состоялись. Люди точно стыдились сойтись вместе после того, что произошло.
В конце концов эти тридцать человек ушли обратно, так как рабочие Северного участка окончательно отказались от этой работы.
Никому не хотелось выходить на работу, где заработок каждого был на виду у всей общины и тратился бы как общественный капитал исключительно на муку, в то время, когда были и другие нужды первой необходимости, удовлетворить которые уже не было бы откуда. До сих пор, например, избы стояли без окон.
 Вскоре, однако, был назначен третий съезд для окончательного обсуждения вопроса о заработках, на который собрались старички изо всех сел в большом количестве.
 
Канада. Ассинибойя. Сев. уч., село Михайловка,
3-го августа 1899 г.
Шумный это был съезд.
Сконфуженные старички некоторое время глядели друг на друга с недоумением, точно не могли себе представить, как это все случилось...
Но стоило одному из них упрекнуть других в дурном отношении к общине, чтобы каждый почувствовал себя правым и считал бы, что в распадении общины виноваты другие.
— А страдаевские, почитай, что одних тольки мальченков и выслали, а которые постарше — все дома остались...
— Так надо же было избы строить кому-нибудь, али нет? — отвечают страдаевские.
— Всем нужно избы строить, не вам одним, — вмешиваются другие голоса.
— А вы-то хорошо исделали, что пришли: кинули по лопатке, да и будь здоров, — наседают страдаевцы: — буде, мол мука, все одно — там люди работают...
И пошло, и пошло...
Просят прочитать счет из лавок, в которых брались под работу различные вещи. Из счетов этих не видно, кто и что брал. Там не записывали, кто брал. Проставлено только количество взятых вещей.
Чтение прерывается восклицаниями, вопросами, догадками о том, кто бы мог взять то или другое...
— Четыре пары теплых перчаток... что же это?.. на всю семейству запас кто-сь сделал.
— Ловко!
— Масло, сахар, полусапожки, чулки, сахар, масло... — длинный список.
 — Два фунта табаку, — читаю я дальше.
— Это же к чему? — с удивлением спрашивают друг друга старички, переглядываясь. Духоборы не курят, и такая покупка приводит их в изумление.
— Ну, скажи ты на милость!.. еще ему и табаку занадобилось!
— Кто ж это промежду нас раскуривает тута? — тоном инквизитора спрашивает Лежебоков.
— Фу ты, гадость! — отплевываются старички.
— Да это на лекарство брали, вот когды... — слышится из задних рядов нерешительный, виноватый голос и тотчас же прерывается, вспомнив, что про табак может знать только тот, кто его брал, — а може и на курево, хто е зна...
— Вот так-то оно и выходя, — говорит сиплым голосом широкоплечий, нескладный духобор, с огромной нижней челюстью и маленькими сухими глазами, — так-то оно и выходя: одни, значит, не работамши в новых полусапожках гуляют, чаю с маслом наедятся вволю, и мука будет, — заработают ему другие; а которые трудящиеся, тее оборвамшись придут с работы домой на одном хлебушке сидеть, — вот и ходи на работу, и живи тута в общине...
— А лучше всего, нехай каждое селение на свою общину работает, больше никаких... Тогды небось народу выйдет тьма тьмущая...
— Тогды каждый для свово опчества постарается припасти хлебушка на зиму, небось!..
После длинного горячего спора между старичками общины из 13-ти сел и старичками, предлагавшими каждому селу жить самостоятельным обществом, последние легко сравнительно одерживают победу.
И замечательное дело — покуда на съездке не было окончательно решено разделиться всем по селам, никто не соглашался идти снова на линию.
— Лучше на сухом помирать, — решительно выкрикивали старички успевшую уже надоесть стереотипную фразу.
Но лишь только съезд высказался за разделение по селам, как со всех сторон посыпались вопросы о том, каковы новые условия работ, когда можно выходить на линию, и т. д.
Не было никакого сомнения, что на работы эти выйдут решительно все. Тут же был выработан и новый порядок для отправляющихся на эти работы.
Съезд постановил:
Общину Северного участка упразднить. Каждое из 13-ти сел отныне представляет из себя отдельную общину, независимую ни в чем от остальных сел. Заработки каждого села являются его полной собственностью, которою селенская община и распоряжается по своему, усмотрению.
На железнодорожные земляные работы всеми силами решено выслать в общей сложности не менее l80 человек, а если окажется возможным, то и больше.
На работах каждое село занимает себе отдельный кусок насыпи, за который и получает свою выручку.
Никто из рабочих не имеет права брать что бы то ни было под работу ни в железнодорожных складах, ни в лавках. Для необходимых покупок вся рабочая партия Северного участка выбирает из своей среды одного старичка, Василия Черненкова, который один и будет брать все, что нужно для нее. Он же будет вести запись о том, какая из 13-ти общин насколько набрала за время работы. Кроме его, не может никто этого делать.
Решено было предупредить купцов в лавках и складе, чтобы никому из духоборов, кроме В. Черненкова, они не отпускали товару в кредит, так как такие счета уплачены не будут. Это необходимо было сделать еще и для того, чтобы оградить себя от злоупотреблений со стороны лавочников. Всякий рабочий, ушедший с работы до ухода всей партии, не получает ничего, за исключением случаев, когда работа будет оставлена по болезни.
Теперь возник вопрос, что делать с будущим заработком: выдать ли его на руки деньгами каждому селению или купить на эти деньги муки?
А муки, кстати сказать, в это время остались уже очень небольшие запасы.
— Мукой, мукой, Л. А.! — закричало большинство. — Прямо покупай на всю выручку муки, а мы тогда уже мукой поделимся по селениям...
Однако, раздавались голоса и за выдачу денег на руки.
— Мало ли что нужно справить людям, таперя ты смотри, как пооборвался народ! Надо и иголку, и нитку, и прочего...
— Опять же и скота надоть мало-малехонько прикупить.
— А стекла-то да замазку тоже когда-нибудь надо привезти: не век же сидеть без окон...
Поднялся галдеж.
Горячо споривший все время Василий Черненков вдруг вскочил с земли, точно ужаленный, и не своим голосом закричал, покрывая всех:
— И того надо, и сего надо и энтого, гутаритя как детенки какие, право, али несмысленочки... А что ты кусать будешь, скажи? А?! Довольно нам уже английских подтяжек, довольно шляп там, полусапожек всяких... Будя! — кричал в исступлении Вася Черненков; его нервное, худое лицо побледнело, глаза беспокойно перебегали с одного лица на другое, а руками он так решительно, ожесточенно махал, точно собирался отбросить всех сидящих перед ним старичков куда-то далеко в сторону: — Дети скоро попухнут с голоду, муки надо! больше ничего не знаю!..
— Да, обнищали дюже, бра-а-т! — нерешительно протестовали некоторые. — Что теперя будешь делать? Пуговицы пришить, не то что... Так тоже нельзя.
 — Без пуговицы проходишь пока что; на хлеб поворотить все деньги, больше никаких! — продолжал, сверкая глазами, Черненков.
— На пустой брюхе и пуговица не удержит, так-то! — поддерживает Черненкова кто-то из старичков.
— А если хочешь лошадей покупать, выгони народу побольше, вот тебе и лошади будут.
„Погутарив" еще немного, старички согласились с Черненковым. Деньги будут тратиться на муку. Каждая из 13-ти общин будет получать свой заработок мукой.
— А то эти деньги, — возьми их только в руки, он тебе так скрозь пальцы и побегут... И муки не будя, и денег не будя... — говорили старички.
 
Канада. Ст. Коуэн. 8-го августа 1899 г.
На этот раз рабочих вышло очень много. Вышли они на работу бодро, энергично.
О том, что „лучше на сухом умирать", не было и помину.
Каждое село выслало всех, кого только можно было. Кое-кто даже и баб захватил. Николай Зибарев из своего селения увел почти всех мужчин и даже своего 12-тилетнего сынишку не пожалел. Худенький мальчик с интеллигентным милым лицом шел рядом с отцом с котомкой за плечами зарабатывать на муку, лошадей, фургоны.
Села опустели сразу. Дома остались только женщины, старики да больные, неспособные к работе. Но и все оставшиеся по селам усиленно, напряженно работали: копаясь в поле, запасая на зиму дров, таская из лесу бревна на конюшни, амбары и другие постройки. Рыли колодцы, мазали дома глиной, размешивая ее в больших ямах, за недостатком скота, собственными ногами.
А на линии между селами шла конкуренция не на живот, а на смерть: кто больше сработает. Люди надрывались, забегали вперед, выискивая получше кусок земли, чтобы только не отстать от других. Длинный канадский день духоборы работали, вставая до зари, бросая работу в поздние сумерки: никому не хотелось первому уходить с работы. Трудные места брались приступом, с разгону...
В этих энергичных, жадно хватающихся за работу людях, ворующих у себя в пользу работы и сон и отдых, трудно было узнать тех вялых, лениво ковыряющих рабочих, которые еще так недавно перед этим выискивали всевозможные предлоги для того, чтобы, бросив на насыпи лопату и тачку, сойтись в одну кучу и гутарить, гутарить без конца, лишь бы день скорее прошел.
Жизнь забила ключом.
Разом проснулись в духоборах свойственная им энергия, жажда созидательного труда, то несокрушимое упорство в нем, которое является главной отличительной чертой духоборов, благодаря которой везде, куда ни забрасывала их судьба, очень скоро они становились богатейшей частью окружающего их населения.
Чтобы вполне оценить по достоинству то единодушие и энергию, с которой после вышеописанной съездки вышли духоборы на железнодорожные работы, нужно знать, до какой степени они не любят никакого наемного труда, в особенности не земледельческого.
Инстинктивно, в душе своей духоборы любят лишь земледельческий труд, — труд в природе. Лишь в земле, в которую они впиваются всем своим существом, за которую цепляются изо всех своих сил, они видят прямой, естественный и безгрешный источник жизни.
Здесь только каждый духобор чувствует себя хозяином, он в своей сфере. Здесь он никому не подчиняется. Здесь он чувствует, что, идя за плугом, он уже исполняет волю своего Бога и что вместе с окружающей его природой он составляет одно гармоническое, неразрывное целое, подчиненное только одному Хозяину, создавшему все это.
Где-нибудь на железной дороге, где и условия существования лучше и самая работа легче, вы не узнаете в этом скучающем, тоскующем, хотя и старательном поденщике того богатыря Микулу Селяниновича, идущего с могучим, ясным взглядом навстречу степному ветру с косой в руках или за неповоротливым тяжелым плугом.
Они предпочитают тянуть на себе плуг, впрягаясь в него по двенадцати пар, вместе со своими женами, чем работать непонятную, ненужную им, так сказать неодухотворенную, работу, где, по их понятиям, царствует скорее ад, чем Бог...
В этом отчасти лежит объяснение вялого, неохотного отношения духоборов к заработкам.
 
Канада. Форт-Пеле. 13-го августа 1899 г.
Вчера, проезжая невдалеке от села Освобождение, я наткнулся на следующую картинку.
Уже немолодая, сгорбленная, с морщинистыми руками, с коричневым, высушенным лицом женщина, вместе с коренастым стариком на кривых ногах и длинным, как жердь, молодым малым, с одетыми через плечо веревочными лямками, молча тянули самодельную повозку, на которой лежало огромное свежее сосновое бревно.
Они так были поглощены своим делом, что не заметили меня.
Едва передвигая нога за ногу, изорванные, все в пыли, они медленно тащились по дороге. Веревки глубоко врезались в их худые плечи, но они не поправлялись и все шли, не останавливаясь, глядя в землю, с бледными, усталыми лицами, по которым протянулись блестящие полосы обильно струящегося пота... А самодельная тележка, с каждым оборотом своих кривых колес жалобно повизгивала, точно и ей было больно.
 Подойдя ближе, молодой малый поднял голову и, не выпрямляясь, тяжело остановился. Его товарищи тоже стали и подняли головы.
Я спросил, куда они тащат это бревно.
— Да вот хотим конюшню строить. Быки ушли в Йорхтун за мукой; вот уж восьмой день, как нету... — проговорил надтреснутым голосом парень, моргая маленькими, мало выразительными глазами, и замолчал. — Хто е знает, чи привезут, чи нет, — добавил он неопределенным тоном. А мы вот понемногу лес подвозим, пока что...
Старик и старуха молчали и только тяжело дышали, радуясь неожиданному отдыху.
Присмотревшись, я увидел, что знал этого парня и раньше.
Это был Илья Сопрыкин; он более года пролежал со страшно распухшими от ревматизма ногами и лишь недавно, месяца два тому назад, начал ходить.
— Что же, теперь уже можешь ходить? — спросил я его.
— Не... Все еще не могу как следуя что бы... Как потверже наступишь, так опять зачинает болеть...
— Да ты и весь еще больше похудел, чем раньше.
— А то! — равнодушно ответил он. — Кабы пищея хорошая была, то был бы гладкий, не бойся... А то один хлебушко, да и то не вволю...
Поговорив еще немного, мы распрощались.
— Прощавай, — проговорили все трое и, проводив меня усталыми глазами, медленно повернулись и влегли в свои мучительные лямки.
Тяжело скрипнув, точно вздохнув, сдвинулась с места тяжелая колода, и опять завизжало колесо, оставляя в пыльной дороге широкий, извилистый след.
Тащиться еще далеко... больше версты...
Солнце льет свои жгучие лучи, весело трещат кузнечики, воздух напоен сладким медовым запахом сонно дремлющих, пахучих растений. И хочется в такую погоду лечь где-нибудь в густой траве и смотреть в глубокое, синее небо, ни о чем не думая.
Но трое сгорбленных, изодранных, исхудалых людей не замечают окружающего.
Под визг тележки они смотрят только на пыльную, дышащую зноем дорогу и, кроме режущей боли в плечах, больше ничего не чувствуют...
———
Так проводят время оставшиеся по деревням „негожие" для настоящих заработков. Остальные все ушли на линию, провожаемые плачущими женщинами.
———
 

„НА ЛИНИИ".
 

 
Канада. Станция Коуэн, 19-го августа 1899 г.
Дружно взявшись за дело, духоборы чрезвычайно быстро покончили с болотом и работали теперь, выбирая лучшие места.
Каждое село старалось „не на живот, а на смерть", чтобы выработать больше других. Тянулись изо всех сил. И только одно село Троицкое по временам отставало. Там все никак не могли столковаться о том, жить ли селу общиной, или каждому „по себе". Это было единственным пятном.
Троицких и уговаривали, и убеждали, и мирили, и подсмеивались над ними, — ничто не помогало, и троицкие все отставали.
А вообще, по расчету, оказалось, что теперь каждый рабочий, смотря по селу, зарабатывает чистого ежедневно по доллару и больше того.
Проработав недели две, вся партия порешила взять из заработанных денег по два доллара на человека, чтобы купить им юхты, подошвы, материи на штаны и т. д. Это было необходимо, так как люди за это время страшно оборвались.
Получив деньги, Черненков, еще один духобор и я отправились в Виннипег за покупками.
Там в это время был необычайный спрос на рабочие руки, которые нужны были для уборки хлеба. В Виннипеге было немного народу из Южного участка.
Их всех быстро разобрали по 20, 25 и 30 долларов ежемесячного жалованья, на хозяйском содержании пришлось заключить довольно много таких условий между фермерами и духоборами.
Видя, как легко разбирают духоборов по фермам на отличных условиях, мне показалось, что было бы очень хорошо перевезти сюда всех рабочих с железной дороги.
Имея это в виду, я просил начальника иммиграции Мак-Криари, чтобы он достал нам для всей рабочей партии бесплатный проезд от Коуэна до Виннипега. Если же это невозможно, то походатайствовал бы, чтобы с нас взяли четверть платы.
Не имея возможности дождаться ответа, я уехал назад на линию. Там, как оказалось, англичане опять забежали вперед духоборов и заняли по линии лучшие места: и опять, значит, духоборам осталась самая трудная и мало благодарная работа.
Так продолжаться дальше, очевидно, не могло. Я пошел к инженеру и заявил, что, если он не заключит с нами другого, более выгодного для нас контракта, которым ограждались бы наши интересы от всяких „случайностей", как назвал инженер этот захват лучшей работы англичанами, то завтра же на линии не будет ни одного духобора.
— О! Мне это не страшно, — ответил он: — из Онтарио теперь едет сюда более 8.000 человек на уборку хлеба. Этого слишком много, и весь остаток, который не найдет себе работы у фермеров, будет у меня.
Но я уже знал, что из Онтарио идет не 8.000, а гораздо меньше, и что, если и останется часть их без дела то на железнодорожные работы никто из них не пойдет, а возвратится домой, как это и бывает почти каждый год. Между тем инженер очень торопился, и всякий застой для него чрезвычайно убыточен.
В это время от Мак-Криари пришла телеграмма, в которой говорилось, что ни бесплатного, ни удешевленного проезда для духоборов дорога не соглашается давать.
Билет до Виннипега стоит 9 дол. 50 центов — сумма огромная.
Думали было идти пешком, но часть духоборов высказалась против этого. Действительно, тащиться такой партией по почти безлюдным местам около недели было бы трудно. А к тому времени спрос на рабочие руки мог ослабеть.
Рисковать было страшно.
Кстати сказать, англичане, работавшие на линии, стали к этому времени один за другим уходить с работы. Все они направлялись в Виннипег, чтобы наняться там к фермерам, на уборку хлеба.
Начался новый торг с инженером.
На этот раз, чувствуя свою силу, мы решили: ни в каком случае не уступать от намеченных нами условий.
В течение двух дней инженер уступал понемногу, посылая время от времени телеграммы в главное управление в Виннипеге. Наконец, после длинных переговоров, урвав полцента на ярде с предложенной нами цены, он согласился на наши условия.
По новому контракту вся земляная работа, по всей линии, без исключения, принадлежит только духоборам.
Компания платит за всякий кубический ярд сработанной насыпи, без различия дурных или хороших мест, по 15½ центов кругом.
Все, что было сработано духоборами на линии до заключения этого контракта, оплачивается по той же цене, т.-е, по 15½ ц. за кв. ярд кругом.
Очень тяжелые места компания обязана обработать поденщиками.
75 центов, которые компания удерживала раньше ежемесячно с каждого духобора за доктора, духоборы больше не платят, так как имеют свою медицинскую помощь.
 Мы обязуемся держать на линии не менее 170 человек рабочих.
20 человек из этого числа компания должна взять в поденные, по 1 доллару в день на всем содержании от компании. Всякий, пришедший сверх этого числа, духобор может быть взят в поденные.
Если мы не будем успевать работать достаточно скоро, — компания имеет право пригласить на земляные работы и других рабочих, кроме духоборов.
 
Канада. Станция Коуэн. 26-го августа 1899 г.
После заключения последнего контракта упавшие было духом духоборы с новой энергией взялись за работу. От рабочих в села был послан духобор с тем, чтобы созвать на работы всех, кто еще только мог бы работать.
Инженер пробовал было выгадать кое-что на духоборах в свою пользу, но это ему не удалось, благодаря стойкому, дружному отпору, который они ему оказали.
В мое присутствие он хотел заставить духоборов сработать одно попавшееся на пути болото, но духоборы отказались, требуя, чтобы он, по условию, нанял для этой работы поденщиков.
Инженер пригрозил, что, если они не сработают этого болота, то он не заплатит им за все, что было сделано ими до сих пор, и не пускал их приступать к дальнейшей работе, говоря, что за эту работу он также не заплатит, если они обойдут болото.
Но духоборы уперлись на своем и, бросив всякие работы, спокойно сидели на линии без дела, не посылая никого к инженеру для каких бы то ни было переговоров.
— Все равно, надо было отдохнуть малость народу, а то вовсе затянулись...
 Почти три дня отдыхали духоборы. К вечеру третьего дня пришел инженер и разрешил приступать к работам, минуя болото. А болото было сработано поденщиками-галичанами.
 
Канада. На линии строящейся жел. дор., близ Сван-Ривера.
29-го августа 1899 г.
Если ехать к работающим на линии духоборам со стороны готового уже пути, то, приближаясь к месту работ, вы увидите сначала стоящую несколько в стороне от насыпи огромную, уродливую паровую машину, похожую на какое-то безобразное железное животное с длинной вытянутой шеей, оканчивающейся квадратной тупой головой, которой оно с визгом и скрежетом колотится в возвышающийся перед ней песчаный бугор.
С боку машины вытянулся длинный балластный поезд, составленный из открытых платформ, пришедший сюда за песком.
Паровая машина, ударившись своим огромным ковшом в песчаный бугор, наполняет его песком и, повернув затем свою шею вместе с этим ковшом, высыпает песок на одну из платформ.
Три поворота, — и платформа полна. Раздается свисток, и поезд продвигается вперед, подставляя следующую платформу для наполнения песком.
Нагрузка производится необычайно быстро, и поезд отправляется на место, куда нужно доставить песок. Ссыпают песок на насыпь тоже совершенно особенным образом. Под колеса передней платформы подкладывают устой, чтобы укрепить поезд на одном месте, паровоз отцепляют и прикрепляют к нему толстый стальной канат, который тянется через весь поезд вплоть до последней платформы.
На последней платформе установлен большой кусок железа, напоминающий своей формой утюг. Как только канат прикреплен к кольцу, приделанному к острому мысу утюга, паровоз трогается вперед и тянет за собой через все платформы этот утюг, который при движении сбрасывает своими боками песок с платформ на насыпь.
Дальше вы увидите, как рабочие другого поезда, нагруженного шпалами и рельсами, укладывают железный путь. При посредстве особых валиков, установленных в наклонном положении вдоль всего поезда, сидящие на платформах рабочие быстро сбрасывают с передней платформы рельсы и шпалы. Рабочие, расставленные попарно, торопливо подхватывают их и раскладывают их по насыпи. Когда шпал положено столько, сколько нужно для одной пары рельс, слышится лязг скатывающихся рельс, затем звоние, тяжелые удары молотка, — и путь готов.
Рабочий поднимает красный флаг, и машинист проталкивает поезд по только-что проложенным рельсам на длину их. И опять сыпятся шпалы, визжат рельсы...
Так все это легко, быстро, бесшумно происходит, что кажется — люди играют в какую-то забавную игру...
Неподалеку, в стороне от главного пути, на кривых рельсах стоят большие двухъэтажные вагоны. Здесь живут рабочие.
Пройдя по пути еще дальше, вы увидите большие палатки из толстого брезента, разбитые в строгом порядке по обеим сторонам насыпи. Между палатками расставлены фургоны, лошади, разбросаны какие-то ящики, под ногами валяются пустые жестянки от консервов. В палатках стоят кровати, покрытые толстыми шерстяными одеялами; на жердях вокруг печки развешана для просушки всевозможная одежда...
Здесь живут работающие на линии поденно.
Одна из больших палаток заставлена длинными белыми столами. Это — столовая. Тут же помещается и кухня. Вокруг раскаленной плиты суетится весь в белом, с колпаком на голове, повар, а его помощник моет в большом тазу оловянную посуду.
 Дальше за палатками, по вырубленному под полотно железной дороги пространству, тянется некоторое время длинный, неровный горб свежей насыпи. По ней протоптана узенькая дорожка, по которой вы и идете. Но вдруг насыпь круто обрывается. Приходится спуститься вниз и брести по липкому, холодному болоту.
Сначала вы стараетесь наступать на выдающиеся кочки, прыгаете с пня на пень, выбираете места потверже, но, сорвавшись несколько раз и вымазавшись по колено в грязи, вы уже идете, не разбирая того, куда попадает ваша нога. К счастью, впереди уже виднеются черные фигуры людей, копающихся по обеим сторонам еще невыросшей насыпи. Скоро вы благополучно добираетесь до насыпи и с легким чувством удовольствия идете по ровной площадке к месту работ.
Среди блестящих квадратных луж, в тех местах, где уже вырезаны куски земли для насыпи, торопливо ворочаются темные изорванные люди, облепленные грязью, с истертыми до бахромы рукавами. Они режут большие куски дерна и накладывают его на тачки. Когда тачка наложена доверху, другой духобор втаскивает ее на насыпь по проложенным доскам. Доски шатаются, и везти трудно. К тому же они покрылись жидкой грязью, и ноги по ней скользят.
— Куда ж ты едешь? — кричит, смеясь, один из рабочих, видя, как его товарищ, расставив ноги, ползет вместе с тачкой назад.
— С „Мокрых гор" в „Батум", — кряхтит тот. — Просто беда!
— Это он забыл, куды возить нужно! — подсмеиваются другие.
— Должно, дюже крепко лобии наелся, вот и тяне теперь назад.
К рабочему подскакивает замазанный мальчишка и молча помогает втащить тачку.
— От ловко! — одобряет рабочий. — Ты, Николка, никак дюжее меня: я вон не мог ее втаскать, а ты, гляди-кось, как впер, одним махом. — Мальчишка довольно оглядывается.
— Гутарь! — говорить он снисходительно.
Работу свою духоборы начинают с рассветом, кончают, когда солнце садится. Утром и вечером они пьют чай, а в обед едят похлебку и кашу с коровьим маслом. Готовится все это на кострах выборными кашеварами.
Неподалеку они устроили для себя печи, в которых их хлебопеки пекут превкусный белый хлеб на всю партию. Так как партия все время передвигается по мере работ вперед, то в конце концов пекарня оказалась так далеко от рабочих, что пришлось построить другую поближе.
Воду достают в лесу: раскопают какой-нибудь ключ и устраивают маленький колодец, а перейдут на новое место — новый ключ отыскивают.
Самой тяжелой стороной их жизни на линии является отсутствие каких бы то ни было жилищ.
На всю партию имеется лишь две палатки, в которых может поместиться не больше двадцати человек.
Остальные устраиваются всяк по-своему. По большей части из лежащих шпал складывается некое подобие будки, сверху которой накладывается хворост, сухая трава и т. п. Выстлав дно такой будки сеном и покрыв ее буркой, духоборы находят это сооружение отличным „домом". А за неимением шпал многим приходится, выбрав посуше бугорок, примоститься там под частым кустиком, устроив из спасительной бурки нечто в роде шатра.
Несмотря на такие тяжелые условия, духоборы Северного участка не уходили с этой работы до глубокой осени. И лишь когда суровый мороз сковал землю и невозможно уже было больше работать, исхудалые, загоревшие рабочие вернулись домой.
 
Канада. На линии строящейся железной дороги.
2 сентября 1899.
На поденную работу ходят духоборы охотно. Там и помещение дают, сравнительно недурное, и кормят отлично. Но, несмотря на десятичасовой рабочий день, они находят, что работать на поденщине труднее, чем в партии.
Туда, в особенности в первое время, духоборы выбирали из своей среды народ „подюжее", чтобы, так сказать, не оконфузиться перед англиками.
Однажды духоборы сидели в одной из своих палаток, так как шел мелкий дождь, и болтали, поглядывая в отверстие палатки на затуманенную дождем картину „просека".
— О, никак Коновалов с поденщины идет! — сказал кто-то, присматриваясь к темной фигуре, вынырнувшей откуда-то внезапно из-за тумана.
— Ну? Скоро поворотил назад! — отозвались голоса.
— Да куда ему было: вовсе слабый старик...
Фигура в большой соломенной широкополой шляпе, с котомкой за плечами, тяжело шагала, выбирая места посуше. Когда она подошла ближе, я увидел, что это уже пожилой человек, с небольшой, недавно запущенной бородой. Его несколько выпученные карие глаза смотрели так, точно он только-что сделал что-то очень важное, хорошее, и все лицо носило такое выражение, как будто он хотел сказать:
„Что, взяли? Вот мы каковы!"
Убедившись, что это — Коновалов, духоборы, посмеиваясь, переглянулись.
Поздоровались. Коновалов тяжело сел. Все молча рассматривали его, сдержанно улыбаясь.
 — Ну, что же, как там? — чуть насмешливо спросил его кто-то из духоборов. Остальные молча рассматривали усталую фигуру старика.
Коновалов резко повернулся в сторону спросившего и, сердито взглянув, сердито крикнул:
— Как? Никак, — вот как!
Кто-то неосторожно хихикнул.
— И чего зубы скалишь, спрашивается, — окрысился Коновалов. — Сказано раз, я по лошадиной части. Потому, как я природный лошадник. Вона и зуба у меня нету, все от лошадок, — ткнул он в черную дыру, зиявшую на месте переднего зуба. — Я из-за лошадей и пошел...
— А тебе что же лопатку дали заместо лошади? — спрашивает кто-то.
— Дадут, коли местов за лошадьми ходить нету слободных...
— А и говорил я тебе, — вступается мягко в разговор пожилой духобор, — не ходи, Гриша: там дело трудное, нам, старикам, неспособное.
Коновалов страдальчески хмурит лоб и упорно разглядывает землю.
— Ну, будя серчать, Гришук, — грех, расскажи лучше, как было...
— А как было, — говорить смягченным тоном Коновалов, обводя всех своими карими глазами. — Очень просто было, да... Дюже пристально англики работают, вот в чем дело... Так пристально, так пристально, просто беда. Я хотел за кучера, ан места нет, ткнули лопатку в зубы, ну и ковыряй. А я тебе ж говорю, что так пристально работают — беда... Разогнуться не дают. Хушь и поздно начинают, слова нет, солнце уже во где будя, ну, а как поел да стал на работу, так тебе не разгибаясь до обеда жарит. Нешто так мыслимо? А чуть разогнешься — сейчас „кадам" кричит. Ну, помаялся я два дня, а более того не хочу. Будь ты турецкий, думаю. Главное, как я по лошадиной части...
— Ну, а как другие наши, тоже убегать будут, али нет?
— Другие, которые ничего, а то все жалеются, дюже скрутно, а главное дело — это „кадам" надоедает...
— И что это за слово за такое, скажи на милость? — спрашивает один из духоборов. — Как дюже осерчает, так сейчас кричит „кадам".
— У них это первое слово — ничего больше — кадам и шабаш.
— А не знаешь, как я расчету добивался? — спрашивает добродушный старичок, недавно вернувшийся из Коуэна. — Покончили это мы работу, там малость в Коуэн поденная была, рельцы сгружать; тут бы нам получить деньги, да и домой. А он не дает, хоть что хошь. Ждали мы день, ждали другой; тут я взял, да и говорю: давай, говорю, братцы за ним ходить да „кадам" кричать... Ен, когда серчает, кричит „кадам", ну и мы, значит, серчаем, когда денег не даешь. Вот и пошли мы. Я говорю ему по-нашему, конечно: так не дашь сегодня расчету? Показал ему руками — получения денег, значит. Вынул трубку, говорит: „Касса Виннипег", и рукой махнул туды.
„Ну, говорю, когда так, так вот же тебе: „Кадам", говорю, тебе. — Тут и все наши загалдели: „Кадам, денег давай, кадам, кадам..." Что ты тут будешь делать? Посмотрел на меня, на другого, на третьего, а мы все „кадам" кричим... Аж рот раскрыл, апосля поднял плечи и развел руками: я, мол, ничего не властен. Телеграм, говорю, бей Виннипег, коль сам не могешь, кадам тебе... Он было пошел, а мы за ним и все кадам кричим. Залез он тогды в будку в свою и сидит. А мы тут же дожидаемся. Как чуть покажется, так мы сейчас „кадам" ему кричим. Уже и смеемси сами промеж себя, кричим хто его знает что. Одначе, видим, вышел, показывает руками, сейчас, мол, телеграм дам. И верно, пошел к телеграфисту, а на другой день уже и касырь приехал и расплатился с нами. „А так, хто его знает, когда бы он нас рассчитал..." Духоборами, как рабочими, англичане очень довольны. Они охотно берут их на фермы и в поденщики, несмотря на то, что незнание языка создавало иногда массу затруднений, в особенности на железнодорожных работах, и сильно уменьшало продуктивность их работ. Цены они получали те же, что и английские рабочие, а если иной раз и меньше, то не на много. Вместо 30 долларов в месяц платили им 25. На поденной же работе, на линии, они получали ту же плату, как и остальные.
Кое-что, впрочем, не нравилось англичанам в духоборских поденщиках, например, их обычай приветствовать друг друга при встречах.
Работают где-нибудь на насыпи. Духоборы работают хорошо, старательно. Надсмотрщики за поденными так доверяют духоборам в их добросовестности, в том, что они отлынивать не будут, что обыкновенно расходятся по своим палаткам, не обращая внимания на работающих духоборов.
Все идет прекрасно.
Но вот по насыпи бредет куда-нибудь мимо поденщиков партия рабочих. Рабочие останавливаются, поворачиваются лицом к поденщикам и, степенно сняв фуражки, кланяются:
— Здорово живете?
Вся партия разом оставляет работу и так же степенно, истово кланяясь, отвечает:
— Слава Богу! Как вы себе?
Проходящие отвечают:
— Спаси Господи. Кланялись вам домашние ваши, — и опять поклон, и т. д.
Все это проделывается неторопясь, чинно.
Сначала англичане не обращают на это внимания. Но вот проходит еще кто-нибудь, опять „здорово живете", опять работа останавливается, опять неизбежные ответы и поклоны.
В конце концов такие проволочки начинают их раздражать:
— Goddamm! — кричать они. — Да что же, разрази вас громом: это все ваши родственники, что ли, ходят?
Но духоборы, с своей стороны, не могли понять некоторое время, чего англики злятся. Меньше всего могли себе они представить, что причиной гнева является исполнение их „христианской обряды".
Когда им перевели в чем дело, духоборы очень просто заявили, что иначе быть не может, и англичанам пришлось уступить. Но каждый раз, когда им приходилось присутствовать при подобных встречах, они, заложив руки в карманы, сердито ворчали сквозь зубы:
— О! опять эти слоны закивали головами...
Однако подобные мелочи не мешают англичанам относиться к духоборам в высшей степени почтительно, с уважением. Их, как я уже говорил, считают прекрасными рабочими и очень дорожат ими. Так как духоборы мяса не едят, то для них, несмотря на большие неудобства, причиняемые этим обстоятельством, варят пищу особенную, без мяса, по их указаниям. Для них компания покупала даже новую оловянную посуду, чтобы не давать той, где уже побывало мясо, хотя, насколько помню, духоборы вовсе и не требовали для себя новой, не употреблявшейся посуды.
Англичане уважают в духоборах чувство собственного достоинства, редкую выносливость, уменье не жаловаться и не роптать при тяжелых обстоятельствах. А вся их выдержка, отсутствие брани, ссор, драк между ними, абсолютное воздержание от спиртных напитков и табаку — все это вместе с их религиозностью чрезвычайно нравится англичанам. Они с удовольствием смотрят на духоборов, когда те, дружно встав перед обедом, творят про себя предобеденную молитву. В эти минуты самые шумные англичане почтительно умолкают, выжидая конца молитвы.
Нужно прибавить при этом, что духоборы по отношению к чужой собственности — идеально честные люди, чем, к сожалению, другие эмигранты, живущие в Канаде, далеко не могут похвалиться.
Особенно можно оценить это отношение англичан к духоборам, если посмотреть на то, как себя ведут те же англичане с несчастными галичанами и буковинцами, работающими тут же, иной раз рядом с духоборами. Их третируют самым возмутительным образом; надсмотрщики обращаются с ними чрезвычайно грубо и позволяют себе даже побои.
Я видел однажды старика-галичанина в числе работавших поденно галичан; старик работал с необычайным напряжением. В каждом его движении чувствовалось такое изнеможение, такая усталость, что казалось, вот-вот он еще раз копнет и свалится. К нему подошел высокий англичанин с трубкой между большими, желтыми, лошадиными зубами и, толкнув его в бок, вырвал лопату и резко проворчал:
— Убирайся отсюда, старая собака, ты не можешь работать.
Старик не возражал. Но его темное исхудалое лицо было так убито, столько горя было написано на нем, что передать это словами немыслимо. Он молча смотрел на надсмотрщика.
— Г-о-он! — повторил нетерпеливо, не глядя на него надсмотрщик и кивнув головой в сторону.
Старик знал, что бесполезно говорить что бы то ни было, и поплелся, глядя куда-то вперед. По лицу его, изборожденному глубокими морщинами, струились слабые старческие слезы, а губы беспомощно, беззвучно шептали что-то. Он видел в эту минуту одинокую, заброшенную в диких, чужих степях хижину, жену, детей.
Что теперь будет с ними?
Остальные работавшее тут же галичане не сказали ни слова. Кто-то только заметил робким голосом, что „Войцеха прогнали", и каждый из них еще прилежнее принялся за работу, съеживши плечи, точно защищаясь от ударов судьбы.
Люди эти живут здесь первые годы в ужасной нужде. Поселяются они в разбивку, отдельными семействами на выбранных ими участках, затерянных среди бесконечной степи, без соседей, без всякой общественной помощи, так как нет ничего в их жизни, что могло бы их побудить к соединению друг с другом. Живут в какой-нибудь до смешного маленькой хижине, с одним покривившимся окном, едва пропускающим свет.
Зачастую „хозяин" уходит на целые месяцы куда-нибудь на заработки, а жена с детьми это время сидит дома, стараясь как можно больше вскопать земли, чтобы засадить картофель, который долго еще будет ее единственным питанием.
Когда проезжаешь мимо такой избушки-коробочки, которая вдруг вынырнет шершавым грибом из-за кустов среди необозримых пустынных холмов, и увидишь бледную беловолосую головку ребенка, со страхом и любопытством выглядывающую на лошадиный топот из-за темного, мутного окошечка, невыразимо больно становится за этих людей. А смотришь, тут же неподалеку на клочке черной, вскопанной земли шевелится сухая, скрюченная фигура женщины с заступом в руках. Целый день она ворочает тяжелую, бездушную землю. А вечером она вместе с детишками сядет у окна глядеть бесцветными от горя глазами в далекую степь, не раз принимаясь плакать от тоски одиночества. Поужинав постной картошкой, утомленная тяжким трудом, нуждой и горем, она завалится спать, просыпаясь ночью от бушующего ветра, в котором слышится далекое завывание волков. И, прижимая в страхе детей к иссохшей груди, глядя широко открытыми глазами в темноту, она будет шептать молитву за молитвой до самого рассвета...
Этот несчастный, забитый народ переносит все безропотно, с какой-то отчаянной покорностью. Только у китайских кули видел я такие безнадежные, грустные лица, такие апатичные глаза, такие унылые, придавленные фигуры...
Если вы окажете галичанину хотя бы самую незначительную помощь, то вся его семья и он сам бросаются целовать вам руки. И видно, что такая форма благодарности общепринята между галичанами, видно, что она всосана ими с молоком матери...
Сколько нужно было народу этому перенести унижения, нужды, рабства, угнетения всякого рода, чтобы получились такие забитые покорные лица, такое омертвение всего человеческого!
А между тем люди эти приехали не из диких пустынь Азии, не из Австралии, а из самого центра „просвещенной", „культурной" Европы...
Кто же это сделал их такими?
———
 

 
Фермер с фургоном.
 
КОНЕЦ ПЕРВОГО ГОДА.
 
Канада, Сев. уч. Село Михайловка. 3-ье октября 1899 г.
Незаметно подкралась зима. Деревья сбросили свой золотой убор и стоят теперь голые, как веники, а в них свистит пронзительный холодный ветер. Земля в объятиях свежего мороза закоченела, и по утрам высокая засохшая трава кажется поседевшей от густого инея.
В прерии показались волки. По ночам они подходят близко-близко к селу и, сверкая в темноте горящими глазами, разглядывают темные невиданные здания, от которых так вкусно пахнет, и подвывают от голода.
Внешний вид поселений Северного участка к зиме тоже сильно изменился. Села обстроились рублеными чистенькими новыми избами, для скота построены конюшни. Среди построек возвышаются большие высокие конусы бревен. Это — дровяные запасы на зиму. Между конюшнями и избами, в укромных уголках, прячутся стоги сена. В сараях не живет уже никто. Они были поделены старичками поровну между селами, и большая часть их растаскана на новые постройки.
Один из сараев, впрочем, приведен в порядок; в нем замазали заново щели, сделали кое-что внутри: это — госпиталь Северной колонии, тут же амбулатория и аптека.
В другом сарае, пониже, живет маленькая, худенькая женщина-врач В. Величкина, благодаря которой и устроен этот госпиталь. Вместе с А. А. Сац, помогающей ей в качестве фельдшерицы, они, не покладая рук, лечат, приготовляют лекарства, раздают рыбий жир, который выходит чрезвычайно быстро.
Иногда за В. Величкиной приезжают из других деревень, и она тащится туда к больным в своем тяжелом тулупе, сшитом ей духоборами.
Живя в условиях, не многим отличающихся от условий жизни лежащего выше ее сарая села Михайловки, она умеет находить силы и на лечение и на организацию дела.
Видя, что никаких средств для поддержания слабых и больных нет и не будет, Величкина стала писать „во все концы света белого" о необходимости помочь духоборам.
На полученные таким образом средства она организовала медицинскую помощь и поддерживает улучшенным питанием более слабых в эту первую, трудную для духоборов зиму.
Иногда в длинные зимние вечера мы все, не духоборы, собираемся вместе и вспоминаем под завывания ветра и треск раскаленной печки далекую родину. Идут оживленные, русские споры. В. Бонч-Бруевич читает нам более интересное из того, что ему удалось записать среди духоборов. Он по целым дням записывает псалмы, изречения, стишки. По временам из-за Громовой горы приходит добродушный Мелеша и, глядя своими ласковыми глазами на „сестриц", уговаривает их больше заботиться о себе.
— Не все для небесного, ты и про себя подумай, и про земное, не все души ради спасения... Пожалеть и себя надо хоть малость! — говорит он ласково, с невинной хитростью в лице.
Иногда, собравшись, мы поем, и проходящий мимо сарая духобор, заслышав „песни", наверное, покачивает укоризненно головой, осуждая мысленно „проводников", как называют они нас, за „бесовские покликушки".
 
 
Канада. Сев. участок. Село Михайловка. 5-е ноября 1899 г.
Выпал небольшой снег. Морозов пока больших не было, — ниже 8° P. температура пока еще не спускалась. На Северном участке еще осенью по дорогам были расставлены вехи, чтобы идущие и идущие не могли заблудиться в снежных полях.
На Южном этого не сделали, и там было несколько случаев, когда путники теряли дорогу и блуждали по степи, пока не натыкались или на свои села, или на какого-нибудь фермера, который, обогрев их, указывал дорогу.
А однажды прошел слух, что на Южном участке один из заблудившихся замерз. Случилось это так: двое духоборов отправились как-то пешком из одного селения в другое.
Идти приходилось пустынным ровным местом, и скоро они увидели, что потеряли дорогу. Наступили сумерки, а они все шли через балки, холмы, мимо островков редкого леса и никак не могли найти своей дороги. К ночи стал падать мокрый снег, от которого они промокли насквозь, так как были легко одеты. Наступила ночь, темная, безлунная; ударил мороз и сковал их мокрую одежду в твердую броню.
— Идти было дюже тяжко, — говорил один из них после, — вся одежа побелела и чуть троньси, так и шуршит вся...
Наконец, измученные беспрерывной ходьбой (они боялись отдыхать из опасения заснуть и замерзнуть), полузамерзшие, они, к радости своей, наткнулись на домик фермера.
Разбуженный фермер вышел к ним на двор. Духоборы объяснили знаками, что они заблудились, и просили приютить их до утра, так как они совершенно выбились из сил и идти больше не могут. Но фермер прокричал им что-то в лицо и, размахивая руками, велел убираться со двора, а сам направился в дом.
 Духоборы ходили за ним, умоляя не выгонять их, но он был непреклонен. Несчастные люди стали перед фермером на колени и, громко плача, просили его не дать им умереть. Но фермер убежал в дом и там заперся. Бедняки поднялись с земли и вышли в поле. Походив еще некоторое время и видя, что им грозит смерть, они вернулись к ферме и пробовали там забраться в сарай, где хотели дождаться утра. Но англичанин, заслышав их, вышел на двор с ружьем в руках и, прицелившись в одного из них, потребовал, чтобы они немедленно удалились с его фермы, иначе он будет стрелять.
— Что ж было делать? — рассказывал оставшийся в живых. — Видим мы перед собой смерть неминучую, застрелит из ружья: лицо такое, что видно, что застрелит... И пошли мы дальше, опять в степь... Спасибо, хоть рукой показал, куды идти надоть. Идем это, а одежа на нас шурхает от морозу, ноги не подымаются. Уж скольки шли и сказать не могу: кабыть во сне все это было... А „старичок" мой уж вовсе из сил выбился. Все говорит: „Давай хоть малость присядем, отдохнем". Я все уговариваю, что не надоть, а то, говорю, беспременно заснем, а он ослаб, видно, дюже, аж плачет — так просится. А дальше уже как пьяный идет пошатывается, вот упадет. А тут смотрю: далеко, словно на горке, маячит огонек. Ну, думаю: слава те господи, селения наши, должно быть. Говорю старичку: „Соберись с силами, поддержись, недалеко уже", а он, любошный, уже вовсе лег и говорит, ровно как засыпаючи: „Иди уже, голубенок, один, а за мной пришлешь кого из села, мне и тут хорошо — от хорошо!" — а у самого глаза так и закрываются, никак смотреть не може. Я было нес его на себе, скольки мог, ну, должно, ослаб дюже: пронесу шага три, да и стану. Ну, думаю, так еще хуже, можно человека заморозить. А он уже совсем сонный стал. Положил я его на землю и говорю, что зараз из селения приду за ним с народом, чтобы он как можно старался не спать, а он уже почти и не говорит, — только как хотел я уходить, вдруг схватился за меня руками, раскрыл глаза широко-широко и прямо на огонь воззрился.
„ — Вот-вот, говорит, наше солнышко восходит, восходит... и ясно же, аж по жилам разливается, — и засмеялся сам. Вижу, беда приходит, надо спешить, поцеловал я его и заплакал, горючись, что покидаю его, любошного, середь поля глухого, а сам, что было духу, заторопился в селение. Бег, бег, все сдавалось близко, а вышло далеко. Я думал, это огонек в избе горит, а это в нашем селении узнали, что не приходил я в тую селению, куда пошел, догадались, что заблудился, и вывесили на высоком шесте фонарь на пригорке. Фонарь-то и видно было издалека.
„Пока дошел, пока народ разбудил, пока пошли... я сам хотел, да не мог их проводить: как в избу пошел, так ноги отнялись вовсе, а вскорости и без памяти стал. Только успел рассказать, где старик лежит. Ну, рассказывают, пришли, а он, любошный, уже мертвый, и волки или там лиса ему руки и нос обгрызли..."
 
Канада. Сев. уч. Село Михайловка. 12-е ноября 1899 г.
С первыми морозами рабочие принуждены были вернуться с линии домой. „Земля заклякла, — говорили они, — не топором же рубать". Действительно, работать больше было невозможно; англичане гораздо раньше бросили эту работу, и духоборы ушли последними.
Линия железной дороги прошла теперь в четырнадцати милях от Громовой горы, от ближайшего села Михайловки. Там уже построили новый городок, составившийся из жителей „Land office", на месте которого теперь не осталось ничего, кроме нескольких куч мусора.
 Под городок надо было очистить место от растущего на этом участке леса. Работу эту сделали духоборы по хорошей цене. Это был последний крупный заработок Северного участка в эту зиму.
Новая станция и построившийся при ней городок названы по имени реки, на которой они стоят, — „Сван-Ривер". Теперь для духоборов Северного участка все сношения с Виннипегом, доставка муки и всяких товаров, будут производиться через эту станцию, а не через далекий Йорктон, как было до сих пор.
Ввиду этого духоборы Северного участка с каждого своего села выслали по нескольку человек рабочих, которые под предводительством Зибарева отправились проложить новую дорогу из Михайловки в Сван-Ривер.
Через лес в несколько дней была прорублена прямая, как стрела, дорога. А в самом Сван-Ривере те же рабочие под руководством Зибарева построили обширные общественные конюшни, в которых могли поместиться подводы со всех 13-ти сел; тут же был построен общественный амбар для склада муки и других товаров, а при амбаре соорудили большую комнату, где приезжающие в городок духоборы могли бы ночевать.
Все это было сделано дружно, скоро, весело.
Кооперативная лавка, которую так долго не удавалось осуществить, наконец начала свои операции. Один из бывших в Канаде русских людей пожертвовал духоборам на открытие этой лавки две 2.000 рублей, и Зибарев, отправившись в Виннипег, закупил там на эти деньги всего вагон муки, а потом и всякого другого товара.
Нужно принять во внимание, что в течение первого года мука перевозилась по железной дороге для духоборов по льготному тарифу, со скидкою в 50%. Но с Нового года им пришлось бы платить за перевозку полностью. Выписывая же муку как товар для кооперативной лавки, духоборы будут иметь 35% скидки с обыкновенного тарифа, так как железные дороги делают такую скидку на тарифе для всех торговых предприятий.
Благодаря кооперативной лавке духоборы имеют возможность приобретать необходимые для них товары в общем в полтора раза дешевле, чем прежде. А некоторые товары, как, например, керосин, и того дешевле.
Даже англичане-фермеры несколько раз заходили к духоборам с просьбой продать им кое-что из своих запасов, что сделать было трудно, так как первое время запасы были невелики и не могли удовлетворить всех духоборов.
В короткое время лавка сделала два-три оборота и стала на твердую почву. Дело это, очевидно, привилось и со временем разовьется, вероятно, до крупных размеров.
Устройство ее, однако, далось нелегко. Кроме недостатка в свободных деньгах, которые нужны были для начала дела, мешало главным образом общее недоброжелательное отношение духоборов к устройству этой лавки.
По их понятиям, „торговать" им, духоборам, было неприлично, унизительно для них, как христиан. Когда в одном из сел мне пришлось говорить об устройстве этой лавки, один из духоборов высокомерно спросил:
— А кто же будет торговать в лавке в этой?
Зная отношение духоборов к этому делу, я сказал:
— Да кто-нибудь из вас, вот хоть ты, например.
— Не-е... — протянул он, иронически улыбаясь, — это дело нам не подойдет, торговля эта... Торговать нам негоже. Как по христианскому закону нам невозможно это.
— Дело не подходящее для нас, что и говорить, — подтверждали другие.
— Вот разве кто из русских займется этим делом, — медленно выговорил он, поглядывая в мою сторону, и, видя, что я молчу, прибавил: — Ежели бы, к примеру, ты али Владимир, скажем, это мы спасибо сказали бы за ваши труды...
Нам, как не духоборам, по их мнению, можно было взяться за это нехристианское дело. Тут ясно сказалось то сознание своего превосходства над всеми остальными людьми, которое свойственно духобору толпы.
И лишь благодаря героизму, если можно так выразиться, Николая Зибарева лавка осуществилась и сразу стала на твердые ноги. Он в конце концов взял все ведение лавки на себя лично, пренебрегая общественным мнением, которое долго еще косилось на Зибарева, размеривающего аршином красные товары.
Зибарев сам закупил в Виннипеге все товары, начиная с инструментов, железных товаров и кончая нитками, иголками и прочей мелочью.
Часть товаров он привез из склада к себе домой в село Вознесение, куда и собирались густой толпой и старички, и бабы, и девки за новыми покупками в „нашей" лавке, по дешевым, небывалым ценам.
„Торговал" Зибарев у себя в избе. Среди окруживших Зибарева покупателей целый день возвышалась его высокая, могучая фигура.
— Тебе скольки красного ситцу? — спрашивает он какую-то бабу и, получив ответ, размахивает аршином, отмеривая требуемое количество, и рвет материю своими крепкими пальцами.
А гордящаяся своим мужем, влюбленная в него Оня Зибарева, подпершись рукой, смотрит из дальнего угла избы на „торгующего" мужа и заливается беззвучными горькими слезами.
— О чем ты? — спросил я ее.
— Да как же, нешто это ему пристойно такое делоделать? — сказала она и еще пуще залилась. — Разве это где видано, чтобы наши люди торгашеством занимались! И не говори мне ничего, — замахала она руками на Зибарева, который начал было объяснять ей, что в этом ничего дурного нет. — Такой опорòк это, такой опорок, и сказать нельзя! К чему это такое? Хотят лавку заводить, пущай сами и торгуют, хто хоче, а то вон никто не возьмется... Привыкли все, что Николай да Николай для них дело делает... Просто сказать: не нравственно это для нас такое дело, — заключила она и опять заплакала.
— Вон ты еще говоришь, умная у меня жена, — ласково улыбаясь, говорит Зибарев, — а вот никак не втолкуешь... Да чего там, когда и старички наши тоже никак не обмерекают дела этого... Ну да ладно, перемелется, мука будя... — заключил он.
Но по его усталому лицу видно, что не легко ему приходится от этого дела.
 
Канада. Сев. уч. Село Михайловка. 6-е января 1900 г.
Собственно, период переселения, период первого устройства на новой земле к Новому году 1900 года можно считать законченным. Нам, людям „сторонним" для духоборов, которым мы были нужны до сих пор в качестве переводчиков, посредников между ними и правительством, в качестве устроителей заработков, комиссионеров по закупке и доставке муки и проч., можно считать свое дело сделанным.
Люди живут в своих домах, обеспечены на зиму мукой. Многие говорят и пишут по-английски, хотя и не особенно хорошо, но настолько хорошо, что всегда смогут объясниться; к заработкам присмотрелись, цены на работу им известны; на земли, которые они хотели занять, составлены планы, имеется кооперативная лавка, склады, и т. п.
В нашей помощи духоборы больше не нуждаются. Может-быть, мы могли бы быть им полезными и дальше, служа им в качестве секретарей, переводчиков и т. д., но это уже не является необходимым, и мы считаем себя в праве уехать отсюда домой.
Для сношения с правительством и для ведения дел, касающихся всего Северного участка, составлен особый комитет, которому мы и сдали все дела, счета и документы, касавшиеся Северного участка.
От каждого села выбран особый доверенный старичок; все они должны обсуждать дела Северного участка, а трое из них составляют комитет, который уже приводит в исполнение постановления этого совета, ведет на практике все дело и собирает по мере надобности совет.
Тотчас же были заказаны бланки для комитета с заголовками вверху листа, напечатанными по-английски:
 
Христианская община всемирного братства.
(Духоборы.)
 
Комитет:Николай Зибарев,
 Ермолай Лежебоков,
 Григорий Коныгин.
Секретарь — Григорий Коныгин.
 
Тут же прилагался адрес.
Для лавки также были заказаны бланки с заголовками: The Dukhobors Cooperative store.
Комитет этот проявил большую жизнеспособность. Постройка вышеупомянутых общественных конюшен, складов и лавки в „Сван-Ривер", починка и проведение новой дороги с участками на станцию — все это уже сделано комитетом, в котором самым деятельным лицом является Н. Зибарев.
Первое время существования комитета не обошлось без некоторых, небольших, впрочем, неудач, происшедших от недостатка опыта. Случилось, например, что мука, которую духоборы первый раз выписывали самостоятельно, запоздала сильно, и некоторые деревни дня два просидели без хлеба. В этом случае выручила мука, имевшаяся в то время в кооперативной лавке. Ее тотчас же разобрали, в ожидании выписанной на села.
Первое время, по просьбе самого комитета, мы следили за его деятельностью и помогали ему необходимыми советами и указаниями.
К устройству комитета все 13 сел Северного участка отнеслись очень доброжелательно. Охотно и быстро выбрали для этого старичков и чрезвычайно дружно исполняли его предложения. Видно было, что учреждение это пришлось им по душе и вполне соответствовало их желаниям.
На Южном участке ни комитет, ни кооперативная лавка не привились.
Помню как сейчас на съездке, собранной для обсуждения вопроса об организации комитета, мрачные недоверчивые лица, с которыми обсуждали это дело старички.
Главным мотивом против образования комитета старички выставляли опасение, чтобы комитет не забрал в свои руки власти над духоборческим обществом.
— Все мы равны — никто не могет быть старшим один над другим.
— Старших нам не надоть...
— Как были мы без старшинства, так и будем... Все это соблазн один...
И напрасно было толковать о том, что комитет не представляет из себя начальства, духоборы, больше всего на свете боящиеся старшинства, начальства, сменяющие старичков из звания выборных при малейшем намеке со стороны последних на какое-либо самостоятельное решение без обсуждения вопроса всем селом, так-таки и уперлись на своем.
Из всех сел Южного участка лишь 13 „кипрских" (холодненских) оценили по достоинству, что такое комитет, и ясно поняли, что он вовсе не представляет из себя какой-либо власти. Представители этих сел убеждали в этом остальных участвовавших в съездке, но безуспешно.
Так что только эти 13 сел и выбрали из своей среды комитет, который, впрочем, тоже не долго просуществовал.
Когда было предложено напечатать для комитета бланки с заголовками, как это было сделано на Северном участке, то этому воспротивились многие.
Один из старичков с побледневшим лицом, с испуганными глазами, как будто он видел перед собой нечто ужасное, трясущимися губами умолял съездку не печатать заголовков:
— Тольки, братья, как хотите, ну тольки чтобы не печатать... Это уже такой грех будя, такой грех...
В чем был тут грех, понять было трудно; но что человек этот больше всего на свете боялся печати, было очевидно.
Так и не решились кипрские выпустить бланки с заголовком комитета.
Дела пошли чрезвычайно плохо. И через два-три месяца своего нескладного существования комитет совершенно уже прекратил свою деятельность без всякой надежды на возобновление.
Кооперативная лавка тоже не пошла. Первые же закупки, произведенные неумелыми, мало заинтересованными этой идеей людьми, были очень неудачны.
Кожа, например, продавалась в кооперативной лавке на несколько центов дороже, чем в местных английских.
Очень скоро, еще раньше комитета, она совершенно распадается, а общественные деньги, основной капитал ее, духоборы делят подушно и, разобрав по рукам, успокаиваются.
 Что касается устройства крайне необходимых для всех южан общественных конюшен и складов, которые так дружно и энергично были выстроены на Северном участке в г. Йорктоне, то и тут дело не сладилось.
В таком виде было дело, когда я уехал из Канады в Россию. Теперь мне остается сказать несколько слов о том, как возникло среди духоборов известное „анархистское" движение, привлекшее к себе внимание всего мира.
Перед самым отъездом из Канады мне вместе с англичанином Арчером довелось составлять планы на те земли, которые оставляли за собой духоборы.
Во время этой работы некоторые „старички" несколько раз спрашивали, нельзя ли предложить правительству, чтобы оно не записывало каждой фермы на владельца ее: чтобы просто под каждое село было отведено столько земли, сколько имеется в селе лиц, имеющих право на занятие гомстеда (фармы — как говорят духоборы), но чтобы каждая из фарм не значилась по записи собственностью отдельных духоборов.
— Почему вы хотите этого? — спрашивал я их.
— Да потому, что как, по нашему понятию земля Божия, Богу она принадлежит, то и никто из людей не может ее покупать и быть над ней хозяином, — отвечают духоборы.
— Все одно как воздух, али там вода, — поясняют другие, — никто ведь не станет их продавать: это Богушко на потребу всякой твари отпустил поровну. Не тольки, скажем, человеку, а и козявке всякой. Так и земля. Работай ее, скольки осилишь, корми себя и людей добрых — это по закону. А так, чтобы твой, скажем, кусок был, али там мой, — это грех будя. От этого грех и идет. Другой, глядишь, вовсе и пахать не умеет и за работу никогда не брался, а тоже кричит: „моя, кричит, земля, — не подходи никто близко". Досталась она ему, вишь, от родителев, а родители-то откедова взяли?..
По просьбе комитета я запросил правительство, не разрешит ли оно не записывать каждой фермы на хозяина, а нарезать каждому селу столько земли, сколько оно имеет право получить.
Правительство очень скоро ответило, что этого оно разрешить не в праве, так как такое разрешение противоречило бы законам Канады.
Вместе с тем, однако, правительство объявило, что находит возможным не засчитывать в число гомстедов те фермы, на которых построились села.
Получив этот ответ, духоборы опечалились и высказывали по этому поводу сожаление, но в то время по крайней мере не было между ними и речи о каком бы то ни было протесте правительству и настойчивых требованиях отводить им землю под села целыми кусками. Духоборы были вполне согласны принять землю на основании канадских законов.
Все шло хорошо. Планы на землю были составлены, и только ожидали правительственного землемера и чиновника, записывающего в особую книгу имена лиц и те фермы, которые на них записываются.
В таком виде было это дело, когда я уехал из Канады.
Но землемер и чиновник затягивали свой приезд, и, пока они собрались к духоборам, последние сильно изменили свое отношение к этому делу, результатом чего явилась долгая борьба между духоборами и канадским правительством.
Духоборы отказывались от принятия земли по фермам, отказывались регистрировать рождения и смерти, а также и браки, как того требовало от духоборов на основании канадских законов правительство.
Они желали полной независимости от государственного строя страны, в которой поселились, соглашаясь лишь платить требуемые с них подати.
В остальном они желали жить совершенно самостоятельным обществом, подчиняясь лишь „неписанным" законам своего общественного мнения и установившимся издавна обычаям — жить по „истинному христианскому закону, по правде Божецкой".
 Как возникло это движение, как оно развивалось и к чему привело, — я уже не видел.
Желающих же ознакомиться с этим интересным периодом жизни духоборов отсылаю к прекрасно составленным статьям В. Ольховского („Образование". Духоборцы в канадских прериях. 1903. Апрель — август). Статьи эти написаны с большим знанием дела.
Там же читатель найдет обширные статистические данные, показывающие, до какой степени благосостояния дошли духоборы за несколько лет своего пребывания в Америке.
О внутреннем складе их жизни по приезде в Канаду руководителя духоборов Петра Веригина и событиях самого последнего времени в высшей степени рельефно и живо писал в „Русских Ведомостях" 1904 г. известный писатель Тан. На-днях очерки эти появились в свет отдельным изданием под заглавием: „Русские в Канаде".
 

 
Конец.
 
 

КОММЕНТАРИИ
 
„Lake Huron" — „Озеро „Гурон" — один из двух пароходов, зафрахтованных в 1898 г. для перевозки духоборов в Канаду; второй — „Lake Superior" — „Озеро Верхнее".
 
С. Л. Толстой (1867—1963) — старший сын Льва Николаевича.
 
Николай Зибарев не мог вернуться в Россию, так как подлежал призыву на военную службу.
 
Охранное отделение, весьма бдительно следившее за Сулержицким, констатировало, что „во время морского перехода Сулержицкий был весьма деятелен и распорядителен, работал наравне с последними [с духоборами] и содержал пароходы в образцовой чистоте, что очень понравилось американцам и спасло духоборов от болезней... В духоборческих колониях близ Иорктона в Канаде Сулержицкий организовал вместе с Коншиным две школы и, по словам Бодянского, удивительно сумел дисциплинировать ту часть (северную) колонистов-духоборов, которую получил в заведование, обеспечив ей также продовольствие на всю зиму 1899—1900 гг." (ЦГИАМ, ф. ДП, 00, 1903 г., № 1618).
 
Д. А. Хилков (1857—1914) — последователь Л. Н. Толстого, принимавший активное участие в переселении духоборов. Вместе с „ходоками" духоборов выбирал в Канаде места для поселения, встречал пароходы в Галифаксе, организовывал жизнь на участках.
 
В. М. Величкина (1868—1918) — врач. В 1892 г. работала с Л. Н. Толстым „на голоде" в Рязанской губернии (см. ее книгу „В голодный год с Львом Толстым", М. — Л., Гиз, 1928). Долго жила в Канаде, оказывая деятельную помощь духоборам. С 1900 г. — жена В. Д. Бонч-Бруевича. Член РСДРП(б). После Октябрьской революции работала в коллегии Наркомздрава.
 
В. Д. Бонч-Бруевич (1873—1955) — известный общественный деятель, историк, этнограф. Член Коммунистической партии с основания РСДРП. Принимал участие в переселении духоборов в Канаду, долго жил там. Много сделал для изучения истории русского сектантства, в частности духоборов; описывал их обряды и обычаи, писал и о жизни канадских переселенцев. После Октября — управляющий делами Совнаркома. В последние годы жизни был директором Московского Литературного музеи и Музея истории религии в Ленинграде.
_____________________________________________________
Y.P. Leonet.
Специально для группы ВКонтакте: «Лев Николаевич Толстой»
X