Другой берег

Формат документа: docx
Размер документа: 0.13 Мб




Прямая ссылка будет доступна
примерно через: 45 сек.



  • Сообщить о нарушении / Abuse
    Все документы на сайте взяты из открытых источников, которые размещаются пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваш документ был опубликован без Вашего на то согласия.


Глава 1
Жил-был писатель. Хотя сначала он себя писателем не считал. И вообще ему казалось, что он не очень-то талантлив. А дело было вот в чем.
Этот писатель очень хотел стать мастером обстановок. Он считал свою будущую профессию нужной и интересной. Он мечтал, что все люди однажды будут жить в красивых домах. Представлял, как они будут просыпаться по утрам, радостные оттого, что их окружают прекрасные вещи. В их комнатах будет много света и много места, а из окна будет непременно открываться чудесный вид. Ведь это очень важно – если тебе нравится мир вокруг, то и ты сам себе начинаешь нравиться, и хочется создавать еще больше красоты.
Так вот, писатель был не просто мечтателем-теоретиком. Едва придя в чье-то жилище, он начинал представлять, в какой цвет стоит покрасить стены, как переставить мебель и куда повесить светильники, чтобы по вечерам в комнатах было уютно. Иногда он так увлекался, что совершенно забывал о цели своего визита. Он бы уже давно заслужил репутацию рассеянного чудака, но к счастью, у писателя были хорошие друзья, которые старались принять его со всеми странностями. Его размышления не были бесполезными, наоборот, даже следуя мелким советам, люди ощущали, как их дома, а затем и их жизни преображаются.
Одна пожилая леди не держала дома цветов – она вечно забывала их поливать, и они вяли и усыхали на подоконниках. Зато пожилая леди любила готовить и проводила много времени на кухне, колдуя над очередным кулинарным шедевром. Писатель посоветовал ей разрисовать разделочные доски на кухне цветами и листьями. Теперь, всякий раз принимаясь за готовку, старушка вспоминала, что забыла полить цветы, и, наполнив водой кувшин, возвращалась в комнату. Азалии и фиалки перестали вянуть, и это вдохновило старушку посадить что-нибудь еще. Она рассуждала: раз она так часто готовит, неплохо бы выращивать травы для приправ прямо дома, на подоконнике в кухне – тогда ей не придется так часто ходить на рынок, куда путь был отнюдь не близким. Уж если она справилась с бесполезными, но красивыми цветочками, то и полезные сможет уберечь. Базилик, укроп и петрушка, посаженные в горшки на солнечном подоконнике, быстро пошли в рост, а гибкие плети фасоли вскоре начали заползать на ставни. Через некоторое время старушка решила, что ее драгоценным цветам и травам не хватает свободного места, да и солнца у нее в квартирке маловато. Тогда она попросила знакомого мастера сделать новые окна – высокие, с широкими подоконниками. Мастер выполнил работу в точности, и квартирка леди совершенно преобразилась – на подоконниках теперь помещалось больше горшков с растениями, а высокие окна стали пропускать столько света, что сами комнаты словно распахнулись вверх и вширь. От этого у леди даже распрямилась спина и стало улучшаться зрение. В общем, встретив ее теперь на улице, вы ни за что не отгадаете, сколько ей лет.
Окружающие считали писателя немножко волшебником. Он мог, придя в гости, случайно переставить одну или две вещи, поменять местами статуэтки на каминной полке, передвинуть кресло в другой угол – и вот уже комната становилась другой, совершенно особенной. Из тесного чердака он мог сделать замок заточённой принцессы, из гулкого подвала – зал для игр. Даже крошечные комнатки с его приходом превращались в драгоценные шкатулки или уютные маленькие логова.
– Тебе надо учиться! – в один голос твердили ему друзья и приятели, – ты получишь диплом и сможешь стать первоклассным мастером обстановок.
Писатель прислушался к ним, и вскоре, сдав свой дом в аренду – сыну знакомого, – поехал в соседний город. Там его ожидала учеба в университете.
Приехав в новый город, писатель поначалу ужасно удивился. Ему показалось, что на главного градостроителя напала черная тоска, пока он разрабатывал планы застройки. Или же – что он был большим любителем головоломок. Город напоминал лабиринт. Стенами его были дома – узкие, вытянутые вверх многоквартирные жилища, которые жались друг к другу так тесно, что между ними невозможно было пройти, и, чтобы попасть на параллельную улицу, приходилось долго шагать – до самого конца квартала.
Больше часа писатель бродил в лабиринте, прежде чем отыскал архитектурный университет. Когда он, наконец, увидел серое здание – чуть ниже остальных на этой улице – он уже совершенно забыл дорогу к вокзалу. Он решил, что теперь стал узником лабиринта, и не сможет выбраться, пока не закончит учебу и не найдет ключ к этому странному городу. Что ж, тем лучше. Он действительно собирался сосредоточиться на учебе.
Если здание университета и хранило в себе какие-то изящные черты – у него была треугольная крыша, на которой красовались остатки когда-то изящной лепнины – то уличить в оригинальности здание общежития было решительно невозможно.
Общежитие стояло торцом к университету. Это было крайне простое по форме, прямоугольное четырехэтажное здание.
Получив у вахтера ключ от своей комнаты, писатель поднялся по идеально прямоугольным, без единой выщерблинки, ступенькам на третий этаж, отсчитал четвертый блок слева, открыл дверь и по очереди перетащил через порог обе свои сумки. В блоке было две комнаты с общими кухней и ванной. Писатель толкнул дверь, ведущую в правую комнату – теперь она должна была стать его жилищем на долгие три года.
Едва войдя внутрь, писатель тут же решил, что обстановку здесь создавал математик. У одной стены были шкаф, стол и стул с высокой спинкой: каждый из предметов мебели – вдвое ниже предыдущего (писатель сверил линейкой). У противоположной стены расположились сундук и кровать. Вся мебель идеально совпадала с углами, так что казалась продолжением стен, как будто комнату вместе со всем ее содержимым вырезали из цельного куска камня, пробившись долотом через окно и дверь.
Писатель вспомнил смешную детскую поговорку о том, что биссектриса – это крыса, которая бегает по углам и делит их пополам. Что ж, если в его каморке заведется крыса, ей придется побегать, чтобы найти свободный угол.
Писатель еще не успел разобрать сумки, а уже начал продумывать, как переставить мебель. Скажем, кровать нужно обязательно передвинуть к окну – пусть это нарушит симметрию, зато первым делом по утрам он будет видеть окно и залитый солнечным светом внутренний дворик университета, а не серую стену и сундук. Стул можно задвинуть в угол, а к нему поставить стол – тогда получится отдельная рабочая зона, маленький кабинет. Если протянуть через центр комнаты шнур и повесить штору – получатся словно бы две отдельные комнаты.
Эти мысли так его воодушевили, что он решил взяться за дело немедленно. Но только он оперся на угол кровати и слегка сдвинул ее с места, как в дверь постучали. Звук был громким и требовательным. Вздохнув, писатель выпрямился и пошел открывать.
На пороге стояла комендант общежития. Обычно люди, которые долго работают в одном и том же месте – или прикипели к нему душой – становятся похожими на него, обретают его черты. Именно это и произошло с комендантом. Это была немолодая, полноватая женщина, которая старательно скрывала полноту деловым костюмом. Равномерно упаковывая свою свободолюбивую плоть в серый вельвет, комендант становилась практически прямоугольной. Дополняли картину по-мужски тяжелый подбородок, квадратные очки и брови, нарисованные такими тонкими линиями, что о них можно было порезаться. Острые уголки ее рта раздвинулись, обнажились мелкие острые зубы, и женщина неожиданно визгливым голосом произнесла:
– В моем общежитии нельзя переставлять мебель!
– Простите, я не хотел ничего менять глобально, – поспешно сказал писатель, – я лишь подумал, что в этой комнате может быть немного больше света.
– Количество доступного вам света рассчитано и находится в пределах усредненной нормы, – холодно отчеканила комендант, – не волнуйтесь, вы получаете не больше и не меньше остальных студентов. Ознакомьтесь с правилами.
Она вскинула руку и протянула писателю толстую папку с обложкой из темно-серого картона.
– Я зайду к вам позже, – она взглянула на часы, – через двадцать три минуты. Свой экземпляр вы подпишете в моем присутствии. Его надлежит хранить на второй полке шкафа, вместе с другими документами. Желаю вам хорошей учебы.
Она сделала ровно один шаг назад, одновременно убирая руку с папки, затем развернулась на каблуках и сделала ровно три шага к следующей комнате.
Писатель с трудом удержался от желания отдать честь и криво усмехнулся. Потом закрыл дверь и сел изучать правила.
Комендант не шутила. Предписания предельно подробно охватывали повседневную жизнь студента – когда следует проводить уборку, как часто менять постельное белье, по какому графику стирать его (в отдельной таблице приводилось расписание работы стиральных машин в подвале для студентов разных блоков). В другую таблицу были вписаны инвентарные номера всей мебели в его комнате. Каждая полка в шкафу отмечалась отдельно. Приводились рекомендации по расположению вещей на них. Так, согласно правилам, первая полка предназначалась для хранения теплой зимней одежды, вторая – для повседневной, третья – для чертежей и учебных принадлежностей, четвертая – для предметов гигиены. Вешалки в шкафу нумеровались тоже: с первой по четвертую – для рубашек, пятая и шестая – для пиджаков… И так далее, и так далее, и так далее.
Писатель со вздохом положил раскрытую папку на стол и принялся сортировать свои вещи, раскладывая их по местам.
***
Занятия начались на следующий день. Они оказались очень интересными. Писатель с восторгом понял, что вскоре он сможет дать имена всему, что видит и что представляет, и это сильно облегчит ему работу. Как это оказалось удобно: облечь представления в нужные слова и тем самым сохранить их. А: Альков. Анфилада. Атриум. Б: Баз. Балясина. В: Валер…
Он начал делать пространные описания интерьеров, которые представлял у себя в голове – сначала на полях лекционных тетрадей, потом – на стопках чистых листов, которые он начал подшивать в папки. По мере того, как писатель узнавал все больше о разных стилях и направлениях в архитектуре, о технологиях изготовления мебели, ее материалах и элементах, описания становились все более объемными и подробными. Они уже занимали целые толстые тетради, которые писатель теперь складывал не на предписанную правилами третью полку шкафа, а куда придется – в сундук, в ящик стола, на подвесную полку, которую каждый раз приходилось снимать со стены и прятать под кровать во время комендантских проверок.
Вскоре тетради были уже всюду. Просыпаясь, писатель мог обнаружить парочку под подушкой, а стопка разрозненных листов, копившаяся на подоконнике, вскоре начала закрывать ему существенную часть вида на внутренний дворик и явно сокращала количество предписанного ему света.
Чтобы уменьшить место, которое архитектура стала занимать в его жизни, писатель попробовал вместо описаний делать зарисовки – но это получалось у него из рук вон плохо. Представляя всё в уме в мельчайших подробностях, он просто не мог перенести на рисунок каждую деталь. Он надеялся, что на втором курсе, где их будут учить правильно чертить интерьеры, ситуация улучшится.
Но она скорее ухудшилась. На втором курсе писатель отчетливо осознал, что рисование ему не дается – он не мог передать ни перспективу, ни свет, ни тень, не получались даже простые геометрические формы, а порой, случись у него приступ плохого настроения, он и ровной линии не мог провести. Ему пришлось идти на хитрости: на первом курсе он сдружился с соседом по блоку, который тоже учился в его группе, и домашние задания они делали вместе – писатель приносил одногруппнику подробные описания интерьера, а тот зарисовывал их в правильном виде. Писатель, в свою очередь, всегда был готов выручить товарища дельным советом, и, конечно, конспектами лекций – самыми подробными на всем потоке. Но писатель стыдился мысли, что он не станет хорошим мастером обстановок, если не научится рисовать и чертить. Это сильно тревожило его.
Глава 2
Днем писатель ходил на занятия, а вечером отправлялся изучать город. В его воображении каменные серые стены окутывал живой полог плюща, узкие балкончики окрашивались в яркие терракотовые тона, прямые и строгие фонари на перекрестках становились изящными изогнутыми, с ажурными металлическими украшениями, увенчанные шарами теплого рыжего света.
Изучая город, он, наконец, смог понять, почему улицы спроектированы так странно, а дома теснятся на них, словно любопытные зеваки. Побывав в городском архиве, писатель узнал, что прежде на месте города было поселение. Совсем небольшое, сплошь рыбаки да ремесленники. Они ставили свои домики близко друг к другу, не желая отдаляться от моря, которое их кормило, и еще – чтобы не пускать ледяной ветер на улицы. Со временем в отдалении возникли дома другого рода – на вершине холма поодаль была выстроена графская усадьба. Граф, живший в ней, был человеком подозрительным, и его недоверие к людям еще больше усилили старость и болезни. Дома вокруг усадьбы – и ее саму – он велел строить в соответствии со сложным планом, который сам и разработал. Со временем два поселения – рыбацкое и графское – разрослись и, наконец, слились в один город.
Племянник графа, получивший усадьбу в наследство, переехал в городок и пришел в ужас от того лабиринта, который открылся его взгляду. Он велел выписать из родного города лучших архитекторов и потратил на их жалование баснословные суммы, желая привести городок в подобие порядка. Он также постарался наладить связи с соседними городами, и вскоре городок оказался точкой пересечения торговых путей. Вместе с разбивкой новых улиц юный граф решил взяться за строительство крупного порта, но это неожиданно погубило всего его начинания – в городе массово начали открываться постоялые дворы и трактиры для торговых подвод и моряков с кораблей, домов стало строиться еще больше, а город оставался все таким же запутанным для приезжего.
В конце концов, городские архитекторы решили махнуть рукой на хаотичную планировку улиц и сосредоточиться на внутреннем убранстве домов и квартир, чтобы хоть немного поправить дело. При архитектурном совете были созданы учебные классы, где обучали мастеров обстановок, и со временем они превратились в целый университет, где писатель сейчас и обучался.
Но в его записях город был совсем другим. Погружаясь в созданные им словесные наброски, писатель все больше убеждался, что скорее предпочел бы жить в воображаемом городе, чем в реальном.
Со временем он понял, что может ходить по улицам запечатленного в записях города так же легко, как по настоящим. Исследовать собственные записи и постоянно дополнять их оказалось даже интереснее, чем бродить по реальному городу. Так что писатель теперь выходил из общежития только на занятия, а все остальное время проводил в своей комнате и вскоре превратился в настоящего затворника. Впрочем, эту перемену заметил разве что его сосед по блоку, но не придал ей значения, решив, что писатель, наконец, всерьез взялся за учебу.
***
Пожалуй, так и было. На третьем курсе они изучали, как городская среда, архитектура и интерьер влияют на настроение человека. Это было странно и волнующе – говорить о радости от утреннего света, об ощущении легкости при виде светлого дерева мебели, о потаенности, рождаемой драпировками, о тайных знаках зеленого и синего цветов. Парадоксально – все происходило в городе, который, кажется, совершенно не отвечал этим запросам. Похоже, что все ученики, приезжавшие издалека, спешили после окончания уехать обратно – или куда-то дальше. Никто не захотел остаться и вдохнуть жизнь в эти стены, слишком старые и слишком серые для вдохновленных мазков.
Описывая все новые и новые интерьеры, писатель вдруг понял, что не сможет до конца осознать, какие чувства они вызывают и каково будет жить в них – пока не создаст человека. И еще ему очень хотелось разделить с кем-то радость первого посещения нового дома. Он хотел рассмотреть созданные им детали – но глазами другого.
Так появился Гейнсборо. Он стал первым персонажем писателя – молодым художником, который, как и сам писатель, переехал в другой город, чтобы творить. Художнику нужна была квартира – с большими окнами в гостиной, желательно с видом на реку. И чтобы там была кладовка для мольбертов, и отдельная спальня, ведь в основной комнате будет всегда пахнуть красками.
Чтобы описать квартиру, писатель разыскал похожую на ту, что он представил. Он обошел дома вдоль реки, пока не нашел подходящий вид, а уже потом позвонил квартирному агенту и спросил, сдаются ли какие-нибудь квартиры с окнами на реку. Цена его не слишком интересовала – ведь он не собирался снимать ее по-настоящему.
Первые заметки он делал урывками, торопливо – под бодрую, хорошо отрепетированную речь агента – подтянутой женщины с цепким взглядом. Квартира располагалась в новом доме с хорошей отделкой, здесь даже была мебель – правда, совершенно не подходящая под преставления писателя. Такое жилище, пожалуй, не получилось бы снять небогатому художнику, так что писатель в своих записях оставил без изменений только вид из окна и расположение комнат, а саму квартиру перенес в старый дом и поместил под самый чердак.
Агент, польщенная тем, что арендатор записывает за ней, рассказала и о прилегающих улицах, и о магазинах на них, и о ближайших достопримечательностях. Что-то повторяло собственные заметки писателя, что-то было новым. Поскольку описания вышли быстрыми, хаотичными, то и улицы в записях получились непропорциональными, сталкивающимися и переплетающимися самым неожиданным образом. Какие-то порой упирались в тупик, другие заканчивались пустырем, а третьи и вовсе обрывались в пустоту, порожденную белыми полями блокнота для заметок. Впрочем, об этом районе города у писателя было предостаточно и более ранних заметок – с детально описанными домами и площадями.
Гейнсборо, светлый оттенок серого. Он оказался прекрасным слушателем. Он понимал писателя лучше, чем любой из его университетских приятелей. Он чувствовал мир почти так же, как сам писатель, ведь писатель был его творцом. И все же он был немного другим.
Иногда, открывая вечером свои записи, писатель обнаруживал изменения: скажем, что художник переставил кресло ближе к камину, расписал синими красками стену кухни или перевесил шкафчики для посуды. С книжных полок могли пропасть книги, из кухни – чашка или кастрюля. А иногда пропадал и сам Гейнсборо. Читая описание гостиной, писатель находил заметки о мебели или узоре на обоях – но не самого юношу. И тогда писатель отправлялся искать его, перелистывая заметки об улицах.
Сперва Гейнсборо показался домоседом – он много рисовал, много читал по вечерам, черкал на полях книг, делал наброски на салфетках, когда готовил. Но постепенно он стал выбираться из дома. С каждым разом – все дальше и дальше. «В поисках особенного вида», – как он говорил.
Частенько писатель находил его в ближайшем продуктовом магазине или в лавке с красками, что находилась в соседнем квартале, но иногда он тратил долгие минуты и даже часы, пытаясь отыскать своего друга в паутине улиц. Не раз писатель хотел упорядочить записи – но другие дела постоянно отвлекали его. Гейнсборо никогда не жаловался на то, что живет в настоящем лабиринте. Он, казалось, искренне наслаждался жизнью и всем, что его окружает. Ведь он для этого и был создан – чтобы испытывать эмоции и рассказывать о них писателю.
***
Сам художник чувствовал нечто иное. Нечто кроме жажды исследований.
Вначале он не знал о существовании мира и не интересовался им. Первые дни он проводил в стенах дома и вполне довольствовался этим.
В доме были краски и кисти. Несколько книг. Украшенные замысловатым узором блюдца, желтые яблоки и глиняные кувшины, которые интересно было рисовать. И большое зеркало, с помощью которого художник познавал искусство автопортрета так же, как познавал себя.
В доме было все, что нужно для жизни. Мир снаружи не существовал для него.
Но он помнил, как однажды в поисках лучшего вида спустился на первый этаж и выглянул в окно гостиной одной из пустых квартир. И понял вдруг, что из каждого окна – даже в его собственной квартире – открывался свой вид.
Он помнил, как сделал несколько шагов и открыл дверь подъезда. И что дальше ему хотелось только одного – продолжать делать эти шаги, все дальше и дальше от дома.
Мир, замерший в ожидании, пришел в движение, и больше это движение не прекращалось никогда. Мигающие табло в пустых магазинах. Бег реки. Цикличность набегающего на берег морского прибоя. Фазы луны.
До этого времени художник думал, что улица за его окном продолжается по обе стороны – так далеко, как он может себе представить. Но, выйдя из дома, он словно попал в калейдоскоп.
Улица и дома на ней оказались театральной декорацией. Слева она обрывалась, теряясь в поле золотистой ржи, а справа оканчивалась тупиком, упиралась в башню с глобусом на шпиле.
Это оказался книжный магазин. В своих поисках Гейнсборо зашел внутрь на второй или третий день исследований, и это едва не сделало его домашним затворником вновь.
Попав внутрь через узкую застекленную дверь, он увидел ряды стеллажей, уходящие вдаль, симпатичные мягкие диваны, стойку с громоздким кассовым аппаратом. Казалось, люди покинули это место минуту назад – несколько книг были сняты с полок и лежали на подлокотниках, громоздились на столе возле кассы или стопками высились прямо на полу.
Некоторые книги, как он вскоре убедился, оказались пустышками – на переплете не было ни буквы, а внутри оказывался лишь блок чистых страниц. Но другие… другие были новой вселенной.
И пока он медленно бродил по магазину, рассматривая разноцветные корешки, колокольчик над дверью ни разу не зазвенел.
Книги скрывали целые миры, и впервые Гейнсборо начал осознавать, что не успеет познать их все, сколько бы ему ни было отмерено. Но несколько вечеров подряд он провёл в магазине, открывая книги-вселенные. За все это время ни одна живая душа не нарушила его покой, и только электронное табло на кассовом аппарате продолжало безучастно высвечивать свое «добро пожаловать» каждый раз, когда он открывал дверь магазина.
Затем он отправился дальше. Он представлял, как его собственный мирок, прежде ограниченный лишь стенами дома, расширяется – книжный магазин стал его кабинетом-библиотекой, кондитерская на углу – просторной кухней. Он мог зайти в любой дом из тех, что уже существовали на этой улице – и на любых других, что появлялись, как новые стеклышки в калейдоскопе, и складывались в такие же случайные комбинации. Перпендикулярная улица выводила к подножию холма, а река, вдоль которой он пытался пойти, замыкалась сама на себе. За приземистым хозяйственным магазином в конце квартала начинался луг, покрытый желтоватой осенней травой, и если идти по нему долго-долго, можно было выйти к берегу моря. Художник тогда провел возле него весь день, купаясь, делая зарисовки и жалея, что из-за дальнего пути не может приходить туда чаще.
Короткую дорогу к морю он обнаружил три дня спустя, когда решил забраться на крышу одного из домов и обозреть свой мир с высоты птичьего полета. Оказалось, к морю можно было попасть, если пересечь парковку у супермаркета, а за тупиком с книжным магазином начинаются другие, еще неизвестные ему кварталы, полные других, еще неизвестных ему домов.
Впрочем, кондитерская, книжный магазин, супермаркет и дом с мансардой, где жил Гейнсборо, оказались самыми реалистичными. В некоторых домах, куда он заходил, не было внутренних перегородок, из-за чего они походили на церкви с потолками немыслимой высоты, другие оказывались запертыми, третьи открывали двери в зияющую пустоту.
Долгое время художник был уверен, что все, что он видит, рождается от его взгляда, как картины рождались движениями его рук.
Пока однажды не встретил писателя и не узнал, что он сам есть творение. Впрочем, «встретил» – не совсем подходящее слово. Он мог ощущать его присутствие во время своих прогулок. Иногда писатель заговаривал с ним – табличками на стенах домов, дорожными указателями, надписями мелом на грифельных досках у кафе. Гейнсборо отвечал вслух, легко, не задумываясь, поддавался этой магии, заходил в указанное кафе, брал толстую папку меню и смотрел в нее часами, отвечая на реплики, появляющиеся вместо названий блюд. Так они общались. Постепенно присутствие писателя стало чем-то привычным, вроде ненавязчивого внутреннего голоса, который приобретал очертания, когда – обычно в пятничные вечера – входная дверь, которую не было нужды запирать, негромко хлопала, открываясь от порыва ветра, и писатель оказывался в гостиной, становясь почти осязаемым.
Писатель был единственным живым человеком, но и он, словно еще одно стеклышко в калейдоскопе, появлялся и исчезал, когда ему вздумается. Он оказался интересным собеседником, с ним было здорово обсуждать книги или картины – но оставался отстраненным, чужим и, во всех смыслах, не вполне присутствовал в этом мире. Он все время был по ту сторону, разделенный с художником границей невидимого стекла. И то, что чувствовал Гейнсборо, общаясь с ним, было похоже на… одиночество? Которое – странное дело – он не испытывал, когда оставался один.
Глава 3
Писатель не мог посвящать много времени своему новому знакомому и творчеству, что его окружало. Осень перетекла в зиму – время семинаров, ночных сражений с чертежами, время кофе с корицей, быстрых перекусов, красных от недосыпа глаз и дыр в прохудившихся носках, которые некогда было зашить. Но и эта горячая – в сердце ледяной зимы – пора прошла, и писатель, наконец, смог выйти на прогулку. Без тубуса под мышкой, без торопливых перебежек до университета, не для того, чтобы купить в магазинчике на углу очередной перекус, вроде дымящейся на морозе булки с соленым сыром и копченостями. Наконец-то он смог посвятить время одному из своих любимых занятий – созерцанию.
Мороз немного спал, но до поворота к оттепели было еще далеко. Шагая по занесенным снегом дорожкам студенческого городка, писатель с некоторой завистью думал о Гейнсборо, который запросто мог сменить климат, просто свернув на нужную улицу.
Писатель собирался прогуляться до бывшей графской усадьбы, теперь превращенной в музей, сделать несколько записей, возможно, выпить кофе в одной из крошечных кофеен у подножия холма – впервые за долгое время не для бодрости, а ради удовольствия. Ведь способность получать удовольствие от таких простых вещей, как кофеин и сахар, в сущности, была дана нам Творцом для главной цели – наслаждения самой жизнью. Комната в общежитии не вызывала приступов вдохновения – за время сессии она превратилась в рабочий кабинет, и теперь, по-хорошему, требовала капитальной уборки.
Которую писатель в очередной раз отложил на потом, решив насладиться прогулкой и хорошей погодой.
На склоне холма теснились туристические магазинчики, многочисленные лавки, кафе с подсвеченными витринами, блестящими ажурными снежинками на окнах, яркими рекламными вывесками. Кафе на первой линии домов обещали превосходный вид на город внизу. Это привлекало путешественников, но писатель успел уже вдоволь насладиться видами, и, к тому же, хотел найти тихое место, так что он продолжал идти. Расчищенные от снега дорожки разрезали склон, словно бороздки – скорлупу грецкого ореха. Свернув на параллельную улицу, писатель вскоре оказался в месте, где не был прежде. Его внимание привлекло небольшое двухэтажное здание с кофейней на первом этаже и широкой деревянной террасой. Здесь, наверное, здорово было сидеть летом, в тени апельсиновых деревьев. Из кофейни выносили бы деревянные столики, стулья с плетеными спинками, и листья бросали бы на них ажурные тени… Картинка оказалась такой сочной, что писателю немедленно захотелось запечатлеть ее.
Он поспешно зашел в кафе и, увидев небольшую очередь, даже обрадовался. Не снимая пальто и шляпы, он присел за ближайший свободный столик, достал блокнот и карандаш и стал делать торопливые заметки – о бликах солнца на широких темных досках террасы, о запахе карамели и миндаля из приоткрытой двери, о нежном перезвоне колокольчика над ней, о нагретых солнцем подлокотниках стульев, об узорах трещин на столиках и о том, как по вечерам витрина подсвечивается лампами, а гитарные переборы сопровождают звонкие щелчки каблуков танцующих. Записав все это, писатель поднял голову и тут же понял, что хочет описать обстановку кофейни во всем ее зимнем великолепии. Она была роскошно украшена – еловыми ветвями, огромными шишками, гирляндой оранжевых фонариков под потолком. На стекла распылили белую краску, и казалось, что за окном бушует метель. Писатель понял тонкий ход – в такую вьюгу выходить наружу не хотелось, а хотелось только остаться тут, заказать еще чашечку какао, рассматривать игрушки на большой елке в углу зала, болтать с баристой…
«Бедняга Гейнсборо, – подумал вдруг писатель, – опять я своими описаниями устрою ему резкую перемену времен года».
В прошлую их встречу художник был простужен и несколько обижен на писателя: прогуливаясь вдоль реки чудесным зимним утром – перед самым экзаменом – писатель решил запечатлеть форму маленького ледяного катка. Он был устроен в изгибе реки в виде небольшой, огороженной забором площадки. Гирлянда из крупных лампочек была натянута над ним крест-накрест, зажигаясь к вечеру. Вдоль одного края площадки тянулись скамейки для отдыха, а к маленькому помещению раздевалки был пристроен уличный киоск с горячим кофе, так что можно было подъехать и купить напиток, не снимая коньков. Сделав быстрые заметки, писатель удалился.
Гейнсборо, проснувшись утром, решил искупаться в реке и отправился на свой любимый летний пляж. Покачиваясь на волнах, он задремал, и течение понесло его дальше – прямо к зимнему фрагменту этой же реки. Очнувшись от внезапно похолодевшей воды, Гейнсборо обнаружил, что поток влечет его к краю самой настоящей льдины! Течение здесь оказалось довольно сильным, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы выбраться на берег, который, конечно же, оказался занесен снегом. Лишь через пятнадцать минут быстрого бега художнику удалось добраться до летнего фрагмента. Писатель тогда чувствовал себя ужасно виноватым и в качестве извинений описал новую просторную гардеробную – Гейнсборо осваивал новые техники, рисуя драпировки, бархат и вельвет, и заодно с удовольствием примерял новые наряды.
Писатель сокрушенно покачал головой. Снова и снова он обещал себе и Гейнсборо быть более последовательным – и опять нарушал обещания.
Писатель вздохнул, вернулся на предыдущую страницу и дописал: «Кто-то из посетителей вчера забыл на вешалке террасы теплую куртку. Это привело в недоумение баристу, девушку с синими волосами, которая не понимала, кому могла понадобиться такая теплая одежда в этот погожий летний день».
Вот так. Теперь Гейнсборо, по крайней мере, сможет воспользоваться зимней одеждой, если замерзнет в кафе.
Подняв голову от блокнота, он вдруг понял, что кафе пустует – все посетители в очереди брали кофе на вынос, и писатель внезапно оказался здесь совершенно один. То есть, конечно, была еще бариста за стойкой, и она заинтересованно поглядывала на него, прохаживаясь туда-сюда с небольшой метелкой. Писатель успел заметить среди забранных в пучок темных волос девушки несколько синих прядей.
– Ой, я, кажется, забыл сделать заказ, – поспешно поднялся писатель. Подойдя к стойке, он взглянул на меню, написанное мелом на черной доске над головой девушки, – Мне кофе с молоком, пожалуйста.
– Принято, – с ловкостью фокусника девушка сняла с подставки металлический молочник и высокий стакан, развернулась, ногой открыла холодильник, поставила стакан на стойку и освободившейся рукой вытащила пачку молока.
Он наблюдал за ее отточенными движениями, потом спохватился, принялся стаскивать пальто, повесил его и шляпу на вешалку и перетащил свой блокнот к стойке.
– У вас красивые волосы, – сказал он и тут же смутился. Комплимент вышел неуклюжим, к тому же девушка, наверняка, слышала это сотню раз.
Бариста, впрочем, никак не показала, что дежурные слова ее задели.
– Мне тоже нравятся. Это специальная краска, оттенок называется «Голубая сойка». Правда, здорово звучит? – Девушка выставила на стойку стеклянную банку с корицей, – мало кто замечает, здесь не очень светло, к тому же на работе приходится закалывать волосы – хозяйка ругается. А вы писатель?
– Нет, я архитектор, – поправил он.
– Писа-атель, – усмехнулась она, указывая на блокнот.
– Просто делаю некоторые заметки об интерьере. Я учусь на мастера обстановок.
– О, этому месту не помешает перемена обстановки! – Живо отозвалась девушка, направляя в стакан струю взбитой молочной пены из дозатора.
– Что вы, по-моему, здесь очень мило.
– Некоторые места красивы только в полутьме. Сегодня довольно пасмурно, и гирлянды с ветками скрадывают свет, так что любителям укромных уголков здесь, может, и понравится. Но, как видите, обычные туристы тут не задерживаются – берут кофе и идут дальше по своим делам.
– Похоже, они упускают из виду все волшебство, – улыбнулся писатель.
– Кстати, о волшебстве, – хитро подмигнула девушка, – у вас нет аллергии на лаванду? Я покажу фокус.
– Люблю фокусы. И лаванду, пожалуй, тоже люблю.
– Тогда вам понравится.
Девушка достала с полки бутылочку с лавандовым сиропом, отвинтила тугую крышку и наклонила горлышко над стаканом с молоком. Капля лилового сиропа расплылась по белой молочной пене и мгновенно оплела ее узором. Писателю привиделись сетка вен под тонкой кожей девичьего запястья, орнамент на птичьих перьях, голубоватый свет сквозь морозное кружево на окне, а затем сироп смешался с молоком, и вся жидкость приобрела нежный голубовато-синий оттенок.
– Хорошо, когда можно не торопиться, – проговорила девушка, переходя к кофеварке, – половина магии напитка – в правильном его приготовлении.
Бариста смешала кофе и молоко в чашке и щедро посыпала напиток корицей. Сразу же запахло чем-то празднично-зимним.
Писатель тут же понял – он обязан вернуться сюда, чтобы снова ощутить этот запах.
– Благодарю, – он принял чашку из ее рук и расплатился. Наклонил голову, чтобы в полной мере ощутить терпкий аромат зерен и специй. Сделал медленный первый глоток, с трудом подавив стон наслаждения – густой пряный напиток раскрывался, как объятия.
Бариста улыбнулась, наблюдая за тем, как писатель смакует свой кофе.
– Чтобы запечатлеть его, вам придется о нем написать, – предложила она.
– Думаю, я не смогу это забыть, – честно сказал писатель.
Посетители все еще не спешили атаковать кофейню, так что писатель и бариста разговорились. Девушка назвалась Лазурью, и писатель не стал спрашивать, настоящее ли это имя – ему нравилось то, как она назвала себя. Лазурь, насыщенный голубой цвет с глянцевым отливом, жизнерадостный, несмотря на то, что принадлежит к холодному спектру. Лазурь – мечты о море, крыло бабочки, тень еловой ветви на снегу в солнечный день.
Не выясняя происхождение имени, он заинтересовался названием кафе.
– Почему «Другой берег»? – Спросил он, припомнив деревянную вывеску над дверью.
– А, ты, верно, не местный, – девушка махнула рукой, легко переходя к непринужденному «ты». – Это такая тривиальная история, городская легенда. Раньше, когда музей на холме был еще усадьбой, вокруг селились только богачи. Опасаясь набегов грабителей – город-то торговый – люди окружали свои дома на склонах высокими заборами. Ну а вокруг самого холма со временем вырыли широкий ров с подъемным мостом. Получилось, что холм стал вроде как остров, а весь остальной мир – материк. Попасть с материка на другой берег, к богатым домам, стало непросто. Горожане так и говорили – кто-то, мол, много о себе возомнил, хочет, видно, попасть на другой берег. Со временем выражение прижилось, и «другой берег» стал символом статуса, больших амбиций, достатка. И усадьбы уж давно нет, и ров засыпали, а хозяйка кофейни отряхнула от пыли эту историю и дала месту имя «Другой берег», вроде как, попадая к нам, подтверждаешь свое высокое положение.
– Интересно, – отозвался писатель.
– Да ну, – тряхнула головой девушка, – претенциозно и отдает замшелой стариной. И к тому же, ну какой тут статус – маленький домик на второй линии, ни толкового вида из окна, ни внутренней роскоши. Я бы могла выдумать название получше.
– И какое же? – живо переспросил писатель.
– Секрет, – рассмеялась бариста и исчезла в подсобном помещении.
Писатель улыбнулся и снова отпил кофе. Удивительно, но он совершенно не остывал, и каждый новый глоток согревал так же, как предыдущие. А может, какое-то новое чувство затеплилось внутри. Писатель не хотел вникать в это сейчас. Он наслаждался напитком, полутьмой, запахом пряностей, разговором и смехом. Этого было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя на вершине блаженства.
Девушка вернулась с вазочками для печенья, достала из-под стойки коробку с имбирными пряниками в форме звезд, наполнила стеклянные розетки и выставила их на витрину. Вопросительно протянула одну писателю, но тот качнул головой – не хотел перебивать вкус.
– Ой, я совсем забыла предложить тебе сахар, – спохватилась девушка, выставляя на стойку маленькую металлическую сахарницу.
– Спасибо, не нужно. Этот напиток прекрасен и без сахара, – отозвался писатель, желая прогнать ее смущение.
– Значит, любишь кофе без сахара? Я запомнила, – девушка лукаво улыбнулась, и легкий намек на будущую встречу родился в воздухе между ними.
Лазурь потянулась убрать сахарницу, и писатель сделал встречное движение, чтобы подвинуть ее. Их руки столкнулись, девушка отдернула свою и неловко задела кистью край чашки. Та покачнулась, плеснув густым пряным напитком на стол и блокнот писателя.
– Извини! – Одновременно воскликнули оба, и снова, – это из-за меня!
– Ох, – девушка быстро достала из-под стойки тряпку и принялась протирать стол. Покосилась на блокнот, прикусив губу, – прости, я такая… мне ужасно неловко…
– Ничего страшного, – поспешил прервать ее писатель, – там не было особо важных заметок, правда. Я легко восстановлю их, когда вернусь домой.
Девушка протянула ему стопку бумажных салфеток.
– Положи их между страницами – они впитают влагу. Жаль будет уничтожить нечто ценное.
– Я думаю, нельзя уничтожить что-то насовсем, – возразил писатель, промакивая страницу блокнота салфеткой.
– Хочется верить, – серьезно кивнула девушка. – Иначе жизнь стала бы попросту невыносимой.
Так, за разговорами, незаметно наступил вечер и в кофейню, наконец, потянулись посетители. Они проплывали мимо, отвлекали Лазурь («отвлекали!» – со смешком поймал себя на этой мысли писатель), разговаривали слишком громко, и к тому же беспрестанно курили, не утруждая себя тем, чтобы выйти на террасу.
В дальнем зале писатель с неудовольствием обнаружил стол для бильярда – вокруг него сосредоточились особенно шумные компании, спугнув уютную тишину взрывами смеха, ударами кия и треском сталкивающихся шаров. В воздухе плыли клубы сигаретного дыма. Лазурь теперь все чаще выходила из-за стойки, разнося бокалы пива и закуски, пока ей на помощь не явилась еще одна официантка, явно запоздав к началу вечерней смены. Писатель понял, что ни поработать, ни поговорить он уже не сможет. Играть или пить ему не хотелось, как и общаться с кем-либо из посетителей, так что он положил высохший блокнот, теперь хранящий стойкий запах корицы, в глубокий карман пальто, помахал Лазури (она поставила поднос на ближайший столик и махнула в ответ), и, потолкавшись между посетителями, с удовольствием вывалился на свежий воздух.
Домой он добирался около получаса, ухитрившись заблудиться среди похожих домов у подножия холма.
На заднем дворе общежития было шумно. Группки хихикающих студентов сновали туда-сюда с кипами тетрадей и бумажных свертков.
Писатель завернул за угол здания и прикрыл глаза рукой от яркого и неожиданного света.
Огромный костер горел на заднем дворе, и он был сложен, как теперь понял писатель, из старых тетрадей с конспектами, ненужных чертежей и даже – какое кощунство, какое пренебрежение к святыням! – из папок с правилами общежития, которые, по всей видимости, притащили студенты сокращенных курсов, оканчивающие учебу зимой. Огонь пожирал труды бессонных ночей, теперь бесполезные, а студенты вокруг ликующе вопили, освобождаясь от прошлого в самом прямом смысле слова.
Писатель приблизился, с удовольствием согреваясь у костра. Он поймал несколько улыбок и ответил на них, кого-то мельком поздравил, вскрикнул со всеми, когда в костре что-то с треском лопнуло, и вверх взметнулись снопы искр. Ему нечего было жечь, так что он был здесь лишь гостем, но веселье вокруг было таким радостным и чистым, что он остался еще ненадолго, греясь в нем, как и в тепле костра. Он представлял себе, что летом тоже придет к огню и сожжет свои старые конспекты, увидит этот веселый студенческий костер в последний раз перед тем, как отправится домой.
И лишь когда огонь начал угасать вместе с его чувством причастности к чему-то большому, бесшабашному и прекрасному, он медленно развернулся и пошел в общежитие.
Кофе взбодрил его, и спать не хотелось, так что писатель решил немного поработать, и, в первую очередь, восстановить записи из блокнота.
Он открыл страницу, залитую кофе, и вновь с удовольствием вдохнул аромат корицы. Разворот был похож на пожухший осенний лист – бурый и выпуклый, замятый по краям. Писатель аккуратно разогнул скрепки блокнота, вытащил поврежденные листы и согнул металлические лапки скрепок обратно. Занес ручку над чистой страницей, собираясь вновь воспроизвести обстановку кофейни... но неожиданно стал записывать детали образа, который стоял у него перед глазами:
«Ее улыбка похожа на солнечный луч, а волосы напоминают о море. На ее пальцах – запахи шоколада, молока и розового перца. У нее два передника: один, белый, накрахмаленный до хруста – для редких визитов хозяйки кафе, другой, невзрачный, потемневший от пятен, но хранящий тысячи запахов всех сортов кофе – для ежедневной работы. Ее запястья тонки, как ветви ивы, но сильны достаточно, чтобы без труда удерживать на весу кувшин молока, таскать коробки с пирожными и печеньем или колоть лед для коктейлей острым штыком. Она – Лазурь, теплый блик на сосновом стволе в летний полдень, шепот влюбленных, укрытых ветвями, глубина синей воды, мысль об облаке, дающем тень и прохладу, шелест весел над тихим заливом, искристый смех. Она, тихо напевая, двигается вдоль стойки, как грациозная танцовщица. Она очаровательна, но непосредственна. Это из-за нее под подошвами ботинок частенько хрустит рассыпанный сахар, и только молочник знает, сколько бутылок молока заказала она тайком от хозяйки, за свои деньги, разбив предыдущие».
Он вдруг спохватился, отбросил ручку, встал, чуть не уронив стул. Прижал ладони к горящим жаром щекам – а ведь он давно вернулся с мороза в теплую комнату, должен был уже согреться. Нет, щеки пылали не от холода. Он вдруг понял, что, описывая баристу из кофейни, он мог воплотить ее – так же, как создал когда-то Гейнсборо.
И теперь он не решался взглянуть на только что написанные им строки. Он боялся встретиться с настороженным взглядом ее глаз. Он окинул взглядом свою комнату, которая вдруг показалась ему не только тесной, но и какой-то убогой, лишенной уюта и вообще всяких признаков присутствия живого человека. Аккуратно заправленная кровать. Плотно прикрытые дверцы шкафа. Зашторенное окно. Ни фотографий на стенах, ни постеров на потолке, ни беспорядка на книжных полках. Только стол, погребенный под многочисленными тетрадями, блокнотами и просто стопками исписанных листов выдавал присутствие творческого человека в этом казенном жилище. Писателю захотелось вновь оказаться в кафе. Но для этого надо было написать о нем. Сможет ли он сделать это сейчас, когда, возможно, копия его утренней знакомой, сотканная из чернил и бумаги, ожидает его в ловушке страниц, не понимая, где оказалась и кем была создана?..
Писатель походил по комнате, зачем-то открыл и закрыл дверцу шкафа. Сложил расползшиеся листы в стопку, словно надеясь простыми действиями вернуть себе привычное спокойствие. Наконец, он вновь сел за стол. Внимательно вгляделся в исписанную страницу.
Ничего. Он видел лишь очертания букв на белой простыне бумаги. Слова были вдавлены в волокна бумаги, и сидели там смирно, как птицы, спящие в клетках на витрине зоомагазина.
Почему она не проявилась? Может, реальных людей нельзя поместить в его воображаемый мир? Может, он написал о ней слишком расплывчато, соткал ее из образов и ассоциаций, а не из реальных черт? Может, он просто утратил свою магию, и Гейнсборо остался его единственным ожившим творением?
А может?.. Писатель вздрогнул, схватил ручку и лихорадочно стал записывать.
Все как он любил. В максимальных подробностях.
«Свет в кофейню проникал сквозь слегка помутневшее от дыма стекло. В честь Нового года оно было украшено россыпью нарисованных снежинок. Но основной свет все же давали потолочные лампы. Это был теплый, желто-оранжевый поток света, который озарял широкую барную стойку из отполированного дерева, темный паркет, выложенный «ёлочкой», высокие барные стулья. В заведении странным образом сочетались стиль и полнейшая безвкусица. Таким его сделала хозяйка заведения, пожилая дама, пившая исключительно переслащенный капучино и любившая пропустить по пятницам пару партий в бильярд, но довольно о ней – она не слишком интересная персона, и не стоит впускать ее в это место. Холодным зимним днем было особенно приятно прийти сюда, найти себе столик по вкусу, удобно устроиться и заказать напиток. Всего столов в заведении было двенадцать. Столешницы у пяти из них были овальными, из светлого дерева, а ножки – коваными. Другие три столика были квадратными, со скругленными краями, и занимали пространство у дальней стены, в окружении темно-серых диванчиков с круглыми подушками…»
Глава 4
Гейнсборо проснулся поздно, что, впрочем, было делом совершенно обычным. Он мог допоздна засидеться за набросками или новой книгой, и утро предпочитал встречать неторопливо, медленно перетекая из сна в мансарду, залитую солнцем. День обещал быть хорошим.
Сегодня у художника было летнее настроение. Неторопливо позавтракав и, как всегда, закинув в рюкзак альбом и футляр с карандашами, он вышел из дома. Дорога до пляжа теперь занимала меньше четверти часа.
Солнце еще не разгорелось в полную силу, и море было тихим и прохладным. Искупавшись, он вытянулся на теплом песке и закрыл глаза – рюкзак под головой, пальцы ног перебирают теплые песчинки.
Настроение было умиротворенно-ленивым, то есть мало способствующим творчеству. В таком настроении можно созерцать, запоминать или делать самое простое и нужное – наслаждаться. Но для творения нужно немного азарта.
Откровенно говоря, ему было скучно. Странное состояние. Ему не было скучно с тех пор, как он появился у мира, а мир появился у него.
Он в любой момент мог изменить все, что его окружает – пусть и не собственными силами.
Однажды Гейнсборо сказал писателю, что хотел бы нарисовать что-то новое – что-то кроме видов реки, крыш соседних домов или витрины книжного магазина. Нарисовать что-то сияющее, бесконечное, просторное.
Тогда писатель написал для него об океане… Океан был так велик, что выходил за пределы восприятия, так что Гейнсборо, пораженный его резкой, холодной красотой, нарисовал его лишь однажды – и больше не возвращался к нему во время своих прогулок. Подсознательно, стесняясь этого чувства, Гейнсборо сравнивал океан с писателем – тот тоже был непостижимым и не стремился быть другим.
Вскоре Гейнсборо попросил написать для него весеннюю аллею, засаженную яблонями – чтобы их белые цветы распустились и подарили ему натуру, которую он хотел бы запечатлеть своими новыми белыми красками. Он вдруг понял, что любит белый цвет, и яблоки, и тени от листьев.
Потом он попросил написать о пещере – небольшой и уютной, в которой можно посидеть в одиночестве, наблюдая за чайками, и слушать, как волны куда более гостеприимного и теплого моря накатывают одна на другую.
Он попросил написать о маленьком сосновом леске, с деревьями сплошь неправильной формы, но с такими напоенными смолой, душистыми стволами, что голова начнет кружиться от запаха.
Он попросил написать о старой железной дороге, пусть короткой, пусть ведущей из ниоткуда в никуда – просто он захотел нарисовать крошечные голубые цветы, которые пробиваются между проржавевшими рельсами.
Чистое вдохновение. Все, что он ощущал в это время, было чистым вдохновением, которое воплощалось в снах и картинах. Сны он запоминал, а картины развешивал на лестничных пролетах – дом был большим, в четыре этажа, так что места было предостаточно. Картины заполняли собой стены лестничных клеток, спускались и поднимались по пролетам, оказывались в коридорах пустых квартир, заслоняли окна.
Несколько дней назад, спускаясь по лестнице и рассматривая их, он вновь испытал странное чувство, которому не мог придумать объяснения.
И вот, наконец, сегодня, лёжа на песке и глядя в небо цвета лазури, художник вспомнил об этом и смог дать название своему чувству – ему захотелось, чтобы кто-то, близкий ему по духу, разделил с ним вдохновение, радость творения и познания мира, которые – теперь он чувствовал – были слишком велики для него одного.
Каждый из дней был таким ярким, словно он проживал в нем новую, отдельную жизнь. Может, и другие люди такие? Кто-то из них похож на листья плюща, что оплетают стены только старых домов и всегда поворачиваются к солнцу, а другие похожи на чаек, что устроили перебранку над его головой. И, наверное, где-то есть такие, как он, и такие, как его создатель, с множеством картин, теснящихся в уме, приходящих во снах, проносящихся перед мысленным взором. Как бы он хотел узнать их!..
Но ветер был таким теплым и ласковым, и море столь радушным, что вскоре их шепот заслонил все мысли, и через четверть часа художник очнулся от своего полусна, чувствуя себя повеселевшим и отдохнувшим.
Сегодня он собирался отправиться к подножию холма – посмотреть, расцвели ли примулы на весеннем склоне, заглянуть в хозяйственный магазин за парой ламп и проверить, не появилось ли там чего-нибудь нового.
Он пересек широкий бульвар, по краям которого теснились цветущие яблони. Повсюду разливались ароматы поздней весны, обещание грядущего урожая, спелых яблок, которые, впрочем, никогда не созреют здесь, в этой декорации, навсегда застывшей на исходе мая, в навеки прекрасном, слепящем глаза яблоневом цвете под солнцем.
Он прошел по сумрачной зимней улице, где дома теснились так же плотно, как недавние деревья. Стеклянные витрины были засыпаны снегом до середины, так что сувенирные куклы и игрушечные локомотивы, выставленные в них, казались парящими в белом мареве.
Он достиг подножия холма и медленно побрел по пустому бульвару, вновь разглядывая витрины, на этот раз буквально плавящиеся под полуденным жаром. Художник остановился у нового ювелирного магазина и несколько минут с удовольствием рассматривал искрящиеся драгоценности в витрине – он давно просил писателя запечатлеть какой-нибудь магазин с украшениями – ему хотелось потренироваться в рисовании строгих геометрических форм камней, и еще было жутко интересно, получится ли на бумаге передать игру бликов, рождаемых их гранями. Наконец, он сделал мысленную пометку, пообещав себе вернуться сюда вечером, когда дневной свет не будет заглушать блеск минералов, и направился дальше. Вскоре он оказался на второй линии. Витрин здесь было поменьше, но все равно было сложно сразу вспомнить, какие из них появились недавно, а какие он уже видел. Одно заведение, впрочем, выделялось среди других – на веранде небольшого кафе висела теплая куртка.
Гейнсборо усмехнулся – неужели писатель, наконец, стал обращать больше внимания на то, что делает, и позаботился о нем, бедном художнике? Гейнсборо не чувствовал себя голодным, но все же решил заглянуть внутрь – если там зима, он сможет какое-то время посидеть в ее прохладе, прежде чем вернется на пышущую жаром улицу.
С этими мыслями Гейнсборо накинул куртку прямо поверх легкой полосатой футболки, толкнул дверь кофейни и с удовольствием погрузился в полутьму.
– Добро пожаловать на «Другой берег», чем я могу удивить вас, – раздался звонкий голос.
– Фактом своего существования, – художник вздрогнул и прищурился, пытаясь привыкнуть к резкой перемене освещения и разглядеть обладательницу голоса за стойкой, – я не… ожидал увидеть вас здесь.
– Ну, сегодня моя смена, если вы об этом, – пожала плечами собеседница.
– Вы что, мой новогодний подарок? – художник, наконец, разглядел говорившую. Медленно приблизился к стойке и, оседлав один из высоких барных стульев, принялся пристально ее разглядывать.
– Фи, попытка быть оригинальным не удалась, – слегка скривилась девушка, – Я бариста. А вы только что вернулись с курорта или просто бесчувственный морской котик?
– Нет, снаружи жарковато. – Гейнсборо снял куртку и рюкзак и положил на соседний стул.
– Тогда для вас, может быть, мороженого? – саркастически уточнила девушка.
– О, прекрасно подойдет, спасибо, – искренне ответил Гейнсборо.
Бариста еще раз внимательно посмотрела на него, фыркнула и повернулась к холодильнику.
Даже ее спина выражала сдержанное недоумение, перемешанное с любопытством. Девушка была совершенно как живая. Некоторое время Гейнсборо разглядывал завязки ее передника и колечки темных волос у шеи, а потом все же решился вновь завязать разговор:
– Когда вы здесь появились? Еще три дня назад я вас не видел.
– Это неудивительно, три дня назад была смена Марсалы.
– Послушайте, я никогда не встречал…
– «Такую, как вы»? – не поворачиваясь, уточнила девушка, – Извините, не хочу быть неучтивой, это как-то случайно выходит, как и ваши неуклюжие попытки завязать знакомство.
– Я имел в виду… создание, – смутился художник.
– Ах, как это мило. «Привет и до свидания, прелестное создание», – напела она строчку из какой-то песенки, доставая из холодильника жестяное ведерко с мороженым.
– Но когда?.. Когда вас создали?
– Если это такой интересный способ узнать мой возраст, то меня создали двадцать три года назад в семье школьной учительницы и инженера, – съязвила девушка.
– Это же просто нечестно!
– Да нет, совершенно обычное дело, уверяю вас.
– Он дал вам воспоминания, это просто… – возмущенно продолжал художник, но, натолкнувшись на взгляд девушки, осекся, – извините. Я часто говорю сам с собой, потому что не привык говорить с людьми.
– Вы странный, – подытожила девушка.
– Я Гейнсборо.
– Гейнсборо… как оттенок «глубокий серый»? Это забавно, как и то, что я Лазурь.
– Лазурь, – повторил художник.
– Смешные у нас были создатели, не правда ли? – Бариста выложила три шарика мороженого в стеклянную креманку и бросила короткий взгляд на полки, – черт, куда подевались все сиропы? Тут только лавандовый, а я не люблю повторять один и тот же фокус дважды.
– О, наверное, создатель просто забыл об этом написать, – предположил Гейнсборо, – он бывает ужасно рассеянным. У меня из-за этого до сих пор хриплый голос, вы не подумайте, обычно он более привлекательный.
– Какая трогательная религиозность. Но, думаю, хозяйка этого заведения в вопросе сиропов разрушила бы все планы творца, если бы узнала, что чего-то не достает… Да где же они! Марси, черт возьми, ты опять все куда-то переставила, не предупредив меня! Извините, я тоже разговариваю сама с собой, подождите еще только минуту, я ей позвоню.
Бариста выскочила из-за стойки и метнулась к входной двери, справа от которой висел красный дисковой телефон. Она сняла трубку и попыталась набрать номер. Встряхнула головой и покрутила диск снова.
– Не работает, – с досадой произнесла она, грохнув трубкой о рычаг, – что же это? Может, линию повредило из-за метели?
Ганс взглянул в окно. Действительно, за окном кофейни бушевала вьюга.
– Пойду, проверю. Извините за задержку, – тон девушки утратил всякую язвительность и был теперь растерянным, – это всего на минуту.
Она принялась торопливо надевать свою куртку – длинную, с пушистым меховым капюшоном.
– Это совершенно необязательно, – улыбнулся Ганс, имея в виду зимний наряд девушки. Неужели она не знает?..
– И все же я проверю. Может, придется вызвать ремонтника, это не беда, я позвоню из соседнего ателье, – торопливо проговорила девушка, набрасывая капюшон.
Она подошла к двери, открыла ее и вдруг издала что-то похожее на задушенный всхлип.
– Там… там…
Гейнсборо мгновенно оказался рядом с ней, оглядывая местность напряженным взглядом. Пустынная дорога. Чуть пыльные витрины. Цветущее апельсиновое дерево отбрасывает ажурную тень на дощечки веранды. Ничего угрожающего.
– Что? – Наконец, переспросил он.
– Л-лето, – пробормотала девушка, слегка покачивая головой.
– Да, это немного странно, – отметил Гейнсборо, – но у Создателя этого мира вообще странное чувство юмора, а также времени и пространства.
– Да о ком ты, черт возьми, говоришь?! – Взорвалась девушка, – Заявляешься сюда, одетый как на пляж, толкуешь о каком-то создателе мира, а сам мир в это время перематывается на два сезона вперед!
– Просто ему, наверное, полюбилась зима в кафе. А улица куда лучше смотрится в летнем варианте. Мне нравится веранда, – примирительно начал художник, но девушка взглянула на него с таким ужасом в расширенных глазах, что он поспешил сменить тон, – слушайте, давайте мы куда-нибудь сядем и поговорим. Мне кажется, мы чего-то упустили в миропонимании.
– Как насчет – упустили все? – Нервно поддержала девушка, отшатываясь от двери так, словно увидела за порогом змею. Гейнсборо аккуратно прикрыл дверь, и они снова оказались в полумраке кафе.
Девушка бросила взгляд в сторону окна, за которым по-прежнему мела метель, и судорожно сглотнула. Гейнсборо осторожно взял ее под локоть и развернул прочь от окна. Они прошли вглубь зала, и он отодвинул для девушки стул. Она села и обеими руками вцепилась в столешницу, словно та была спасительной доской в бушующем океане. Голос ее дрожал, но тон был крайне решительным.
– А теперь объясни мне, почему я не должна срочно вызвать полицию? Если это галлюцинации, они начались с твоим приходом. Чего ты хочешь – ограбить кафе?
Она как-то незаметно перешла на «ты», видимо, чтобы звучать более весомо.
– Честно говоря, я никогда не встречал здесь полиции. Я вообще не встречал здесь ни одного человека – до тебя.
– Вот несовпадение, ведь я общаюсь с людьми каждый день, – парировала девушка, – а голоса в голове вряд ли будут заказывать кофе, и уж точно не станут платить за него!
– Как жаль, что я не голос, – огорчился Гейнсборо, – видишь ли, я тоже не смогу заплатить. Я не привык пользоваться деньгами.
– То есть ты еще и вор, – с непонятным торжеством уточнила девушка.
– Просто мечта полицейского участка, – рассмеялся Гейнсборо, – маньяк, гипнотизер и вор.
– Про маньяка я не говорила, – опасливо уточнила Лазурь.
– Слушай, ты не обязана мне верить, но я существую точно так же, как лето снаружи твоего кафе.
– Кафе не мое, – вздохнула Лазурь, – оно принадлежит хозяйке.
– В целом этом мире я не встречал никого, кроме тебя и меня, – заверил художник, – так что кафе теперь вроде как твое.
– Хм, а с такой позиции этот мир начинает мне даже нравиться… – задумчиво пробормотала девушка, – так, постой, давай снова. Ты утверждаешь, что этот мир вроде как…
– Как искусственный, – подхватил Гейнсборо, – его создал один человек, писатель. У него мастерски получалось описывать интерьеры и городскую архитектуру, потому что он учился на архитектора. Он описывал места и вещи так подробно, что они становились реальными на страницах его заметок. Но ему хотелось, чтобы кто-то рассказывал ему, каково это – жить в таком мире. Так появился я.
– Но зачем ему это?
– А разве искусство не мертво, если нет наблюдателя? – ответил художник, – слушай, можно мне все-таки мое мороженое? А тебе, может, сделать чаю?
– Будь так любезен, – рассеянно сказала девушка, погрузившись в свои мысли.
Гейнсборо прошел к стойке и нашел на полке жестяную банку с чаем. Заварил его кипятком из большого металлического чайника, подхватил чашку и свою вазочку со слегка подтаявшим мороженым, и вернулся к столику.
– Какая интересная теория, – пробормотала девушка, аккуратно отпивая из чашки, – но она не объясняет, как я попала сюда.
– Наверное, он захотел описать тебя тоже.
– Откуда ему знать, кто я такая… Ой, погоди. Ты говоришь – писатель? Ты можешь рассказать, как он выглядит?
– Рассказывать – по его части. Давай я нарисую, – Гейнсборо сходил за своим рюкзаком, достал альбом и карандаш и быстро набросал на чистом листе портрет писателя, – вот, смотри.
– Ох… – Лазурь всплеснула руками, едва не опрокинув чашку, – я вспомнила, этот человек приходил сюда когда-то на днях. Я запомнила его, потому что пролила кофе на его блокнот. Теперь я поняла, кого ты мне напоминаешь. Он был таким же странным, как ты. Послушай, Гейнс… м-м, а как тебя коротко называть?
– Хм. Меня никто никогда не называл коротко, – качнул головой художник.
– Тогда я попробую. Так, Гейнс, Гас… Ганс? Как насчет «Ганс»?
– Пусть так и будет. А тебя? Подожди, я не силен в сокращениях… Лазурь – Азу? Зур? Зула?
– Называй Лари, – поспешно прервала его бариста, – Меня здесь так называли, а Зула – это только в семье…
Она вдруг замерла, прижав узкую ладонь ко рту.
– Моя семья, – севшим голосом прошептала она, – Если ты говоришь, что в этом мире никого больше не встретил… но ведь так было только до сегодняшнего дня, а потом я появилась, и значит, мои родители могут быть здесь тоже…
– Я не знаю, – развел руками Ганс, – я никогда…
– Пошли, – решительно сказала девушка, вставая и отодвигая стул, – мне нужно убедиться самой.
Ганс с сожалением покосился на последний шарик мороженого – фисташково-зеленого, как акварельная листва на его этюдах.
– Быстрее, быстрее, – подгоняла девушка, – идем. Раз тут нет моей хозяйки, то мне не влетит за отсутствие на рабочем месте. К тому же тут нет никого, кого я могла бы обслужить. Ты не в счет.
Лари пошла к выходу, на ходу стаскивая с плеч куртку.
– А вот ее я советовал бы оставить, – наставительно сказал Гейнсборо.
– Эй, ты же только что говорил обратное, – напомнила девушка.
– Кто знает, куда ты меня заведешь? Может, там дождь, или град, или еще что.
– Там дом, – хмуро откликнулась девушка, но куртку все же оставила при себе – обернула вокруг пояса и завязала узлом рукава, – вперед.
Они вышли на террасу. Лари тщательно заперла дверь и убрала ключ в карман куртки. Ганс уже был готов выдать ироничную улыбку, но сдержался.
Лазурь решительно пошла вперед, со всей быстротой, на которую была способна. Ганс следовал за ней на расстоянии нескольких шагов. Наконец, она обернулась.
– Ты так и будешь плестись сзади?
– Не хотел прерывать твои размышления. И… я не знаю, как нужно ходить вдвоем. Мне взять тебя за руку?
Девушка закатила глаза.
– Можешь просто идти рядом.
Дальше они пошли вместе. Дорога спустилась к первой линии и вывела их на туристическую улицу.
– Как здесь пусто, – поежилась девушка, – обычно я вижу такое только совсем ранним утром, когда возвращаюсь с ночной смены.
– Все-таки это удивительно, – пробормотал Ганс. Он не хотел поднимать эту тему, чтобы лишний раз не волновать девушку, но не получалось. Слова рвались из него, как прежде – желание творить, – у тебя есть воспоминания о твоей прежней жизни за очень большой период времени, но когда я появился, у меня не было ничего. Я не знал, каким я был.
– Это потому, что он украл меня, – зло пробормотала девушка, – изъял из реальности! Думал, я его игрушка!..
– Нет, может, он просто натренировался лучше описывать людей, – возразил Ганс, – он не плохой человек. Мне так показалось.
– Много ли ты смыслишь в людях, а?! – язвительно уточнила она.
– Нет. А ты?
– Достаточно.
Непонятно было, являлась ли эта реплика ответом на вопрос или предложением закончить разговор, потому что Лазурь вдруг резко остановилась.
– Я не узнаю этих мест, – слегка запыхавшись от ходьбы и разговора, она прислонилась к мощному стволу вяза, пытаясь отдышаться, – здесь должен быть перекресток, и нам направо.
Широкая мощеная дорога сразу за деревом обрывалась, становясь узкой тропинкой, к тому же ведущей явно в осенний пейзаж.
Гейнсборо сделал шаг вперед. Повеяло стылым ветром и запахом прелой листвы. Он не очень хорошо знал этот фрагмент мира – там было совершенно нечего рисовать.
– Мы можем пойти другой дорогой, – предложил Ганс, отступая назад.
– Но я не знаю никакой другой дороги. Как я попаду домой?! – в ее голосе вновь проскользнули нотки отчаяния.
– Поступим по-другому, – поспешил успокоить ее художник, – нарисуй мне свой дом и то, что находится рядом с ним, а я скажу, бывал ли я в таком месте прежде.
Про себя он подумал, что может и не провести ее в это место. Может, оно очень далеко, или же его не существует вовсе. Но он всеми силами хотел помочь Лазури, поэтому промолчал. Достал из рюкзака альбом и карандаши, расстелил свою куртку на траве под деревом, на летней его стороне, и предложил Лазури сесть.
– Ох, я очень плохо рисую, – сокрушалась Лазурь, выводя неровные линии на листе.
– Я не буду подсматривать, если хочешь – Ганс вытянул ноги и слегка отодвинулся от Лазури. Посмотрел на небо с росчерками облаков. На истертые камни улицы. Опустил глаза и начал рассматривать, как трава у его ног из зеленой и сочной переходит в пожухлую и темную по мере того, как реальность смещается к осени.
– Вот, смотри, – Лазурь протянула ему альбом, – это мой дом.
Ганс внимательно всмотрелся в рисунок. Довольно типичное кирпичное здание с квадратными окнами. Рядом девушка изобразила схематичную карту с другими домами.
– Вот моя улица, – указала она, – видишь, я прохожу этот парк, затем на перекрестке сворачиваю направо, – она провела линию тупой стороной карандаша.
– Не могу узнать, – прикусил губу художник, – так, а что здесь? Ты нарисовала какую-то высокую постройку.
– Это здание почты.
– Ну, конечно! Я вспомнил, это совсем недалеко, идем!
Лазурь вскочила и лихо сорвала с пояса куртку.
– Точно, одевайся, – Ганс поднял свою с земли и сунул руки в рукава, – мы идем навстречу осени.
Они шли быстро – по алее, заросшей кленами, которые в осень разгорелись багряным, напрямик через летнее поле ржи. Они миновали пустой задний двор супермаркета, заставленный ящиками и коробками, обошли сам супермаркет, успели почувствовать где-то неподалеку влажное дыхание грозы, но свернули к солнцу. Вскоре они оказались на узкой городской улице, которую дома обступили со всех сторон, плотно стиснув в своих каменных объятьях.
– Вот, смотри, твое здание почты, – указал Ганс.
– Ой, – вздрогнула Лазурь, – я не ожидала его здесь увидеть.
Она подошла к двери и дернула ручку.
– Закрыто, – подсказал художник, – наверное, он отвлекся и решил не описывать внутренний облик здания, а может, настоящая почта была закрыта, когда он пришел туда.
Лазурь передернула плечами, и Ганс понял, что ей все еще неприятно слушать обо всем, что касается Создателя.
Девушка отпустила ручку и решительно перешла дорогу к домам напротив. Ганс следовал за ней.
– Он должен быть здесь, – пробормотала Лазурь, останавливаясь возле глухой кирпичной стены, и повторила громче, – Мой дом должен быть здесь!
Она приблизилась вплотную к стене, словно ожидая, что та раздвинется перед ней, – и вдруг закричала: низко, страшно, надсаживая голос и молотя руками по холодным кирпичам кладки.
– Мой дом должен быть здесь! Мама! Папа! Сестра! Мама! Папа!..
Ганс схватил ее за плечи, развернул и прижал спиной к стене. Лазурь продолжала сопротивляться, отчаянно и слепо взмахивая в воздухе руками, трясла головой, повторяла свои призывы, сбиваясь и кусая губы.
Он не знал, что делать. Он не знал людей прежде. Он не знал, какова Лазурь и как она будет реагировать.
Но он взял ее руку.
Ее горячая ладонь в его ладони.
Он прижал ее голову к своему плечу.
Он обнял ее второй рукой.
И мягко направил, заставляя сделать шаг – прочь от этого места, которое внушило ей столько страха.
Она ни о чем не спрашивала. Она перестала бормотать и умолкла. Она дрожала, но слабее, когда он сжимал ее ладонь в ободряющем жесте.
Вскоре они были у дверей его подъезда. Ганс толкнул створку и впустил девушку в коридор, пронизанный снопами солнечных лучей. Они протянулись от высокого окна на лестничной клетке – вниз, преломляясь на перилах (он рисовал их десятки раз: и лучи, и перила, и ставни в чешуе облупившейся краски, и потертые ступеньки).
Когда они преодолели первый пролет и оказались у окна, Лазурь подняла голову, всматриваясь, и неожиданно спокойно сказала:
– Как красиво.
Ганс встал рядом, и они вместе смотрели сквозь стекло на изгиб реки, искрящийся в лучах солнца.
– Неиссякаемый, как сама река, источник моего вдохновения, – произнес Ганс.
– В таком месте я бы тоже хотела стать художником.
– Он придумал его для меня.
Впервые Лазурь не вздрогнула при упоминании Создателя, но Ганс все же поспешил сменить тему:
– Из окна в моей гостиной вид почти такой же, только обзор шире. Пошли, я покажу.
Но они не доходят до верха. Внимание Лазури переключается на картины. Они повсюду. Ослепленная лучами солнца на лестничной клетке, она не сразу их увидела, и вдруг они выступили отовсюду, столпились на площадке, словно любопытные родственники, и разглядывали ее, пока она разглядывала их.
– Они все твои? – она провела пальцем по одной из рам.
– Я бы хотел, чтобы они были чьи-то еще. Чтобы их видел кто-то еще, – признался Ганс, – но да, мои.
Вдруг он понял, как это прозвучало.
– Ох, я не имею в виду, что мне бы хотелось, чтобы кто-то восхищался моим творчеством. Для начала мне бы хотелось, чтобы его вообще кто-то видел. Кто-то, кроме меня и писателя.
– Но теперь я вижу, – задумчиво сказала Лазурь и встряхнула головой, – что ж, в этом тебе не повезло. Я всего лишь бариста и совсем не разбираюсь в искусстве. Я жила в мире запахов и вкусов, и большую часть времени наблюдала лица людей, слишком похожие друг на друга, а в их отсутствие – окно с видом на стену соседнего дома.
– Тогда тебе понравится этот мир, – кивнул Ганс, – здесь столько всего, что тебе стоит увидеть. Мои картины не покажут тебе все. Послушай, я просто хочу, – он вспомнил фразу из какой-то прочитанной им книги, – чтобы ты приобрела больше, чем потеряла.
– Я не могу измерить потерю. Зачем он дал мне память о прошлом, если оказывается, что в этом месте у меня нет прошлого? – Лазурь вновь казалась отчаявшейся.
– Мы обязательно узнаем. Вот увидишь. Я уверен, ты вскоре сама познакомишься с Создателем и сможешь спросить его. Идем.
Они поднимались все выше и выше, пока не оказались перед дверью мансарды.
– Ты живешь под самой крышей!
– Да. Из книг я узнал, что многие творческие люди жили вот так, в мансардах. Это очень здорово, здесь потолки наклонные. Слушай, я обязательно покажу тебе, какая по утрам на них интересная тень… – Он говорил и говорил, надеясь отвлечь девушку от тяжелых мыслей, – у меня, кхм, немного сумбурно. Я, видишь ли, не ждал гостей. Ты, хм-м, можешь взять мои тапочки. Что еще тебе понадобится… одежда? За ней нужно будет сходить в магазин. Ох, и почему я не подумал раньше?..
– Не суетись, – остановила его девушка.
– Просто у меня никогда не было гостей, – Ганс обескураженно улыбался, меряя шагами прихожую. – И я никогда не общался с людьми вживую, но ты мне понравилась и … о, а так вообще можно говорить? В книгах, которые я читал, герои никогда не признавались в подобном сразу и хранили интригу.
– Если человек и вправду нравится – можно, – серьезно сказала девушка, – я так думаю. Но не ко всем стоит быть доброжелательным.
– Мне показалось, что ты была ко мне доброжелательна, хоть и не знала меня.
– Это часть моей работы. Я должна быть приветливой со всеми гостями. Это действует и в обратную сторону. Мне часто говорят, что я им нравлюсь, но я не верю, что они это всерьез.
– Тогда зачем говорят? – удивился Ганс, помогая девушке снять куртку.
– Чтобы показаться более значимыми. Произвести впечатление.
– Я произвожу впечатление?
– Ты искренний. Это производит впечатление.
– То есть про меня ты могла бы сказать, что я тебе нравлюсь, если бы ты так чувствовала? – Пытливо уточнил Ганс.
– Ох, кажется, я начинаю понимать, почему книжные герои хранили интригу, – натянуто рассмеялась Лазурь, – это сложный вопрос, Ганс.
– Тогда не отвечай сейчас. Ты устала? Если еще не очень, можем прямо сейчас отправиться за едой, и одеждой, и всем прочим для тебя. Или можешь остаться здесь.
– Точно не здесь, – поежилась девушка, – то есть – не одной.
– Ладно. Тогда идем, а затем вернемся сюда?
– Но… ты правда хочешь, чтобы я осталась?
– А у тебя есть другие планы на вечер?
– У меня были другие планы, – она особенно выделила слово «были».
– Ох, извини!
– Это ты прости, – смутилась девушка, – я имела в виду: ты ведь меня совсем не знаешь. Не думаю, что тебе хотелось бы впускать в дом посторонних.
– Как я уже говорил, по удачному стечению обстоятельств как раз сегодня утром я осознал, что вполне хочу впустить в дом кого-то, кроме себя. И, если хочешь, ты не будешь посторонней. Я тебя познакомлю. Смотри. Привет, дом, это Лазурь, она будет жить здесь. Уверен, вы понравитесь друг другу, ведь она мне нравится, – Ганс схватил ее за руку и со смехом потащил в комнату, – привет, мольберты, это Лазурь, она нравится мне так же, как рисование. Привет, краски и кисти, это Лазурь, она похожа на вас, у нее волосы цвета неба и на ощупь – как беличьи кисти. Привет, диван, не ворчи больше пружинами, теперь ты станешь ложем для этой прекрасной девушки! Ну вот, видишь? Теперь ты не посторонняя.
– А с картинами познакомишь? – рассмеялась девушка.
– О, это будет долгой историей, предлагаю устроить торжественный ужин, а его еще надо добыть. Ну что, пошли?
– Пошли, – согласилась Лазурь. Она так и не выпустила его руки, следуя за ним. Ганс ловко лавировал между мольбертами, стопками эскизов, сложенных прямо на полу, расставленных повсюду блюдец с засохшими потеками краски и горками угля.
В прихожей Лазурь торопливо натянула туфли. Ганс закрыл за ними дверь, и они вновь спустились на улицу.
– Запоминай, что нам нужно: еда для ужина, одежда для тебя, подушка и одеяло на диван, – перечислял Ганс, – что еще?
– Зубная щетка, белье, расческа, полотенце и синий лак, – быстро добавила девушка.
– Ох, и как это все держать в голове? Предлагаю просто набрать всего, что под руку попадется. Тогда нам понадобится это!
Они как раз подошли к дверям супермаркета, возле которого под навесами стояли ряды тележек.
– Точно, возьмем ее.
Супермаркет, как и всегда, казался покинутым минуту назад. Из-под потолка лилась негромкая музыка, витрины были ярко освещены, кассы перемигивались зелеными огоньками.
Лазурь удивленно огляделась.
– Мы правда можем взять здесь все, что угодно?
– Нет никого, кто мог бы нас остановить, – подтвердил Гейнсборо.
– Что ж… Тогда начнем сначала.
Лазурь пошла вперед, а Ганс – за ней, толкая перед собой тележку.
В хозяйственном отделе она казалась собранной и деловитой. Прошла вдоль полок, складывая в тележку шампунь, красную мочалку в хрустящей упаковке, мыло, зубную щетку, тюбик пасты, большое махровое полотенце. Но вскоре они оказались в отделе с одеждой, и Лазурь остановилась в растерянности. Видно было, что она усилием воли берет себя в руки и пытается сохранить прежний темп ритмичного шага вдоль полок: коробка с нижним бельем, ночная рубашка, халат с завязками…
– Слушай, у нас ведь намечается званый ужин, – подал голос Ганс, – приглашены ты, я, все мои картины и все твои истории. Так что, думаю, одеться нужно соответствующе.
– Ты так считаешь? – неуверенно протянула девушка.
– Точно, – Ганс сорвал с вешалки темно-синее платье с рукавами-фонариками, – вот это – для ужина!
Он взял другое – бежевое с рыжей вышивкой.
– В этом я хочу тебя рисовать!
– В этом я буду завтра утром, – увлеченно подхватила Лазурь, хватая голубой сарафан и взмахивая им, как крылом, – а это отлично сочетается с обоями в гостиной, тебе, как художнику, должно быть небезразлично!
Они помчались вдоль полок, смеясь и грохоча тележкой, пока в ней не образовалась огромная гора одежды.
– Теперь на примерку! – Завопила девушка, споткнулась и чуть не упала в шелково-хлопковую груду.
– Запрыгивай! Твоя карета подана! – Ганс толкнул тележку, и Лазурь опрокинулась в нее, болтая в воздухе ногами.
Ганс вскочил на подножку и оттолкнулся ногой.
– Мы что-нибудь разобьем! – Завизжала Лазурь, смеясь.
– Разве что лед отчуждения! – Крикнул в ответ художник, разгоняясь.
Они затормозили у примерочных, чуть не перевернув тележку.
Пока Лазурь меряла первое платье, Ганс сбегал на склад и притащил деревянные поддоны, на которые ставили ящики с фруктами. Соорудив из них импровизированный подиум, он накрыл его алой тканью из текстильного отдела. Когда Лазурь отдернула бирюзовую штору, закрывающую кабинку примерочной, Ганс навел на нее сложенные квадратом пальцы, притворяясь, что делает снимок.
– Прошу!
Лазурь осторожно ступила на поддоны. Она так и не сняла свои потертые туфли.
– Винтажный образ, – вскричал Ганс голосом конферансье, – коллекция весна… весна, всегда весна, модельер вдохновлялся васильками и скрипичной музыкой, прошу!
Лазурь смеялась, балансируя на шатком поддоне, раздавала воздушные поцелуи и поводила плечами.
Так они дурачились, надевая друг на друга шляпы и шали, отражались бесконечно в двойных зеркалах примерочных, танцевали под незатейливую музыку супермаркета.
– Наконец, за едой, – закричала Лазурь, вновь вспрыгивая на тележку, – я умираю, умираю, умираю как хочу увидеть вдохновленный летним полуднем сочный кусок яблочного пирога!
В совершенном безумии они схватились за бортики тележки и помчались в продуктовый отдел. Лазурь надолго замерла перед витриной с сырами, и Ганс поспешил вернуться назад – убрать поддоны обратно в подсобку и развесить по местам одежду. Конечно, он знал, что никто, кроме них и, быть может, писателя, не увидит этого бардака (и уж кого первого стоит упрекнуть в создании беспорядка, так это самого писателя, с его вечными нагромождениями домов, улиц и смыслов!). Но все же художнику хотелось сохранять это место неизменным. Ему нравились четкие линии полок, упорядоченность, ряды товаров, расставленных по цветам, как могут нравиться анатомически верные профили или строгость геометрических фигур.
Вновь оказавшись в продуктовом отделе, он обнаружил, что к Лазури тоже вернулась прежняя рассудительность. Она неторопливо загружала тележку продуктами, подталкивая ее ногой.
– Что это? – Он с недоумением порылся в тележке, рассматривая пакеты замороженных овощей и морепродуктов, какие-то непонятные пачки и банки.
– Еда, – лаконично пояснила Лазурь, – Эй, я была уверена, что ты уже все здесь перепробовал, и тебя ничем не удивишь! Если бы у меня был нескончаемый супермаркет, я бы не ела одно и то же блюдо два дня подряд!
– Знаешь, я в основном захожу в отдел с готовой едой. Мне нравится ее рисовать. Я редко съедаю что-то сразу, сначала делаю наброски. Так что я стараюсь выбрать что-то красивое. Цепляющее. А как можно рисовать… эм-м, спа… гетти?
– Зато их можно есть, – возразила девушка, – вот увидишь, у нас будет королевский ужин. Так, с ингредиентами для основного блюда я закончила. Теперь – за сладостями. С ними уж точно предоставляю выбор тебе.
Ганс перехватил у нее тележку и покатил в кондитерский отдел.
Здесь они прилично задержались. Ганс придирчиво рассматривал выпечку. Лазурь посмеивалась над ним, но не торопила.
– И… мы можем, наконец, идти? – уточнила она, когда Ганс, наконец, водрузил последнюю коробочку пирожных на самый верх тележки.
– Да. Думаю, не будем разгружать тележку, повезем ее с собой, а завтра вернем на место.
– А я бы не отказалась еще раз прокатиться, – лукаво сверкнула глазами Лазурь, – когда она будет пустой, конечно. Дай, я повезу немного.
Они прошли мимо пустых касс, слепо мигающих табло с бегущей строкой («спасибо за покупку»), и вышли на улицу.
Пока они закупались, солнце село, и в подступающей темноте окружающие предметы размывались, словно нарисованные масляными красками.
Тележка оказалась довольно тяжелой и неповоротливой, так что вскоре Ганс забрал ее и повез сам. Лазурь нетерпеливо шагала рядом, изредка перепрыгивая через трещины на асфальте.
– Что ты делаешь?
– Что я делаю? – Лазурь вновь подпрыгнула, – а, это. Примета на удачу.
– И как, работает?
– Еще бы! Я чертовски удачлива. Ой!.. – Она перестала прыгать и указала вперед, в просвет между домами, – смотри, какой туман!
– Это не туман, – Ганс проследил за ее взглядом и вздохнул. Неужели опять придется напоминать ей о творце этого мира и этим прогнать ее беззаботность? – Это пустота.
– Какая пустота?
– Не знаю. Нереализованная идея. Приют уснувшего вдохновения. А может, просто поле тетрадной страницы.
Он с тревогой ожидал ее реакции, рассматривая мутное марево, клубящееся далеко впереди.
– Бр-р, – сдержанно сказала Лазурь. Она перестала перепрыгивать через трещины и теперь держалась ближе к художнику, взявшись одной рукой за ручку тележки.
Ганс хмыкнул. По-прежнему непредсказуема.
– Так, и что мы со всем этим будем делать? – заинтересованно спросил он, когда они разбирали продукты на кухне.
– О, ты хочешь готовить вместе со мной?
– Только учти – у меня совсем мало опыта, – смущенно признался художник.
– Я покажу. И вообще, мне тут явно не помешает пара лишних рук, пусть и не слишком умелых. Я-то думала, ты собираешься рисовать пирожные, пока я тут вожусь.
– Этим я всегда успею насладиться.
– Ты наслаждаешься всем, что делаешь? – Лазурь отыскала в кухонном шкафчике большую кастрюлю, наполнила ее водой и поставила на огонь.
– А ты?
– Стараюсь, – пожала плечами она, – если не наслаждаться, жизнь может потерять всякий смысл.
– Я думаю точно так же.
– И вот что странно, – Лазурь переложила помидоры из пакета в миску, чтобы вымыть их, – в моем окружении очень мало таких людей.
– И чем же они тогда занимаются?
– Работают. Учатся. Ходят по улицам. Думают. Пожалуй, они слишком много думают.
– Значит, только мы одни знаем, как это – наслаждаться жизнью?
– По крайней мере, в этом мире, – Лазурь бросила взгляд за окно: уже совсем стемнело.
– Получается, в этом мире мы последние гедонисты.
– Получается, так. Смотри, помидоры нужно нарезать маленькими кусочками. А зелень помой и передай мне. У тебя есть ножницы?
– Есть, – Ганс выдвинул ящик стола и чуть не задел углом девушку, – ой, прости!
– Ничего, я успела увернуться, – девушка шагнула назад, задела локтем кастрюлю и едва не перевернула ее, – ах, черт!
– А здесь, оказывается, не так много места для двоих, – отметил Ганс, наконец, отыскав ножницы. Лазурь поблагодарила его кивком и принялась нарезать базилик над приготовленной миской. Гейнсборо занялся томатами.
Лазурь протянула к раковине руки, как раз когда Ганс повернулся к ней тоже, и они столкнулись ладонями над мойкой.
– Давай ты первая, – усмехнулся Ганс, включая для нее воду.
– Спасибо. Так, теперь возьми с подоконника креветки, они уже должны оттаять, и почисти их.
– Эм-м, я должен сделать что?..
– Почи… а, ну да, сейчас покажу.
Так, теснясь на узкой кухне и поминутно что-то роняя, они готовили ужин. Лазурь объясняла и раздавала команды, а Ганс небезуспешно пытался за ней угнаться.
На внешний мир опускалась ночь, и над столом в кухне зажгли лампу. Ее мягкий оранжевый свет ложился на стены, оббитые деревянными панелями, играл бликами на масляных мазках картины, висящей между кухонными шкафчиками, путался в синих прядях волос Лазури и, переливаясь через подоконник, утекал в ночь. Пар поднимался над плитой и оседал на стеклах мелкими каплями.
– И-и, готово! Тащи тарелки, – распорядилась Лазурь. – Для рисования этот ужин, похоже, не годится, но ты вслушайся, как пахнет!
Лазурь блаженно прикрыла глаза, накладывая в тарелку спагетти с овощами и морепродуктами и обильно поливая их соусом.
Они ужинали в гостиной, сидя по разным краям длинного стола, который художник чаще использовал для работы, раскатывая на нем рулоны холстов. Сегодня на стол постелили длинный отрез ткани, который прежде служил Гансу для рисования драпировок – получилась вполне роскошная скатерть. Лазурь использовала баночки из-под гуаши в качестве подсвечников, и теперь на воротничке ее украшенного мелкими жемчужинами платья мерцали блики.
Ганс, указывая вилкой то на одну, то на другую картину, рассказывал о местах, где он побывал, чтобы нарисовать их. Некоторые из них оказались знакомы и девушке.
– Так непривычно видеть их безлюдными, – отметила она.
– Думаю, я не смог бы сосредоточиться на их красоте, если бы там были люди. Мне кажется, они создадут слишком много ненужного движения.
– Тебе больше нравится рисовать архитектуру и пейзажи?
– Мне нравится статичность. К тому же, я не рисовал людей, кроме себя и писателя.
– Ты можешь рисовать меня, если захочешь. Я очень постараюсь быть статичной.
– И ты готова сидеть несколько часов неподвижно, пока весь мир за окном ждет и жаждет нашего присутствия?
– Мне бы скорее хотелось быть запечатленной. Я хочу, чтобы меня запечатлели, как фонарь или скамью, – она поочередно указала на эти детали на картинах, – или как мост с башнями. Если бы мне суждено было слиться с городом и стать его частью, я бы предпочла стать мостом.
– А я – островом, – отозвался Ганс.
Художник пообещал познакомить ее с другими картинами, что висели на лестницах и в квартирах ниже, завтра, при свете дня. После ужина они укладывались спать в разных комнатах. Лазурь облачилась в длинную ночную рубашку, Ганс застелил для нее постель на диване в гостиной.
– Спокойной ночи, Лари.
– До завтра, Ганс.
Дверь его спальни закрылась с тихим шорохом, и Лазурь осталась наедине со своими мыслями.
Снаружи было тихо. Слишком тихо. Непривычно, неправильно. В ее доме тишина не была частым гостем – то хлопала дверца холодильника (сестра частенько засиживалась допоздна и по ночам кралась на кухню, чтобы перекусить чем-нибудь вкусненьким), то раздавалась грузная поступь отца, то тонкое торопливое цоканье коготков спаниеля Микки. За окном проезжали машины, шурша гравием, а стены их квартиры были тонкими, условными, так что, прислушавшись, можно было различить разговоры соседей.
Здесь не было ничего. Тишина захлопнутой тетради (или мышеловки?).
Без толку поворочавшись с боку на бок, Лазурь поднялась, сунула ноги в тапочки и прошлепала к окну. Фонари горели с другой стороны дома, над пустой проезжей частью, и их свет едва долетал сюда. Далекая река ловила уже свет лунный, сияя и искрясь от слабых порывов сонного ночного ветра.
Лазури не хватало движения. Дома она любила смотреть на улицу, на бесконечный поток машин и пешеходов, который иссякал лишь поздней ночью. Теперь он исчез вовсе.
Девушка поежилась и отвернулась от окна. Прокралась в прихожую, оставила тапочки у двери и сунула босые ноги в туфли. Достала из куртки фонарик. Хлопая незастегнутыми ремешками, она вышла на лестничную клетку через прикрытую дверь, которую никто и не думал запирать. Подсвечивая себе фонариком, начала медленно осматриваться, чувствуя себя призраком в картинной галерее.
Днем Ганс сказал, что его картины не расскажут всего о мире. Может, это и было так. Но они рассказывали о художнике. И, пожалуй, больше, чем он мог рассказать о себе сам.
Картины покрывали стены, как бабочки, гнездясь до самого потолка.
Картины вели ее по коридорам и комнатам дома, и она повиновалась им, словно листок, упавший в реку и поймавший ее течение. Она сама не помнила, как вошла в очередную квартиру. Здесь не было ни мебели, ни стен – одно большое пространство, похожее на бальный зал из ее детства. Лунный свет лился из большого квадратного окна, которое в окружении картин само походило на большое полотно в раме.
Лазурь подошла ближе и выглянула в него. За окном высились громады темных домов. И за ними – знакомый белый туман. Пустота. Белесое пространство не давало никакого света и не отбрасывало тени, и на его фоне окружающие предметы казались всего лишь театральными декорациями. По сути, ими они и были.
Лазурь вдруг тоже отчетливо ощутила себя декорацией. Игрушкой, забытой своим создателем в кукольном домике.
…По ступенькам она бежала, задыхаясь и налетая на стены. Ввалившись в дверь мансарды, Лазурь зажала рот ладонью, чтобы унять хриплое, прерывистое дыхание. Паника, задремавшая на время ужина, вгрызлась в нее с новыми силами.
Лазурь чувствовала, что сходит с ума. Только бы ощутить себя, почувствовать дыхание жизни, увидеть настоящее…
Скинув туфли, она прошла через гостиную к дверям спальни художника. Тронула дверь.
Его глаза сверкнули в темноте, осветились, как рябь реки, что она видела из окна.
– Там так тихо, – прошептала Лазурь, не решаясь ни переступить порог, ни вернуться в гостиную.
– Окна спальни выходят на лето. Хочешь послушать соловьев?
– Что угодно, кроме тишины.
– Располагайся, я принесу твое одеяло из гостиной, – Ганс поднялся и подошел к окну. Распахнул обе створки, и в комнату ворвалась неожиданно звонкая трель птичьей песни – чистый, полный жизни звук, прекрасный в своей сложности. Казалось, он доносится отовсюду, хотя ни одной птицы не было видно в мягкой полутьме сада.
Ганс принес из гостиной одеяло и подушку Лазури.
– Ветер здесь дует из весны, – пояснил он, укрывая ее обоими одеялами, – как тебе птицы?
– Никогда прежде не слышала ничего подобного… – честно призналась Лазурь.
– Никогда? Но ты ведь живешь в этом городе!
– Я думаю, соловьи не любят шума улиц. Может, они слишком гордые, чтобы перекрикивать его. Для их искусства нужна тишина. А я не смогла бы выносить тишину. Так что мы с ними из разных миров.
– Ну, так встретились, наконец-то. Нашлись, – Ганс улыбнулся, обошел кровать и примостился с краю, укрывшись легким пледом.
– Нашлись… – сонно повторила Лазурь, – как красиво…
– Спи, Зула.
Соловьиные трели становились все более сложными, и Лазурь, погнавшись мыслью за парящим в воздухе звуком, не заметила, как уснула.
Глава 5
Писатель начал все чаще приходить в «Другой берег». Он появлялся на холме после обеда, медленно шел по туристической улице, заставляя себя не спешить и разглядывать фасады. В кафе он оказывался как раз тогда, когда поток обедающих иссякал. Он находил себе место у окна, заказывал кофе или что-то из еды, делал наброски фасадов или тренировался в черчении.
Ему нравилось вырываться из душных стен общежития, и, хотя путь до холма занимал немало времени, он проходил его пешком.
Здесь он действительно отдыхал, несмотря на утомительную работу с чертежами. Когда в кафе оставалось мало посетителей, он бросал взгляд на стойку, и Лазурь, поймав этот взгляд, могла оставить свои дела и подсесть за стол – поболтать, рассказать городские новости, посоветоваться о новых книгах. Иногда она заговаривала о возможных изменениях в интерьере. Тогда писатель увлекался, начинал чёркать на салфетках, размечая расстановку мебели, а глаза Лазури вспыхивали, и она вступала в спор с жаром, который писатель давно ни у кого не встречал. Если их никто не отвлекал, они могли проговорить до самого конца смены, и тогда писатель задерживался еще немного, помогая Лазури привести в порядок кафе. Затем она закрывала кассу, а писатель собирал свои заметки, и они шли до автобусной остановки, продолжая разговаривать. Там Лазурь садилась на автобус, а писатель продолжал путь домой в одиночестве, и какое-то теплое чувство поднималось у него в груди, когда он думал о том, что завтра снова окажется на другом берегу.
***
Тем утром Ганса разбудило шкворчание из кухни и аппетитный запах яичницы с гренками. Художник медленно открыл глаза. По скошенному потолку прыгали солнечные зайчики, отраженные водами реки. Край занавески едва слышно шуршал по полу, подхваченный порывом ветра.
Яркими пятнами цвели на стенах картины. Все было привычным, но каким-то другим. Новым, чистым, как свежая палетка акварели. И ему определенно нравилось это ощущение.
Лазурь колдовала на кухне в своем новом голубом сарафане, с волосами, подхваченными шейным платком художника. От плиты поднимался пар, мягко касался оконного стекла и вылетал в открытую форточку.
– А, ты проснулся, наконец-то, – улыбнулась она, когда Ганс вошел на кухню, – я уж думала идти будить тебя. Давай скорее, нас ждет мир!
Утро преобразило ее. Лазурь кипела энтузиазмом, как молоко на плите. Солнце заливало кухню, художник заливал свою сонливость свежезаваренным кофе и понемногу тоже разгорался жаждой действий. Он предвкушал, как покажет ей все свои любимые места, и как вместе они откроют новые. В мыслях он уже был в городе, шагал по его улицам под руку с девушкой, которая пришла разделить с ним мир.

Так они стали исследовать новую реальность вдвоем. Каждый день они выходили из дома и выбирали направление, следуя полету птиц, течению реки, дорожным указателям или собственному чутью.
Они сворачивали во все подворотни, заглядывали во все дворы, открывали любые двери.
Было только одно условие – обязательно возвращаться домой к вечеру. Ночевать дома.
Темнота всегда заставала Лазурь врасплох, и художник вскоре научился чувствовать приближение напряженной тревоги, охватывающей девушку, когда солнце скрывалось за горизонтом. Поэтому он торопился вернуть ее домой до заката. Тогда они вместе готовили ужин, читали друг другу или разговаривали. Художник сделал несколько ее портретов, сама же Лазурь, пару раз взяв в руки карандаш, вскоре со смехом признала, что совершенно лишена таланта рисовальщика. Позировала она, впрочем, с удовольствием, а сухую пастель использовала, чтобы расцвечивать свои пышные волосы невообразимым сочетанием тонов.
***
Бывают вещи (а порой – и люди), которые всегда вызывают определенные, очень четкие эмоции или воспоминания. В этом писатель был абсолютно уверен. Мандарины созданы для новогодних ночей, молоко с медом всегда напоминает о ранних зимних сумерках, а, скажем, лакричные конфеты из вазы в кабинете коменданта общежития созданы для воспоминания о зубной боли. Ну а кофе в кофейне «Другой берег» был обещанием. Томительным ожиданием, манящей чернотой, густым, бархатным зельем, и, как в первый раз, вызывал мысли об объятиях – крепких и неуловимых одновременно. На дне чашки таился привкус горького шоколада и нетерпения, и всего несколько глотков вызывали усиленное сердцебиение, переходящее в нервный трепет.
Конечно, писатель начинал понимать, что дело вовсе не в кофе. Но продолжал убеждать себя в обратном. Иначе, пожалуй, он бы просто сошел с ума.
Он начал все чаще появляться в кофейне, благо, наступили каникулы, и он мог позволить себе длинные прогулки. Большинство студентов на время отдыха разъехались по домам, и общежитие встречало писателя гулкой пустотой, от которой он сбегал в город. На другой берег.
«Другой берег». Он убеждал себя, что приходит сюда поработать над эскизами к будущему дипломному проекту (кажется, в спорах и разговорах наклевывалась интересная идея). Или, скажем, насладиться кофе. Но в чистом блокноте, который он завел специально для этих заметок, неделями не появлялось ни строчки.
Он приходил не к месту. Он приходил к Лазури. И да, это было не к месту. Так он считал. Он заучил порядок ее смен и хотел было притвориться, что случайно заходит сюда во время прогулок или после изысканий в обширном архиве музея-усадьбы. Но, в конце концов, зачем ему было притворяться? Причина приходить сюда была всего одна, и она закалывала волосы так, чтобы спрятать синие пряди под густыми каштановыми. В каждую их встречу он ждал – с томительным нетерпением – одного особенного момента, когда после окончания смены она запрет кассу на ключ и повесит его себе на шею; не развязывая, через голову снимет передник – и вытащит из высокого пучка заколку, выпуская на волю темно-синий водопад. Это был сигнал, более отчетливый, чем звук охотничьего рога или пение ангелов. Он поднимался с места и предлагал составить баристе компанию в ее вечернем пути домой. Она одевалась, медленно клала на его согнутый локоть руку в изящной черной перчатке, он поправлял ее шляпку – и она превращалась из болтливой девочки-баристы в покровительницу вечерних сумерек. Открывалась дверь, они выходили в ночь, не размыкая рук, затем леди с учтивым кивком отстранялась, чтобы запереть входную дверь. С берега реки веяло сыростью и талым снегом, и часто писателю чудилось, что к этим запахам примешивается тонкий аромат цветущих апельсинов – короткое, обманчивое обещание их будущего лета.
Тихо спускались они к подножию холма, выходили на широкую улицу, залитую разноцветным светом гирлянд, и шли, не торопясь, купаясь в свете, увлеченные разговором – о музыке, колоннах, сортах чая, о далеких землях, о птицах и волшебстве их полета, о ведьмах и их колдовстве. Они почти не говорили друг о друге. Они почти ничего не знали друг о друге. Её имя, его молчание. Его заметки, ее запах корицы. Больше, пожалуй, ничего и не было. Больше, пожалуй, ничего и не было нужно.
***
Посреди этого размеренного узнавания отчётная работа свалилась буквально как снег на голову. Чертежи писатель готовил еще в прошлом семестре, это он помнил, но когда открыл их – за неделю до сдачи – понял, что они нуждаются в серьезных доработках. Он безвылазно мучился с ними следующие четыре дня – не без помощи добродетельного соседа по блоку. Архитектурный проект в итоге был с горем пополам закончен – писатель начертил знакомую мансарду Гейнсборо, чтобы хоть немного упростить себе работу. Но оставалась еще вторая часть, дополнение к проекту, в которой – идеи, концепции, перечни материалов и, самое главное, текстовое описание интерьеров.
Впрочем, если первая часть требовала четкого следования оформительским канонам, то вторая допускала изрядную долю импровизации, и в ней студентам давали волю. Этим и воспользовался писатель, решив взять за основу свои записи о мансарде. Переписать их набело он уже не успевал, так что просто поместил каждую страницу на отдельный лист картона, снабдив пояснительными подписями. Так его художественный текст оказался помещен в рамки проектных требований, как картина в багет. Понадеявшись, что куратор в первую очередь будет оценивать чертежи, он сдал проект и постарался выкинуть мысли о нем из головы.
Конечно, он расстраивался из-за того, что не сможет теперь видеться с Гейнсборо, не имея записей о мансарде под рукой, но он вполне мог повстречать его в других записях или просто подождать неделю, пока проекты не выдадут обратно с оценками.
«Это всего лишь на неделю, – утешил себя писатель, – что может случиться за неделю?»
Но что-то, конечно, должно было случиться.
Он не притрагивался больше к своим записям – собрал их и переложил в шкаф, решив сосредоточиться на реальности, где были теперь не только чертежи и книги.
Но что-то происходило.
С Лазурью. С ним и Лазурью. Или все же только с ней?
Она начала отстраняться. Сперва он не замечал этого, но постепенно маленькие детали начали складываться в нечто тревожное.
Она больше не начинала разговор первой.
Она больше не напевала по вечерам, после смены, расставляя посуду по местам и собирая папки меню со столов.
Она, конечно, и раньше была рассеянной, но сейчас это стало пугающим. Однажды она надолго замерла, держа на весу кувшин молока, а когда писатель окликнул ее, просто разжала пальцы, и кувшин с грохотом приземлился на плитки пола.
Белый поток молока выплеснулся под ноги писателю и, глядя на него, он вдруг не к месту подумал о том, что пол в кафе можно было бы сделать белым или, скорее, бежевым, цвета топленого молока.
Взгляд Лазури стал поверхностным, словно подернутым дымкой. Даже когда она смотрела прямо, казалось, что она смотрит сквозь, не замечая ничего вокруг.
Казалось, она проваливается куда-то.
Казалось, она живет во сне, и приходит в себя все реже.
Вокруг бушевала весна, одуряюще пахло цветами вишни, и, в конце концов, его тревога стала отдавать этим запахом – приторным и назойливым.
Однажды Лазурь не вышла на работу. Ее сменщица, Марсала, сказала, что Лазурь простудилась и заболела. Ничего серьезного, уверила она, с нашей хозяйкой спокойно не поболеешь, так что она поправится и выйдет на работу через пару-тройку дней.
Это сильно взволновало писателя. Он не знал, где живет Лазурь, и не мог увидеться с ней. А без нее «Другой берег» опустел и стал всего лишь маленьким, тесным и темным ресторанчиком, затерянным на второй линии домов, где отыскать его могут только местные да случайные туристы.
Весь вечер он бродил по склону холма, мучаясь от неясного чувства, вернулся в общежитие, когда совсем стемнело, и лег в постель совершенно измотанный, словно бы тоже заболевший.
Сон не шел. Он смотрел в потолок, изучил все линии трещин, считал блики от машин, проезжающих по соседней улице и бросающих отсветы на стены. Но уснуть не мог.
Странная, пугающая мысль вдруг поразила его.
Он вскочил, зажег настольную лампу и принялся лихорадочно пролистывать блокнот. Отбросил его, нашел другой, старый, пахнущий кофе.
Дрогнувшей рукой открыл на нужной странице. Глаза вцепились в строчки:
«…помутневшее от дыма стекло...»
«…освещал широкую барную стойку из отполированного дерева…»
«…на полке стояла бутылка лавандового сиропа…»
Описание кафе, которое он сделал в их первую встречу. Где-то здесь, на следующей странице, должна быть запись и о девушке.
Писатель нетерпеливо дернул на себя лист, чуть не порвав его, и оказался на следующей странице.
Совершенно пустой.
Лазури здесь не было.
Она исчезла.
Он не мог в это поверить. Он бросился проверять другие блокноты, хоть это и было лишено всякого смысла: он отчетливо помнил, что писал о ней в этот, потрепанный, темно-синий, хранящий запах коричневого сахара и следы кофейных пятен.
Она исчезла. И теперь – он был совершенно в этом уверен – жила в его тайном мире, созданном его записями. Мире, который прежде принадлежал только ему, а затем – только ему и Гейнсборо.
Гейнсборо. Может, он знает что-то о девушке, которая появилась в его мире? Может, они встретились?
Писатель понял, что должен найти его – для начала хотя бы его.
И тут же осознал еще кое-что.
Он не сможет попасть в мансарду в ближайшую неделю. Все записи о ней сейчас были подшиты в учебный проект.
Комната как будто стала разом меньше, стены надвинулись на него, стиснули дыхание.
Он уронил голову на руки, смяв страницы блокнота. А потом в ярости вырвал их и разодрал в клочья. Они разлетелись по комнате, словно опавший яблоневый цвет.
Яблоневый цвет аллеи, которая только что перестала существовать, сперва подернувшись дымкой, а затем растворившись в белом мареве пустоты.
***
В течение недели некоторые студенты получили свои проекты для доработок.
Писатель надеялся, что и он вскоре получит свой – далеко не идеальный. Но прошла неделя, почти все его одногруппники получили свои работы назад. Кроме него.
Писатель все не мог решиться поговорить с куратором напрямую и выяснить судьбу своей работы. Дело было уже, конечно, не только в оценке.
О кураторе отзывались как о строгом, но справедливом человеке, который недолюбливал студентов и был крайне придирчив к мелочам. Неоднократно он перечеркивал макеты студентов и оставлял пометки прямо поверх чертежей, чтобы их приходилось делать снова и снова – десятки раз.
Наконец, писатель решился. На исходе недели, когда он подошел к куратору с вопросом о проекте, тот неожиданно смутился, а затем предложил поговорить об этом после занятия, на обеденной перемене.
Это крайне удивило писателя, который был уверен, что преподаватель им недоволен.
– Ваша работа показалась мне, как минимум, необычной, – начал куратор, перебирая листы в своей папке, когда лекторий опустел, и они с писателем остались одни, – видите ли, обычно мы просим студентов воздержаться от художественных пассажей в описательной части, всё-таки мы готовим мастеров обстановок, а не поэтов. Но ваши заметки показались мне не просто хорошо написанными, а очень достоверными. По деталям в этой мансарде я буквально могу узнать, что за люди населяют ее. Это необычно и, надо признать, довольно талантливо. В моей практике я не сталкивался с тем, чтобы кто-то из студентов описывал эмоции людей от вещей в интерьере, хотя я уделяю этому внимание на занятиях.
Писатель был польщен, но что-то задело его в словах куратора.
– Ваши заметки интересно читать – словно историю о семье, что живет в этих стенах, наполняет их уютом и находит каждой вещи свое место, – продолжал куратор, не замечая замешательства своего ученика.
– Что вы сказали? – переспросил писатель, резко подаваясь вперед.
– Я имею в виду, историю семейной пары, все их вещи – пледы, картины, книги. Вы ведь имели в виду именно пару, мужчину и женщину?
– Д-да… да, конечно, – растерянно проговорил писатель.
– Удивительное дело. Читаешь – и кажется, будто они покинули мансарду минуту назад, вышли и вот-вот вернутся!.. Что с вами? Вы, похоже, меня совсем не слушаете.
– Скажите, – писатель вздрогнул и заговорил с горячностью, – нет, послушайте: мне кажется, что мой проект очень далек от совершенства. Я знаю, другие студенты получали свои материалы на доработку, могу ли я тоже получить свой проект, мне нужно внести некоторые изменения!
– О, вы так напоминаете мне тех художников, о которых я рассказываю на лекциях, – с преувеличенным весельем рассмеялся куратор, – они тоже постоянно были недовольны своими работами и всё пытались забрать их – даже из галерей во время выставок! – обратно в свои мастерские, и улучшать, улучшать бесконечно.
– И все же, могу я получить свою работу? – настаивал писатель, – обещаю, я сдам ее назад завтра же!
– Увы, это совершенно невозможно, – развел руками куратор, и наконец-то причина его напряженности оказалась явной, – я отправил вашу работу на городской смотр. Время подачи заявок заканчивалось, я не успел известить вас, так что заполнил ее как ваш куратор. Не волнуйтесь из-за мелких недочетов, ваша работа достаточно экстравагантна, чтобы привлечь внимание, а недочёты вы сможете устранить позже, когда проект возьмут в разработку – а я уверен, так и будет. Ох, я вижу, вы совершенно растеряны. У вас еще будет время осознать вашу удачу! Я уже прилично опаздываю на следующее занятие, так что оставляю вас. Обязательно найдите на кафедре требования к городскому смотру и подготовьте речь по ним. Пришлите мне первый ее вариант на той неделе, скажем, в среду, договорились?
Когда за куратором закрылась дверь, писатель без сил опустился на стул и прикусил ладонь, чтобы не закричать от отчаяния.
Глава 6
В один из вечеров они сидели на кухне. Лазурь пришивала к платью оторванную пуговицу, а Ганс перебирал разноцветные клубки в коробке возле ее локтя, отыскивая подходящее сочетание цветов для браслета, который он собирался сплести. Заготовка с первыми узелками была приколота к обивке соседнего стула.
Лазурь закончила свою работу, перекусила нитку и взглянула на Ганса – его волосы золотились под теплым светом лампы, мягко струясь по шее. За окном прошуршала ветка клена, подхваченная ветром, – и скользнула по стеклу, словно прядь волос.
– Видишь: ветка клена бьется в окно, надеется походить на тебя.
Художник поднял голову.
– Как ты это сказала? Словно стихотворение, но без рифмы.
– Разве? – удивилась Лазурь, – я и не заметила.
– Нет, слушай:
Видишь: ветка клена
Бьется в окно,
Надеется походить на тебя,
– повторил Ганс с паузами, – Рифмы нет, а ритм есть. Подожди, я тоже попробую… так…
Ганс огляделся по сторонам, наткнулся взглядом на букет пионов.
– Запечатлеть бы цветы,
Пока они живы –
Нет сил рисовать.
– Правда нет? – расстроилась Лазурь.
– Просто этот вечер для другого, – ободрил ее Ганс, – а цветы простоят еще пару дней, и оттого только сильнее распустятся. У них еще есть время.
С тех пор придумывание коротких ритмичных трехстиший стало их маленькой традицией.
Отправляясь гулять и снова попадая в смену сезонов, Лазурь иронично отмечала:
– Вечер весны:
Под моими ногами
Опавшие листья.
А Ганс соглашался:
– Крики совы
Летним полуднем
Цикад заглушают.
Иногда Ганс совершал короткие вечерние вылазки один, а Лазурь оставалась дома, чтобы приготовить ужин или почитать книгу. И тогда, возвращаясь в темноте, он видел среди множества темных окон одно, озаренное внутренним светом. Он открывал дверь мансарды. Лазурь устремлялась к нему, поднималась на цыпочки, обвивала руками его шею и касалась щеки прядями волос. Он произносил:
– Стою перед домом:
Блик на кирпичной стене,
В нашем окне – свет.
Лазурь тихо, счастливо вздыхала, и молча зарывалась в его плечо.
А, ночью, уже засыпая, она сквозь дрему бормотала ответ:
– Смотри: звезда отвернулась,
Стыдясь заглянуть в окно,
Светом холодным обжечь.
***
Порой Ганс чувствовал неизъяснимую печаль. Это было тягучее, плотное, но вместе с тем светлое чувство. Однажды темнота застала их у моря, и Ганс поднялся было с песка пляжа, чтобы идти домой, но Лазурь мягко удержала его за рукав, и он в недоумении сел рядом с ней. Лазурь ничего не объясняла – смотрела вперед, на границу моря и неба. Волны успокоились и шумели теперь тише, а на небе проступила сначала одна, затем другая, и вдруг – десятки звезд. Они появлялись на небесном полотнище, словно капли дождя, падающего вверх.
Ганс видел и ценил эту красоту, неуловимый момент перехода к ночи, но она же теперь заставляла его грустить, как всегда грустила Лазурь с наступлением темноты.
Короткий высверк прочертил глубину неба и погас.
– С неба звезда сорвалась,
В скорби
Умолкла цикада, – отметил Ганс.
Лазурь повернула голову, с короткой искрой улыбки взглянула на него и возразила:
– Видишь – звезда упала,
Взглянуть сорвалась на море.
Волна поднялась, принимая.
Он тихо вздохнул и прижал ее к себе – драгоценность, которую невозможно было оценить.
***
Писатель проклинал себя за беспорядок, который устроил в тетрадях.
Ночи напролет он проводил за разбором своих записей, и каждый раз, когда ему казалось, что он вот-вот повстречает девушку на следующей странице, она опять ускользала.
Если бы он только мог встретить её или Гейнсборо, и всё объяснить, рассказать о настоящей Лазури, которая томится сейчас в реальности, потеряв часть себя.
И самое ужасное было в том, что он не мог попасть в мансарду. Но если бы даже он смог оказаться там, что бы он сделал? Как ему вернуть девушку в реальность? Должна ли она прийти сама? Или он должен стереть ее из записей?
Может, это была еще одна причина, почему он медлил, прежде чем перевернуть каждую следующую страницу. Он понятия не имел, что должен сделать, чтобы повернуть все вспять. И если древняя мудрость гласила, что в одну реку невозможно войти дважды, способен ли он пойти против течения?
Он не мог сосредоточиться на занятиях, не мог работать над домашними заданиями. Приходя с учебы, он бросался к шкафу, выгребал оттуда очередную кипу тетрадей и принимался лихорадочно пролистывать их.
Две ночи спустя он наткнулся на описание кондитерской неподалеку от дома художника. Он уже знал, что будет делать, если отыщет такое место.
Перечеркнув вывеску «Добро пожаловать» несколькими лихорадочными косыми чертами, он описал новую, с большими алыми буквами «Лазурь, нам нужно поговорить». Вывеска получилась заметной, кричащей, как граффити на стене собора.
Затем писатель стер меню с меловой доски внутри кондитерской и, как мог, записал на ней то, что его так тревожило: «настоящая Лазурь больна», «Я боюсь, что это из-за меня – я описал живую девушку два месяца назад, и теперь она застряла между двумя мирами, хотя, возможно, не помнит об этом», «Я должен вернуть ее домой».
На исходе третьей бессонной ночи он принял решение. Отложил запись о кондитерской в отдельную папку.
Достал с посудной полки глубокую металлическую миску. Нашел в ящике моток веревки. Распахнул окно.
Ежась от пронизывающего ночного холода, он вязал узлы и в последний раз смотрел на свое творение. Следовать решению оказалось сложнее, чем он думал.
Конечно, это был не выход. Но у него не было другого.
Чиркнула спичка. Листы, перевязанные веревкой, чтобы не разлетелись, вспыхнули, ярко осветив побледневшее лицо творца.
Его рукописи горели, и он знал – впереди еще несколько ночей такого труда. Несколько ночей ему предстоит наблюдать, как сгорает едва рожденный мир, и ветер уносит дым наружу, чтобы комендант не учуяла запах палёного из его комнаты.
Он последовательно избавится от всех мест, где не встретит Лазурь, пока, в конце концов, не отыщет ее.
Теперь он понял: все его поиски до этого были тщетными. Он мог бесконечно ходить по созданному им лабиринту, а его преследуемые – также бесконечно ускользать, появляясь на страницу раньше или позже, приходя по своим дорогам, о которых он ничего не знал, наводя те мосты, которые он даже не мог увидеть. Он должен был сжечь эти мосты, оставив пустоту вместо них.
Глава 7
Ганс и Лазурь по-прежнему засыпали в одной постели, иногда прямо во время разговора, утомленные долгим днем прогулок. Но Лазурь всегда просыпалась раньше, оправдываясь тем, что привыкла вставать с рассветом, к первой смене в кафе.
Лишь однажды художник проснулся, когда она еще спала. Ему снилось что-то смутное, угрюмое, надвигающееся на него, как грозовая туча, и он проснулся со вздохом, отбросив одеяло.
Лазурь шевельнулась, повернувшись к нему, но не открыла глаз, и дыхание ее оставалось размеренным и глубоким.
Художник посмотрел на нее долгим взглядом. В это утро он словно увидел ее впервые. Он вспомнил, как однажды весь вечер рисовал вазу с пионами, погруженную в тень ранних сумерек, а утром вышел в гостиную и не узнал ее – при свете солнца она сияла молочным светом, который шел словно бы изнутри, и была изящной и хрупкой, совершенно не похожей на ту, что он изобразил накануне – приземистую и темную. В тот день он долго смотрел на вазу, не понимая, как мог измениться его взгляд лишь от угла падающего света.
Нечто подобное происходило и теперь, когда он смотрел на Лазурь и видел ее… какой-то другой. Его пристальный взгляд отмечал детали: мягкие контуры лица, слабый румянец щек, ямка под ключицей с родинкой над ней, голубое кружево на воротничке ночной рубашки, которое бросало узорчатую тень на ее шею. Острый локоть, подложенный под голову, нежная кожа на внутренней стороне предплечья…
Он вдруг понял, что хочет касаться ее. Иначе. Не так, как делал это раньше, поддерживая девушку под руку на крутых ступеньках или поворачивая ее ладонь под нужным углом для рисования. Не так, как обнимал ее прежде при встрече или когда они придвигались ближе друг к другу на пляже, ощущая приближение сумерек.
Это было новое, ни на что не похожее чувство. Ганс протянул ладонь к спящей девушке… и тихо поднялся, так и не потревожив ее сон. Вышел из спальни и прикрыл за собой дверь. Если бы в тот момент он обернулся, он увидел бы, что Лазурь лежит с открытыми глазами.
Сегодня они собирались несколько изменить своему правилу и поужинать на крыше дома. Не совсем в мансарде, но почти в родных стенах – и с, несомненно, лучшим видом.
Позавтракав, художник и бариста отправились в супермаркет, где долго выбирали еду для вечернего пикника.
Затем они готовили и болтали. Привыкнув к движениям друг друга, они почти перестали сталкиваться на кухне и выработали особую слаженность, усиленную привычкой, свойственную тем людям, что много времени проводят вместе.
Но сегодня Ганс нарочно задерживал свою ладонь, чтобы столкнуться с запястьем девушки, отыскивая вновь то чувство, что посетило его утром. Но он был так занят обдумыванием собственных ощущений, что совершенно не замечал, как иногда Лазурь задерживает на нем слишком пристальный взгляд.
Иногда Ганс, впрочем, ловил его. Иногда ловил себя на мысли, что она, возможно, думает о чем-то похожем. Иногда он ловил ее руки, но пальцы ухватывали лишь пустоту, а в ушах раздавался звонкий смех девушки.
Они выбрались на крышу перед самым закатом, в несколько ходок перенеся все необходимое – одеяла, бокалы и тарелки, корзинки со снедью, миски и столовые приборы.
Ганс расстелил пледы, Лазурь расставила на них тарелки и разложила еду. Они откупорили бутылку вина и сели, а у их ног раскинулся город. Черепичные крыши впитывали последние лучи солнца, стекла в окнах сияли.
– Сколько же времени, представляю, он потратил, чтобы создать все это, – Лазурь обвела рукой с бокалом пространство перед собой.
– Да. Не могу вообразить, – согласился художник, – я так долго здесь, но не запечатлел, наверное, и десятой части.
– Но зачем… – Лазурь запнулась и продолжила не сразу, – я все думаю, и все не могу понять: зачем ему это? Неужели единственная его цель – любоваться статичным миром, в котором бродят наши отражения? И это все? Тщеславие?
– Думаю, он пытается преодолеть одиночество, – предположил художник.
– Тогда, похоже, он очень жесток. Ведь он создал того, кто был самым одиноким человеком в целом мире.
– Я не страдал от одиночества, – возразил Ганс.
– Так не может быть! – с горячностью прервала его Лазурь.
– Не страдал… до недавнего времени.
– То есть страдаешь теперь? – игриво поддела девушка.
– Эй, – он рассмеялся тоже, – нет, я говорю о другом. Пребывая в одиночестве, я довольствовался целым миром и своими эмоциями от него. Я жил своим искусством. Но потом мне захотелось, чтобы пришел еще кто-то, кто наполнит мир, вдохнет в него жизнь. Кажется, мы с писателем все-таки слишком похожи, ведь он хотел того же самого, создавая меня.
– Но какова цель существования в мире, который полон хаоса и вместе с тем лишен искры жизни?
– Я не знаю. Нет смысла, кроме того, что создаешь сам.
– И какой смысл создаешь ты? – пытливо спросила Лазурь.
Ганс ненадолго задумался.
– Может, цель состоит в наслаждении? Мне нравится наслаждаться миром, в котором я живу. А он – я уверен! – создавал мир и хотел, чтобы им кто-то насладился, ощутил его красоту и выплеснул ее в искусстве.
– Но я не создаю никакого искусства, – подумав, возразила Лазурь, – Зачем тогда я здесь? Только как вспомогательный механизм для твоего вдохновения?
– Ты для меня гораздо больше, чем источник вдохновения.
Она вспыхнула – или это был легкомысленный луч догорающего солнца, что окрасил ее щеки алым?
Закат пылал, облака наплывали с востока, громоздясь над головами и грозясь пролиться дождем – впрочем, не сейчас, позже, на другой улице, на следующей странице.
Ганс не замечал этого. Его внимание поглощал другой свет, льющийся теперь из глаз женщины, сидящей возле него. Когда он ловил ее взгляд – томительно-долгий – у него отчего-то перехватывало сердце.
Огонь разгорался в небе – и в нем самом. Но ночь наступала неотвратимо, и вот взгляд Лазури начал затухать, а смех ее сделался тише.
Она задумчиво крутила в пальцах яблоко, так и не решилась попробовать и уронила на одеяло. Доверчиво придвинулась ближе к художнику и положила голову ему на плечо.
Ганс обнял ее.
Они сидели вдвоем, глядя на мир, который принадлежал только им.
И лишь теперь, не ослепляемый больше светом Лазури, Ганс огляделся и понял, что белых пятен пустоты вокруг стало гораздо больше.
Это вдруг поразило его – еще одно открытие дня, вернее, теперь уже ночи. Он отчетливо помнил, что в его прошлый выход на крышу – до-Лазури, без-Лазури – вид отсюда был другим. Что-то происходило. Что-то изменялось под влиянием внешних сил – он знал им имя.
И от этого ему стало неуютно. Он словно очутился на месте Лазури – потерянным, боящимся темноты, на крыше, продуваемой всеми ветрами мира.
Он слегка отстранился, чтобы взглянуть на Лазурь и понять, чувствует ли она то же самое – как и всегда, когда ночь подступала так близко – но встретил ее неожиданно спокойный взгляд.
Лазурь слегка улыбнулась и наклонила голову, так что больше ничего не мешало их губам соприкоснуться.
***
Сперва они старались не нарушать ими же созданные правила – единственный оплот стабильности в их хрупком меняющемся мире. Правил было немного, и не сказать, что они ограничивали, – скорее, задавали направление.
Правило первое: не заговаривать о Создателе.
Правило второе: приходить домой до наступления темноты.
Правило третье: не возвращаться в прежде исследованные места, а всегда искать новые.
Но первое правило давно уже нарушалось, часто и придумавшей его Лазурью, которая снова и снова задавала вопросы о писателе, на которые у Ганса не было ответов.
Второе правило они нарушили совсем недавно, и теперь делали это все чаще, по мере того, как Лазурь переставала бояться темноты.
Сегодня они нарушили третье, когда Лазурь призналась за завтраком, что скучает по «Другому берегу». Она не была там с самой их встречи.
– Там теперь никого нет, и я могу представлять, что это мое место, моя кофейня, – в задумчивости покручивая браслет на запястье, размышляла Лазурь, – может, сходим туда и посмотрим, что там изменилось? Я сварю тебе кофе, какого нет в лавках поблизости.
– Это забавно: мы воздвигаем правила только для того, чтобы нарушать их, – улыбнулся Ганс, – что ж, мне тоже интересно, как там сейчас кофейня. Давай представим, что мы отмечаем какой-то рубеж. Сколько-то дней с первой встречи. Я читал, когда люди что-то отмечают, они всегда оглядываются назад, чтобы окинуть взглядом все то, что сделали за это время.
– Здорово придумал! – Лазурь оживилась и перестала теребить браслет, – Да, да, так мы и сделаем, отметим наше знакомство!
Они вышли из дома после полудня, укрываясь от палящего солнца под легким белым зонтиком. Он сильно пригодился влюбленным, когда они свернули на перекрестке и попали под проливной осенний дождь, а потом им же они защищались от пронизывающего ветра, подувшего с близкого залива. Наконец, вновь выглянуло солнце, и дальше по знакомой дороге можно было идти, не опасаясь природных катаклизмов.
На склоне холма пучками росли крокусы, трава серебрилась под легким ветерком, показывая блестящую изнанку стеблей.
Лазурь рассказывала о пароходах, которые приходят по реке с севера и приносят на своих горбатых натруженных спинах толпы туристов в широких соломенных шляпах. Ганс никогда не видел пароходов, так что они представлялись ему живыми существами: почти мифическими, с ластами моторов, хищными носами пиратских бригов и рыбьими глазами иллюминаторов. Девушка смеялась и поправляла его, но вскоре тоже увлеклась и стала выдумывать новые суда – наполовину механические, наполовину живые, обладающие разумом и характером. Представляла себя капитаном такого корабля, а Ганса – навигатором, и они начинали выдумывать имена для судов.
Так, перебрасываясь репликами, звонко щелкающими об истертые булыжники дороги, художник и бариста пересекли туристическую улицу и, попетляв в лабиринте гостевых домиков, оказались на тенистой второй линии. Лазурь заинтересованно оглядывалась по сторонам – с прошлого раза она не запомнила, какие дома окружали ее кофейню в этом мире, Ганс же вел их вперед по памяти, ведь он все еще был навигатором их маленького корабля.
Лазурь продолжала весело щебетать, но Ганс, нахмурившись, уже не слушал ее. Терраса летнего кафе давно должна была показаться из-за домов, но ее все не было видно. Они прошли один дом, и еще один, и вдруг Лазурь тихонько вскрикнула от неожиданности, и схватила Ганса за руку.
Слева от них плотным клубом тумана извивалась пустота. Белесая, уродливая, враждебная, она, казалось, протягивала свои щупальца навстречу путникам, грозя поглотить их.
– Это здесь, – Ганс сделал маленький шаг вперед, чтобы девушка оказалась за его спиной, – «Другой берег». Наше место.
– Может, нам нужно дальше? – слабым голосом переспросила Лазурь, – я не помню эти места.
– Нет, я запомнил дома вокруг. Просто… его больше нет.
– Как это случилось, – растерянно проговорила она, нерешительно поднимая руку, словно желая коснуться пустоты.
Ганс предусмотрительно отвел ее занесенную ладонь.
– Писатель его стер. Может, он сделал это случайно?..
– Опять ты его защищаешь, – вскинулась девушка.
– Или, скажем, перенес кофейню в другое место. Может, он решил, наконец, исправить это погодное несовпадение – снаружи лето, а внутри зима – и перенес этот фрагмент куда-то в летние заметки.
– Ты знаешь, как именно это происходит?
– Могу только представлять. Я никогда не был писателем. И, тем более, Творцом.
– Кто может знать? – Задумчиво пробормотала Лазурь, – в любом случае, здесь нам больше делать нечего.
Она решительно развернулась, оставляя пустоту за спиной, и быстро пошла назад по улице, как стремительный корабль, взрезающий волну. Гансу ничего не оставалось, кроме как последовать за ней.
Они молчали почти всю дорогу. Наконец, Лазурь перестала сердито сопеть и замедлила шаг.
– Зачем ему это? Чего он хочет добиться? Ты его, видно, знаешь лучше, так объясни!
– Я не знаю, – честно ответил Ганс.
– Кофейня была единственным местом, которое связывало меня с тем миром. Я только сейчас подумала – вдруг я могла бы вернуться назад, задержавшись там. Вдруг есть какая-то точка пересечения?..
– Ты не можешь знать наверняка. И к тому же… – Ганс помедлил, пытаясь сформулировать эту мысль, – если она и есть, то только для тебя...
Лазурь резко остановилась, словно налетев на невидимую стену.
– Ты же не думаешь, – она зажмурилась и замотала головой, словно пытаясь отогнать эту мысль, – ты ведь не представил сейчас, что я бы оставила тебя здесь и пошла туда одна, чтобы искать возможность вернуться! Ты ведь не думаешь?..
Ганс опустил голову.
– В любом случае, я представляю себе такую возможность. У меня нет права удерживать тебя здесь, как пленницу. Это значило бы уподобиться писателю.
– Ты не он! – Воскликнула девушка, обвивая его руками и прижимаясь к нему, – Ганс, я не имела этого в виду! Я не хочу искать свой мир, в котором я окажусь без тебя! Я почти перестала сожалеть о том, что оказалась здесь. «Почти» – потому что я пытаюсь быть честной с тобой: ты знаешь, я многое потеряла и многое обрела. Я не могла выбирать, и, видимо, даже сейчас не могу, но если бы я выбирала – я бы не оставила тебя!
– Спасибо, – он уткнулся лбом в ее плечо.
– Это не снисхождение и не дар, и не стоит благодарности, – возмутилась девушка, – это потому, что я тебя…
Она осеклась. Он поднял голову. Их глаза встретились, когда она все же произнесла свою фразу до конца. Ее глаза расширились, их взгляд пронзил Ганса, словно луч прожектора. Или, вернее, маяка.
И во всем этом мире, полном неопределенности, он точно знал, какие слова стоит произнести, чтобы направить их корабль по верному пути, прочерченному лучом света.
Он разомкнул пересохшие от волнения губы и медленно произнес, не отрывая взгляда:
– Я. Тебя. Тоже.
***
С этого дня все стало меняться стремительно. Изменения застигли Лазурь уже следующим утром. Ганс проснулся раньше нее, что случалось нечасто, и сходил в супермаркет за ее любимыми хлопьями. Еще он принес несколько новых книг, пару баночек гуаши и маленькую черную коробочку.
Коробочка лежала на обувнице в прихожей и старалась не привлекать внимания, но Лазурь все равно ее увидела. Она не стала брать ее в руки и не стала задавать вопросов. Препятствовать тоже не стала.
После завтрака Ганс прошел в прихожую, открыл маленькую коробочку, достал из нее висячий замок и продел в петли входной двери. Затем потряс коробочку, и ему на ладонь выпали два ключа. Один он убрал в карман, другой протянул Лазури, которая ожидала, прислонившись к косяку кухонной двери.
Она молча кивнула, взяла ключ, расстегнула цепочку на шее (напоминание из той, прежней жизни), и повесила ключ на нее.
Теперь, когда они уходили из дома, они закрывали дверь на ключ, а когда возвращались, перевешивали замок и запирали дверь изнутри.
Они оба не знали, сможет ли это помочь, если создатель все же решит ворваться в их дом. Но с замком было спокойнее.
Менялись и другие вещи. Оставалось все меньше новых мест, которые они могли бы исследовать. Все чаще, отправляясь на прогулки, они возвращались домой к середине дня, молчаливые и обескураженные. Пустота поглощала пространство, расползалась, как плесень или, может, как пролитая гуашь. Мир вокруг сжимался, и лишь дом оставался безопасной гаванью. По крайней мере, им так казалось.
***
– Я просто хочу узнать о тебе как можно больше.
– Потому что думаешь, что все скоро закончится? – она первой задала этот вопрос, и он не стал уходить от ответа.
– Да. Но пока мы здесь.
Они лежали, прижавшись друг к другу. За окном был виден лоскуток ночного неба, три-четыре капли звезд. Лазурь со своего места видела еще краешек луны, а Гейнсборо – изгиб ее кисти, запястье с голубыми прожилками вен и росчерками шрамов.
– Как это случилось, – он прижал пальцы к ее руке, чувствуя, как бьется под ними ток ее жизни.
– Мне было четырнадцать, – тихо начала Лазурь, – я была влюблена в своего одноклассника. Он не замечал меня, а я никак не могла найти в себе силы подойти к нему. На свой день рождения он позвал весь класс, и я шла к нему домой, уверенная, что сегодня мне, наконец, хватит смелости. Он весь вечер танцевал с другой. Моей соперницей, она была на год старше – и красивее всех девочек в школе. Я смотрела на них, и внутри у меня что-то обрывалось.
Был конец лета. Я знала, что скоро нам придется видеться постоянно – и это было невыносимее всего. На следующее утро после вечеринки я проснулась совершенно разбитой, хотя так и не притронулась к крепким напиткам. Родители уехали из дома, сестра работала в городе. Я вышла в наш сад. Отец устроил живую изгородь из кустарников. Помню, все было как во сне. Я очнулась от резкой боли, и увидела, что мою кисть заливает кровь…
– Ты?..
– Я порезалась веткой шиповника, собираясь набрать ягод для чая! Чертов кустарник, я сунула руку в самую гущу, и он вцепился в меня, как сторожевой пес! Кровь хлестала, как безумная, хорошо, соседка услышала мой вопль и выбежала из дома! Она меня и перевязала.
– Ты… – облегченно рассмеялся художник, толкая ее локтем.
– Что, романтизируешь меня? – хитро улыбнулась девушка, – «Я художник, я так вижу!» Введем четвертое правило: запрет на идеализацию?
– Только лишь затем, чтобы снова его нарушить? – Усмехнулся Ганс.
– Я не против того, чтобы нарушать.
Некоторое время они лежали молча.
– Как это здорово – иметь воспоминания о своей юности. Я не знаю о себе ничего. Каким я был ребенком? Что мне нравилось? Где я был и кем мечтал стать?
– Но ведь он мог бы написать все это для тебя, если бы ты попросил.
– Как я хотел бы знать сам! Я живу всю жизнь по его воле: хожу по его маршрутам и смотрю на мир его глазами. Но ты – мой протест.
– Значит, все время до этого ты был ребенком, подчиненным воле родителя. А теперь ты – подросток и устраиваешь бунт. Видишь, теперь у тебя есть воспоминания о твоих детстве и юности.
Художник в восхищении уставился на нее, приподнявшись на локте. Как ей удавалось переворачивать весь его мир? Лазурь не повернула головы, чтобы ответить на его взгляд, и продолжала наблюдать за луной, но легкая улыбка тронула ее губы.
Мягкий голубоватый свет просачивался сквозь неровное стекло окна, рождая короткие высверки на стыках мелких трещин, и казалось, что у мира два неба, оба усеянные звездами. Любуясь мягкими переходами тени и света на лице девушки, художник не заметил, как провалился в сон.
***
Писатель буквально сходил с ума от неизвестности. В мире, который он создавал, он мог действовать по своим правилам, но даже там оказывался бессильным. Что уж говорить о реальности, которая диктовала свои законы, не очень-то спрашивая его мнения.
Реальность ставила ему подножки и вырывала из рук возможности. Он не мог подобраться к дому художника, второй ниточке, которая связывала два мира. Он нашел записи о кофейне и сжег их, убедившись, что она пуста: стойка покрылась пылью, а снега за витринным стеклом намело до середины окна. «Другой берег» был пуст, пуст с того самого дня, как он впервые обнаружил исчезновение Лазури. Или даже раньше.
Он продолжал поиски среди своих записей, но все это напоминало погоню за призраками или попытки ухватить собственную тень.
Писатель почти не выходил на улицу и не появлялся на холме уже по крайней мере две недели, мучимый жгучим стыдом. Ему следовало с самого начала поступить иначе. Разузнать у сварливой хозяйки, где живет Лазурь, и навестить ее во время болезни, объяснить все хотя бы ей, живой, настоящей, понять, что она чувствует, потеряв часть себя… и чувствует ли вообще?
Блуждание между вспышек собственных страшных догадок доводило его до отчаяния. В конце концов, однажды утром писатель не пошел на лекции, а вместо них отправился прямиком в «Другой берег».
Он надеялся застать там сменщицу Лазури – Марсалу. Он почти не знал ее, изредка они перебрасывались парой слов, но все же она была куда дружелюбней хозяйки и наверняка смогла бы лучше понять его сбивчивые объяснения.
Он репетировал свою речь в уме. Что-то о том, что он волнуется из-за болезни Лазури, что она его давняя подруга, да-да, она представилась этим именем, такая забавная, верно? И да, прежде они встречались вне ее дома, и вот досада, он совершенно не знает, где она живет…
Выходило странно, подозрительно, с горечью признавал писатель. Будь он Марсалой, он вряд ли рассказал бы что-то такому странному типу. И он пытался придумать благовидные реплики снова и снова…
Лазурь мой давний друг… давний друг… мы работали вместе… она помогала мне с проектом…
Это было чуть более убедительным. И к тому же писатель вдруг понял – прямо там, у подножия холма – это и было правдой. Он не испытывал к Лазури того, что испытывал бы пылкий влюбленный или одержимый преследователь. Он был другом Лазури, а она была другом ему, и она действительно очень много сделала, чтобы помочь ему осознать себя – мастера обстановок и писателя, или второе без первого, или, может, первое без второго. Поймав себя на том, что мысли его вновь путаются и становятся бессвязными, писатель усмехнулся, поправил свою шляпу и ускорил шаг.
– Не желаю ничего слышать, – в визгливом голосе хозяйки заведения отчетливо слышались властные нотки коменданта общежития, хотя женщины были совершенно не похожи. Хозяйка «Другого берега» была пышной женщиной с рыхлым лицом, мясистым носом и кустистыми бровями, а также мощными ручищами, которыми она громыхнула о стойку, отгораживаясь от писателя, – в конце концов, у меня тут не бордель, а приличное заведение, так что если вы хотите заказать не луковый суп, а одну из официанток, то вы, по всей видимости, ошиблись адресом!
– Вы не так меня поняли, – мягко сказал писатель. Внутри у него все кипело, но он старался сдерживаться, понимая, что перекричать женщину у него точно не выйдет, – мне нужно увидеть Лазурь, мы вместе работаем над архитектурным проектом, и раньше я встречал ее здесь после смен, но теперь она заболела, и я не знаю, как мне…
– Видите ли, я не держу в заведении всяких безответственных девиц, которые наобещают с три короба таким вот наивным молодым людям, а затем исчезают незнамо куда.
– То есть, она у вас не работает? – Обескураженно переспросил писатель.
– Знать не знаю! У меня такая никогда не работала, – Уверенно подтвердила хозяйка, – ну так что, вы будете делать заказ?
Писатель, едва улавливая смысл слов, покачал головой и попятился к двери. В ушах у него звенело, когда он опрометью выскочил из кофейни, и перед глазами все поплыло, так что он пошел не назад по улице, а свернул в путаницу крошечных проулков между частными домами и усадьбами. В ушах продолжало звенеть, все громче и громче: «У меня такая никогда не работала… никогда…»
***
В крайне хорошем настроении бариста шагала по проезжей части, переставляя ноги ровно по разделительной полосе и стараясь не выступать за ее пределы. Сегодня этот мир нравился ей даже больше, чем ее родной. В том числе и потому, что можно было играть в эту игру с вышагиванием по белой разметке, не боясь того, что тебя настигнет автомобиль.
Она, как обычно, проснулась раньше Ганса и решила быстро добежать до кондитерской за пирожными с клубникой, которые он так любил.
Все вокруг было таким тихим, умиротворенным и дышало розовыми красками утра. Розовыми были стекла в домах, ловившие первые лучи солнца, поблекшие кирпичи были чуть более насыщенными, но тоже розовыми в утреннем свете. Розовыми были свежий цветок в волосах девушки, и пояс ее платья.
И огромной, пылающей, темно-розовой была надпись на вывеске, поджидавшая ее, словно хищное животное в засаде.
Лазурь остановилась и уронила корзинку, в которой собиралась нести пирожные.
Надпись кричала. Надпись поймала ее.
Четыре слова, каждое из которых опускается на ее новую жизнь, словно молот, разбивая все вдребезги.
«Лазурь». Удар. Ее надежды обращаются в руины.
«Нам». Удар. Он нашел способ достать ее.
«Нужно». Она делает шаг навстречу кондитерской, затем еще один, взлетает по ступенькам, преисполненная решимости…
«Поговорить». Удар. …встретиться лицом к лицу прямо сейчас!
Удар. Удар. Удар. Ее сердце колотится так быстро, что заглушает все звуки. Впрочем, тут нет никого, кто мог бы издавать их. Зал пуст, как и обычно. Писатель не прятался здесь, чтобы схватить ее, запереть в клетке из слов и стереть из этого мира.
Его слова не могут лишить ее воли. Вот они – ряды белых беспомощных букв на грязной меловой доске: изломанные, падающие друг на друга. Почерк писателя. Его признание? Исповедь.
Она вглядывается в неровные строчки и застывает. Слова все же берут над ней верх. Ей стоило бы уйти, не читая. А, прочитав, не стоило вдумываться в смысл слов.
Лазурь вдруг чувствует себя потерянной. Только мир принял ее в объятия, только она наконец-то ощутила глубокое, исполненное покоя единение с ним. Только приняла и полюбила свою новую жизнь…
Но, выходит, все это время здесь находилась только ее часть, полумифическое существо, плод воображения создателя?
Нет, не может быть. Лазурь чувствует, что у нее подкашиваются ноги, и садится прямо на пол кондитерской. Ей нужно подумать.
Она вспоминает всю свою прошлую жизнь, жизнь-до, пытаясь найти неувязки, поймать себя на том, что она – лишь персонаж, отражение. Она помнит свою семью, свою подругу Марсалу, «Другой берег». Она помнит писателя и увлекательную беседу с ним. И вот, что он рассказывает теперь: там, в своем мире она, кажется, умирает, разлученная с самой собой.
Вот что! Он перенес ее в этот мир не целиком – только то, что успел запечатлеть. Только то, что она сама говорила о себе. Только то, что он представил. И теперь он хочет, чтобы она вернулась – не к нему, к себе. Он раскаивается, он в ужасе от того, что сделал.
Лазурь понимает, что сочувствует ему. Похоже, писатель действительно не желал ей зла ни тогда, ни сейчас.
Слегка улыбнувшись, она поднимает голову, чтобы снова перечитать написанное. Он предлагает написать ответ здесь же, на доске, которую он сможет увидеть. Написать, когда она готова встретиться, чтобы все обсудить. Он говорит, что вдвоем они придумают выход.
«Вдвоем». Удар.
Все это время под «нам нужно поговорить» он не имел в виду себя, Лазурь и Ганса. Ганса вообще не было в планах. Он собирался вернуть только Лазурь, ведь Гансу некуда было возвращаться.
На миг Лазури кажется, что она будет терзаться муками выбора. Но они остались далеко позади.
Знакомая ярость поднялась внутри нее. Лазурь вскочила, схватила урну для чеков из-под стойки, вытряхнула все ее содержимое на пол, метнулась в подсобку, яростно раскрутила краны и наполнила урну водой, а затем вернулась и с силой выплеснула ее на доску. Белые буквы оплыли, потекли.
«Ответ? Вот тебе мой ответ!» Лазурь схватила тряпку, в исступлении уничтожая написанное. Она ни за что не скажет Гансу, что писатель предал его, о нет. Пусть продолжает считать его хорошим, если ему так нравится. Каждый сам создает себе кумиров.
Подоткнув платье, Лазурь выжала тряпку в урну, затем протерла ею пол досуха, смела разбросанные чеки под стойку.
Вышла наружу, дернула за шнур, разворачивая тент летнего кафе. Он скрыл вывеску, и теперь увидеть ее можно было, только поднявшись по ступенькам. Лазурь проследит, чтобы Ганс больше не ходил сюда один, и будет занимать его разговором или поцелуем всякий раз, чтобы он не посмотрел вверх. Таков был план, и другого у нее не было.
Она вернулась в кондитерскую, тщательно вымыла руки, привела платье и волосы в порядок, набрала множество пирожных так, что они едва не вываливались из корзинки и, воинственно размахивая ею, направилась домой.
Ганс стоял у дверей их подъезда, напряженно оглядываясь. Завидев ее, он бросился навстречу.
Вся решимость Лазури куда-то испарилась. Она всхлипнула, ускорила шаг, чтобы через несколько секунд утонуть в его крепких объятьях.
– Тебя не было нигде, – она чувствовала макушкой, как вздрагивает подбородок Ганса, – я искал тебя в доме, в магазине, везде… Я… Ох, Зула!
Он вновь и вновь целовал ее волосы.
– Я думал, что ты исчезла! Знаешь, я был сегодня за парковкой супермаркета. Там больше нет моря. И я боялся, что тебя тоже больше нет. Не уходи больше!
– Я была в кондитерской, – прошептала Лазурь, сдерживая слезы, – он был там…
Ганс вздрогнул и чуть отстранился, чтобы заглянуть в ее глаза.
– Что он тебе сделал?! Ты плачешь? Что он тебе сделал!
– Он был там до меня… оставил нечто вроде послания. Я не смогу тебе пересказать, это было гадко. Мы должны бежать. Он может найти нас здесь. Ты знаешь места, где можно укрыться?
– Да, – взгляд Ганса похолодел, он решительно взял руки девушки и сделал шаг к дому. – Идем. Надо собраться.
***
Они расставляют на столе пирожные – так, чтобы казалось, будто живущие здесь только что вышли и вот-вот вернутся. Оставляют посуду неубранной, кровать – незастеленной.
Ганс упрашивает Лазурь остаться в доме, пока он спустится в магазин и возьмет для них несколько вещей.
– Я ему не нужен, – убеждает Ганс, – ты сама так сказала. Но я не могу рисковать тобой. Останься и запри дверь. Я скоро вернусь.
Он целует ее на прощание и выходит, стремительно стуча подошвами ботинок по ступенькам.
Лазурь собирает свои вещи, перерывает одежду в гостиной. Руки у нее дрожат – ничего не поможет ей успокоиться, пока они не окажутся в другом месте. Их дом – больше не убежище.
Ее рука вдруг натыкается на прямоугольную пачку в одном из карманов платья, лежащего на подлокотнике. Надо же, сунула в карман еще в тот, первый вечер в супермаркете, да так и забыла – не было надобности.
Когда Ганс возвращается домой, первое, что он чувствует – непривычный запах дыма и фиалок.
– Лазурь?
Она сидит на полу у окна, выпуская дым в приоткрытую створку. Несколько окурков лежат в блюдце, испачканном синей краской.
Он замирает на несколько секунд, мысленно запечатлевая эту картину – синяя прядь, окутанная дымом, ногти, выкрашенные синим лаком, постукивают по краю блюдца, стряхивая пепел.
– Ты куришь?!
– Как видишь, – она дергает плечом, – у меня есть привычки, которым много лет! И не надо так осуждающе смотреть! Я не такая, как ты думаешь, не какая-то там идеальная девочка, ясно?! Я живая!
– Я так и не думаю, – он проходит в гостиную прямо в ботинках, садится рядом, прижимает ее к себе.
Лазурь с облегчением выдыхает.
– Прости, – буркает она в его рукав, – я не могу, просто не могу успокоиться… Ничего не помогает, и я буквально…
– Ш-ш. Я вернулся и принес все, что нужно для побега. Пошли.
Лазурь слабо улыбается и тушит последний окурок.
Ганс собирается быстро и привычно: теплая одежда для него и Лазури, фонарик, блокнот, карандаши. Запас еды на несколько дней. Котелок, спички. Два одеяла.
Последний раз оглядывая жилище, он замечает, что Лазурь оставила на столике свои сигареты.
– Ты забыла…
– Пусть остаются, – отмахивается Лазурь, появляясь в дверях и подхватывая свой рюкзак, – может, заведу вместо них другую привычку, которой однажды исполнится несколько лет.
Глава 8
Они проводят долгие дни, сменяя убежища одно за другим. Пустота гонится за ними по пятам, стирая их укрытия.
Несколько дней они спят по очереди, но затем понимают – пустота приходит неслышно, и никто не может знать, откуда она появится.
Так что они просто продолжают свой бег по страницам, нигде не останавливаясь надолго. Оставляют следы своего присутствия там, где не собираются задержаться и тщательно расставляют по местам все, чего касались, там, где остаются на ночлег.
Но таких мест все меньше и меньше.
Они привыкают жить в страхе.
Они никогда не расстаются больше чем на несколько минут.
Кроме как во сне. И каждый раз, просыпаясь, один радуется, что видит другого рядом с собой.
Некоторые ночи и дни кажутся лучше, чем другие. Обманчивое чувство безопасности. Пустота сегодня не подступила близко.
И тогда, ставя на огонь чайник и нарезая хлеб, они вновь принимаются мечтать или сочиняют свои трехстишия.
– Целый день
Думал о шуме прибоя
А его не было нигде в мире, – говорит Ганс.
– Трепещет крыльями,
Бьется о пустоту
Белый ночной мотылек, – вторит ему Лазурь.
– Сплети воедино
Пряди волос наших, – предлагает он.
– Как судьбы. – Соглашается она.
***
Писатель не знал, за что ему схватиться. Все буквально валилось из рук. Если бы он только мог вести две жизни одновременно! В одной он бы совершенствовался в мастерстве обстановок, посвящал бы все свое время упражнениям в черчении, разобрал бы все свои лекции и вернул, наконец, соседу по блоку его конспекты. Перестал бы терзаться чувством стыда, наладил режим дня, вставал и ложился бы в одно и то же время.
В другой он был бы писателем. Он не замечал бы, как день перетекает в ночь, и как после ночи наступает утро. Он бы описал и исследовал собственную вселенную, упорядочил ее, сделал цельной. Он бы создал мир настолько красочный и точный, что люди, прочитавшие о нем, чувствовали бы себя его полноправными жителями.
Но сейчас он был всего лишь студентом последнего курса, застигнутым врасплох ранним рассветом поздней весны. И он не успевал ничего.
Возле его левого локтя высилась изрядно поредевшая груда записей. На другом углу стола были свалены учебники, небрежно заложенные обрывками бумаги и карандашами. На полу распластался очередной незавершенный чертеж, чьи острые линии исподволь впивались в измученный мозг писателя.
Он снова не спал, вероятно, две или три ночи подряд. И он был на грани отчаяния.
В негодовании он отбросил тетрадь с лекциями, которую безуспешно пытался осилить для подготовки к экзамену. Буквы мельтешили перед глазами, как мошкара в жаркий день, и были столь же неуловимыми.
Он потянулся к стопке записей, вчитался в верхние строчки, отыскивая в них следы присутствия живых людей. Никого. Лишь молчаливые стены. О, он должен был описать зеркальный лабиринт, запечатлевающий всякого, кто хоть однажды заглянет в отражение! Безумные мысли бродили в голове, налетая одна на другую.
Писатель схватил ручку и темно-синими чернилами вымарал верхнюю часть листа, уничтожая написанное – а значит, созданное. Теперь на месте стен часовни заплещется котлован, полный синей-синей воды.
Он вычеркнул еще одну строчку, еще одну, и снова…
Пластмассовый корпус в его руках переломился, чернила растеклись по листу, промочили его насквозь и просочились на следующую страницу.
Он в бессильной злобе посмотрел на перепачканный лист, уронил голову на руки и погрузился в подобие забытья. Уставший разум больше не мог давать бодрости взаймы и, наконец, сон взял свое.
Писатель очнулся час спустя, но этот час показался ему не длиннее пары минут. Со стоном он поднял голову, жалея, что ни один сон не может длиться вечно. Он чувствовал себя совершенно разбитым. Кое-как собравшись и оттерев синие пятна чернил с несвежей щетины, он сунул рабочие тетради в сумку и поплелся на занятия.
***
И все же никакой страх не может длиться вечно. В конце концов, к нему начинаешь привыкать. Сперва просыпаешься каждое утро с заходящимся сердцем, с руками, дрожащими от подавляемой тревоги. Затем тревога уходит, но не прочь – глубже, поселяется рядом с сердцем, вьет себе гнездо и засыпает в нем, почти не напоминая о себе. Она остается с тобой – но становится тихой, почти ручной, и питается исподволь, тянет соки. С нею можно жить, но такая жизнь утомительна. В конце концов, остается только эта усталость.
Зула чувствовала именно усталость. После двух недель скитаний по отрывкам реальности сердце перестало сжиматься. Вот только мир не перестал.
У них оставалось все меньше мест, где они могли бы укрыться. Пожалуй, совсем не осталось. Так что прятаться дальше было бессмысленно. Да и не хотелось.
В подступающих сумерках они шагали по круглым плиткам, которыми была вымощена небольшая площадь, с трех сторон окруженная галереями торговых рядов.
Четвертой стороной прежде было море. Но море исчезло уже давно.
Моря больше не было, но ведь можно было представлять, как оно поет, приветствуя их?
Всего лишь закрыв глаза.
Под ногами захрустел мелкий белый песок – он забивался в щели между плитками, заполнял их узоры, а затем поглощал целиком, и вот, наконец, остался только пляж: бесконечный простор мягкого светлого песка.
Зула отвела рукой длинный подол платья, который затрепетал под ветром, и села. Ганс подал ей корзинку для пикника. Зула откинула плетеную крышку и принялась расставлять прямо на песке бокалы, бутылку вина, тарелки с нарезанными ломтями багета, сыром и оливками.
Солнце садилось в песок, играя алыми бликами на стенках бокалов.
Лазурь встряхнула головой, отбрасывая назад пряди волос. Они больше не были синими: во время бегства некогда было позаботиться о краске. Обесцвеченные когда-то (еще в том мире, зимой, словно тысячу лет назад) пряди теперь были седыми. Но последние лучи солнца вернули им цвет, окрасили в рыжий. Художник любовался этим зрелищем и в который раз жалел, что не успевает ничего запечатлеть. Призрачная, ускользающая красота – как он мечтал перенести ее на холст! Но не было времени. Времени больше не было.
Художник придвинулся ближе, наклонился к уху Лазури.
– Ш-ш-ш… Ш-ш-ш…
– Что?.. – рассмеялась она, прижимаясь к нему.
– Это песня. Песня, которую поет волна, ударяясь о берег. Песня моря. Закрой глаза. Ты видишь: вот волна поднимается, обрушивается на берег, увлекая за собой мелкие камушки, и они бьются друг о друга, и волна шипит, откатываясь назад. А затем возвращается вновь. Ш-ш-ш, ш-ш-ш. Ты слышишь, это море поет свою песню. Песню для Зулы.
– Песню для Зулы, – повторила девушка, не открывая глаз. Нашла на песке его руку, переплела пальцы.
Солнце село, и темнота окружила их, укрыла мягким одеялом.
Ганс потянулся, чтобы зажечь свечу, воткнутую в песок, но Зула остановила его. Темнота больше не была пугающей. Она стала спасительным убежищем, в котором можно было укрыться еще ненадолго.
Тогда он лег, увлекая за собой Лазурь, укрыл ее ночью.
Под покровом темноты они сбросили свои одежды, как деревья сбрасывают сухие листья. Завернувшись плотнее в ночь, они тесно прижались друг к другу, становясь одним.
Поток пришел с запада. Темно-синий, как разлитые чернила.
Можно было подумать, что море вернулось, но звуков не было.
Пели только влюбленные. И песня их состояла из вдохов и выдохов, тихого стона, потерянного между счастьем и отчаянием, шороха волос под пальцами. Море не вернулось, чтобы петь для них, и они пели сами – лучшую песню, что могут петь любовники.
Они продолжали петь, когда поток подобрался ближе, замер, медля, – и накрыл их с головой.
Глава 9
Писатель почувствовал неладное еще у дверей в свою комнату. Он всегда запирал замок на один оборот (хотя правила, конечно, предусматривали два). Во-первых, по утрам он спешил и не хотел тратить время на лишний поворот ключа, во-вторых, руководствовался мыслью, что если уж вор раздобудет ключ, то ему будет все равно, один поворот делать или два, ну и в-третьих, красть-то у него было, собственно, нечего. То, что представляло ценность для писателя, не смог бы оценить никто другой.
Но его дверь была заперта на два оборота. Ровно так, как того требовали правила. Он надавил на ручку и поспешил распахнуть дверь.
На первый взгляд, все было в порядке. Точнее, все и было в порядке: на столе аккуратно разложены чертежи и учебники, шторы раздвинуты, дверца шкафа прикрыта. Он не видел комнату такой уже два года.
Дрогнувшей рукой он дернул дверцу шкафа. На первой полке лежало его теплое пальто. На второй – несколько свитеров. На третьей – стопка учебников. На четвертой – мыльница и футляр с зубной щеткой.
И больше ничего.
Он бросился к сундуку, откинул крышку. В сундуке были его сапоги, легкие летние туфли и пустые сложенные сумки.
И больше ничего.
Все его бумаги пропали. Остались только учебники, чертежи и тетради с конспектами.
Еще несколько минут он слонялся по комнате, нелепо взмахивая руками, заглядывал под стол и под кровать, словно там можно было что-то спрятать. Он отказывался принимать происходящее. Они не могли просто исчезнуть.
Наконец, он заставил себя сесть на кровать и попытаться подумать. Может, тетради взял сосед? Но зачем бы могли ему понадобиться бесполезные записки, которые имели значение только для самого писателя? Ведь все учебные работы остались в комнате…
Он вздрогнул, когда разгадка ударила его в висок. Комендант общежития уже не раз говорила, что ее не устраивает беспорядок, и она намерена предпринять меры. Ее возмущение едва достигало его ушей – он был поглощен учебой и своими исследованиями и покорно сносил ее упреки и угрозы.
Не пустые угрозы, как он только что понял.
Решительно поднявшись с кровати, он вышел из комнаты, не запирая дверь.
Комендант даже не подняла головы, когда он ворвался в ее кабинет без стука.
– В моей комнате хранились важные… – начал он, его ноздри раздувались от злости.
– Остыньте, молодой человек, – строго сказала комендант, не отрываясь от изучения какого-то документа, – как вы разговариваете со старшими?
– Послушайте, пропали мои вещи!..
– Эти никчемные бумажки? Я сотню раз говорила вам, прекратите захламлять комнату, в конце концов, это пожароопасно.
– Это моя комната, а в ней были мои бумаги!
– Комната принадлежит учреждению, а за порядком в ней слежу я, и почему-то именно я вынуждена была его навести. Задумайтесь об этом, юноша, я не единожды предупреждала вас о последствиях.
– Хорошо, – писатель понял, что ее не взять угрозами, и решил принять виноватый вид, – простите, мне очень жаль, я был так занят учебой, и эти бумаги были очень нужны мне для занятий…
– Да-да, глупые любовные записочки, – в голосе коменданта, наконец, проскользнула эмоция, но это, к сожалению, было всего лишь ехидство.
– Вы не имели никакого права…
– Правила здесь устанавливаю я. А вы будьте так любезны им следовать.
– Пожалуйста, верните мои записи! Вы не представляете, как это важно…
– Да уж, к счастью, я умею отделять действительно важные вещи от ерунды. Сохранять только нужное, а от ненужного избавляться. И вам не помешает этому нау…
Она замолчала и взглянула на изменившееся лицо молодого человека. Он смотрел не на нее, а куда-то за ее спину.
Комендант обернулась. Отсветы пламени упали на ее лицо.
– Ох, опять это хулиганье затеяли свой костер прямо посреди двора! На этот раз они точно не отделяются устным выговором!
Комендант привстала с места, собираясь немедленно спуститься и устроить студентам хорошенькую выволочку. Обернулась и увидела, что писателя уже нет в кабинете.
Фыркнув, она сделала ровно один шаг в сторону, приставила свой стул обратно к столу, вышла из кабинета, заперла дверь на ключ (на два оборота) и, бормоча под нос репетицию устрашающей речи, решительно зашагала к выходу.
Писатель, конечно, намного опередил ее. Он стоял теперь у самого огня. Языки пламени ослепляли его, а волосы на висках шевелились от близкого жара. Если бы он мог, он бы погрузил руки в огонь, чтобы достать свои рукописи, но он не мог ничего разобрать в багряном ревущем потоке, который рвался вверх и в стороны. «Избавляться от ненужного», - звучали в его голове грозные, жестокие слова. Вот, значит, как она поступила. Избавилась от рукописей, вынесла на свалку или вроде того, а студенты, не подозревая, что делают, бросили их в общий костер.
Вокруг кричали и бесновались выпускники. Он бы тоже кричал, если бы мог, но только крик застрял в горле.
За спиной послышался грозный голос коменданта. Несколько студентов бросились в разные стороны, свистя и хохоча, кто-то был застигнут на месте, а писатель даже не пошевелился.
И лишь когда его схватили за плечо, он развернулся, невидящими глазами посмотрел сквозь разъяренную женщину, спокойно снял ее руку со своего плеча и пошел прочь.
***
У коменданта и так было не лучшее настроение – как всегда перед дождем начинало ныть больное колено, а тут еще эти безумные старшекурсники мотали ей нервы. Стремительной неровной походкой она преодолела последние метры коридора, вгрызлась ключом в замок, распахнула дверь своего кабинета – и замерла на пороге, рвано хватая воздух широко раскрытым ртом.
Дверца шкафа покосилась и висела на одном креплении, бумаги, лежавшие на полках, в беспорядке разлетелись по всей комнате.
Десятки листов, исписанных торопливым беглым почерком, были испачканы темными пятнами. Разводы от пролитых чернил змеились по полу, на углу стола остался заметный отпечаток вымазанной синим ладони. Окно кабинета было распахнуто настежь.
Переваливаясь с ноги на ногу, комендант подбежала к нему и опасливо выглянула наружу. Побеги плюща, увившего стену до самого ее окна, были основательно помяты, как и клумба с чахлыми розовыми кустами под окном.
Внезапный удар грома заставил ее вскрикнуть от неожиданности. И вслед за ним с оглушительным грохотом, похожим скорее на шум прибоя, на землю пролился дождь. Начиналась первая в этом году гроза.
***
Он не узнавал знакомых мест. Именно так, места были знакомыми, вот только совершенно другими. Улицы будто бы стали уже – то тут, то там у тротуаров стояли машины.
В витринах кафе горели свечи, над ними качались на ветру вывески, которые он никогда прежде не видел.
С неба хлестал ливень, так что художник спрятался под тент летнего кафе, который развевался и хлопал над ним, как парус.
Его светлая куртка была безнадежно испорчена. Повсюду: на рукавах, на карманах и горловине темнели чернильные пятна.
Чтобы согреться, ему пришлось вытащить руки из рукавов и плотно прижать их к груди под курткой, сунув ладони под мышки. Это едва помогало.
Что-то подсказывало ему, что если он дойдет до конца квартала и свернет налево, он не попадет в жаркий летний полдень. А парковка у супермаркета больше не ведет к морю.
Он был один – промокший, жалкий, дрожащий от холода. Ладони хранили память о гибких побегах плюща, горели свежими ссадинами.
Но сильнее горело что-то в его груди. Поток, льющийся с неба, не шел ни в какое сравнение с потоком, что захлестнул его в тот последний миг…
Хватит ли ему воспоминаний о пламени, прежде чем он отыщет источник? Источник, она должна быть здесь.
Он отыскал ее на перепутье беспечного, разрозненного лабиринта-мира, что стоит ему найти ее вновь теперь?! Всего-то и нужно, что перевернуть город сверху донизу, заглянуть во все его переулки, дворы и подворотни, и найти ту, чьи колени и ладони сейчас тоже испачканы чернилами, оставленными потоком, что выбросил их сюда.
Глава 10
Письмо шло долго. Сперва покружилось по городу, переходя из рук в руки не слишком расторопных почтальонов, затем попало в вагон поезда. Едва не было прочитано любопытными автостопщиками, оказавшимися в том же вагоне следующим вечером. Еще два дня спустя, слегка помятое, оно пришло в сортировочный центр и, наконец, было опущено в деревянный почтовый ящик уважаемого в городе человека.
Уважаемый в городе человек увидел его лишь несколько часов спустя, когда вернулся домой из архитектурного управления. Достав конверт, он долго вглядывался в него, словно не доверяя своим глазам. Поскреб ногтем подпись, сделанную небрежно, но с изяществом. Без сомнения, послание было адресовано ему. И отправитель…
Он прижал письмо к груди, заторопился по лестнице наверх, в свою мансарду. Долго пытался открыть дверь дрожащей рукой, промахиваясь ключом мимо замочной скважины.
Наконец, оказался дома, скинул ботинки, не развязывая шнурков, бросил плащ на вешалку, промахнулся и оставил его лежать на полу в прихожей.
В конверте оказалось толстое письмо на нескольких скрепленных листах, в которое были завернуты фотографии. Вытряхнув их и отложив в сторону, он развернул письмо и жадно впился глазами в строчки.
«Ох, ну и непросто было вас отыскать! Пришлось долго выпытывать ваш адрес в университете, ведь вы не оставили никаких координат, когда уезжали. Заставили потрудиться, но, к счастью, ваша слава опережает вас!
Если бы вы только могли задержаться, мы бы встретились гораздо раньше. Нам бы не помешали консультации Создателя интерьеров «Другого Берега».
Я стараюсь, честно, честно стараюсь рассказывать по порядку. Это третья версия письма, и мне нужно рассказать вам все сначала, не сбиваться с мысли, чтобы мы, наконец, во всем разобрались. Хотя, если вдуматься, именно хаос породил нас, и я, кажется, должна быть благодарна ему и вам, что все так случилось. Ну вот, обещала писать сначала! Не буду больше переписывать письмо, я уже порядком устала!
Это будет сложно, но я попытаюсь. Снова.
Признаться, я долгое время считала вас плохим человеком, злодеем. Вы бросили меня в мир, в котором я ничего не понимала, но затем у меня появился проводник. Конечно, вы знаете, о ком я говорю. Гейнсборо встретил меня, и дальше мы шли рука об руку – изучать то, что нам досталось. Но тут вы снова вмешались. Похоже, вы действительно делали это не со зла, вы просто хотели помочь девушке из кафе и исправить свою ошибку.
Я видела ваше послание на доске в кондитерской. Я бы, возможно, даже последовала ему и встретилась с вами. Но вы совершили вторую большую ошибку – забыли о Гансе и о том, как он будет жить в мире в одиночестве.
Мы были вынуждены бежать, скрываться от вас, а вы обратили вспять свою силу созидания, чтобы уничтожать мир вокруг нас. Намного позже Ганс рассказал мне, что замечал перемены и раньше, что пустота ширилась, но он не хотел пугать меня тогда. Кто знает, как бы все изменилось, если бы я тоже заметила это.
Ни я, ни Ганс не знали выхода из созданного вами мира. Так что мы просто жили, упивались последними днями вместе и страшились пустоты, которая подбиралась все ближе. Думаю, вам знакомо это чувство.
А потом я вдруг обнаружила себя дома. Словно проснулась. Сестра сказала, что последние две недели я провалялась в лихорадке.
Я бы, может, решила, что пустынный мир, и Ганс, и море за парковкой супермаркета, и ржаное поле, что ведет в осень, – это все было лишь плодом моего воспаленного воображения. Но мои руки были все в чернилах, и я потратила несколько дней, отмывая их.
Я плохо помню то время – я все еще оправлялась после болезни, но мысли о том, с кем я была разлучена, не давали мне покоя. Я боялась узнать худшее. Я отказывалась признать, что Ганса никогда не существовало в этом мире.
Но мне нужно было выходить на работу, возвращаться в свою жизнь, к тому же я надеялась встретить вас в кафе или разыскать в городе, пусть и не знала, о чем буду говорить и удастся ли мне обойтись без рукоприкладства.
Ох, опять отвлекаюсь. Итак, «Другой берег». Вы, конечно, уже познакомились с его хозяйкой. Марсала, моя сменщица и подруга, была в подсобке и услышала, как вы спрашиваете обо мне у хозяйки, а та отвечает, что, мол, знать меня не знает, и вообще меня тут никогда не было. Чего она хотела этим добиться? Показать свою власть или пренебрежение? Марси выскочила в зал, чтобы все вам объяснить, но вы уже ушли, и она не смогла увидеть и догнать вас.
Она вернулась в кафе, пылая гневом, и сходу высказала хозяйке все, что о ней думает. Конечно, та не стала этого терпеть и тут же уволила бедняжку. Ах, а ведь она готовила такой вкусный ристретто, самый лучший в городе!
Не успела я заступить на смену и выяснить, что теперь буду вкалывать без сменщицы, как на меня налетела хозяйка, начала отчитывать, мол, в заведении работают одни неблагодарные хамки, да как я посмела отсутствовать целую вечность, у нее тут не благотворительный приют, и далее, далее, далее. Поймите правильно, она всегда была… несколько вспыльчивой, но тут ее просто прорвало. Она вопила, не стесняясь клиентов, сорвала с меня фартук и сказала, что я могу поискать работу на другом, нищенском берегу, посудомойкой или прачкой. Я понимала, что мне нужно сдерживаться, ведь если Ганс здесь и ищет меня, то он непременно отыщет «Другой берег», единственную точку совпадения наших миров. Но в тот момент я просто взъярилась. Никогда больше, – сказала я себе, – никогда больше я не позволю управлять моей жизнью ни жалким творцам, ни жалким распорядительницам жалких забегаловок на второй линии. А потом я поняла, что говорю это вслух. Вы бы видели ее глаза! Ох, после своей пламенной речи я уносила ноги стремительно!
В общем, из «Другого берега» я поехала к Марси в состоянии (зачеркнуто) крайнего возмущения. Она тоже еще не отошла, так что прямо за чашкой чая мы начали строить коварные планы по отмщению и вдруг поняли, что это можно легко устроить. Марси узнала, что недавно хозяйка подставила и оштрафовала нашего повара, а тот рассказал, что она дала взятку службе пожарной безопасности… Короче говоря, мы составили коллективную жалобу о нарушении трудового кодекса, а Марси к тому же настучала на кафе в проверяющие органы.
И дело завертелось. Наша хозяюшка решила сэкономить на адвокате и принесла в суд бумаги, подтверждающие ее банкротство. Она, видно, надеялась выкрутиться, избежать штрафов, потихоньку сохранить за собой заведение, ну, может, переехать на соседнюю улицу… Но банкротство есть банкротство, решил суд, и выставил здание со всем его содержимым на продажу по смехотворно низкой цене – собственно, как это и было описано в ее документах, на которые она так надеялась!
Все, в этой истории больше не будет мадам Л., она отправляется в небытие, где ей самое место. Я не знаю, что с ней случилось дальше – перебралась ли она в другой район или вовсе в другой город. В любом случае, мы с ней больше не сталкивались.
Но могла ли я оставить «Другой берег»? Я приходила туда каждый день и подолгу торчала у дверей, ожидая чуда. Я надеялась, что кто-то вскоре выкупит кафе и возьмет меня обратно на работу, и тогда я смогу вновь занять свое место за стойкой, где вы и Ганс сможете разыскать меня. Тешила себя всякими такими вещами, а потом приезжала к Марси и плакалась ей. Просто она оказалась единственной, кто не считал меня сумасшедшей из-за всей этой истории. Она очень романтичная, моя Марсала, и обожает всякие сложные любовные истории, а у меня была как раз такая.
И вот в очередной раз, когда я жаловалась ей на превратности судьбы, Марси вдруг сказала: эй, чего мы медлим, мы должны взять дело в свои руки! Я сперва ничего не поняла. Но она, оказывается, готовилась к этому разговору. Разузнала, что дом, выставленный на торги, постепенно дешевеет, потому что никто не хочет приобрести его. И предложила вложиться в кафе совместно – она, я и наш повар Эд.
Вот он и появился – ключ к спасению. Мы получили свои компенсационные выплаты по судебному решению, сложили с нашими накоплениями, влезли в долги, получили ссуду, заняли там, одолжили здесь, – в общем, прошли через все круги бюрократического ада.
В один из первых дней после того, как все было улажено и нужно было подумать о новом оформлении этого места, мы сидели в бывшем «Другом берегу» и до хрипоты спорили, как теперь назвать его. Марси, помнится, настаивала на «Секрете» – это была наша старая общая шутка про секретное кафе, которое никто не может сходу найти. Эд предлагал что-то про остров, и вдруг дверь открылась, и я услышала те же слова, которые только что произнесла сама.
– Последние гедонисты.
Я вскочила, кажется, уронила стул.
– Ты ведь не примешь ничто иное, – добавил Ганс.
Конечно, это был Ганс. Он нашел меня.
Он и вас бы нашел, жаль, что вы уехали сразу после защиты диплома. Не хочу думать, что это могло быть связано с нами, это будет и грустно, и тщеславно. Напишите, обязательно напишите мне, что заставило вас уехать так рано.
Именно Ганс узнал про ваши чертежи, пока обыскивал город. Я имею в виду ваш проект кофейни с жилой комнатой наверху. В конверте фотографии, чтобы вы могли взглянуть на то, как мы воплотили все в жизнь. Нам так пригодились бы ваши консультации! О, зачем же вы так спешили уехать!..»
Мужчина отложил письмо и торопливо схватил фотографии.
Первая фотография запечатлела интерьер кофейни. Фотограф стоял у входной двери, и в объектив попали край стойки светлого дерева, спинки высоких барных стульев, окно с витражной росписью.
На обороте было торопливо выведено: «пол, кажется, недостаточно молочного оттенка. Фотография не совсем передает цвет, и мы очень старались, но, возможно, это не совсем то, что вы хотели».
Он вспомнил разлитое по полу молоко и, не выдержав, рассмеялся в голос.
На второй фотографии мужчина и женщина стояли за стойкой, не очень четкие, видно, мужчина в последний момент повернул голову, и изображение размылось. Фотография была снабжена белыми стрелочками с подписями:
«Голубая сойка – снова во всей красе», – действительно, волосы девушки теперь были выкрашены в насыщенный синий цвет полностью.
«Ганс – серый в тон», – стрелка указывала на ее спутника.
«Стена – обшита панелями, посуда – глиняная, мы учли ваши пожелания в сопроводительной части».
Стрелка наверху указывала на край картины в темной деревянной раме. Подпись гласила: «Картина ”Другой берег”, – должно же было остаться хоть что-то?»
Внимательно рассмотрев фотографии и бережно положив их обратно на стол, он вернулся к письму:
«…Ганс, впрочем, уверяет, что вы так и не научились рисовать. Так знайте, что в городе у вас теперь есть друг, который будет готов дать вам уроки в любое время. И подруга, которая приготовит вам кофе с капелькой волшебства.
Итак, да, когда Ганс рассказал нам о вашем проекте, я вдруг подумала, что это чудесная идея – жить в комнате наверху и не искать другого жилья для нас двоих. Как видите, все, что вы описываете, сбывается. Надеюсь, вы теперь научились пользоваться вашим даром только во благо. Ой, кажется, это было грубо!..
Честно говоря, когда все выяснилось, я немного скучаю по вам. Мне нравилось разговаривать с вами, и нравился ваш взгляд на мир, и все те вечера, что вы провожали меня до дома. Ганс, похоже, тоже скучает. Просит передать, что если вы сами не соберетесь приехать в ближайшее время, то он вас нарисует в интерьере кофейни, вроде как совершит обратное колдунство. Кто знает, может, у него тоже дар? Может, все, что он рисует, воплощается где-то в бесконечных параллельных вселенных? Его куратор-галерист говорит, что это определенно дар, но он, похоже, имеет в виду только мастерство владения кистью.
В любом случае, надеюсь, до скорой встречи.
P.S. Вы, надеюсь, поняли хоть что-то из письма? Я сейчас перечитываю и понимаю, что надо бы написать другое, более понятное… (зачеркнуто)
P.P.S. И все-таки вы писатель!»
X