• Название:

    Павловская Слобода 110407

  • Размер: 0.1 Мб
  • Формат: DOC
  • или



Константинов А. В.
ПАВЛОВСКАЯ СЛОБОДА
Знаешь,
Ничего не вернётся -
Бьётся

Злое сердце в часах,
Только
Иногда отзовётся
Солнцем

Что-то прошлое в нас.
1972-й год.
В аудитории живописи на 3-м этаже на деревянном "уголке" для натюрмортов стоит глиняный горшок с закрытым белой бумагой горлышком.
Рядом лежит восковое яблоко.
За горшком наброшена неопределённого цвета тряпка - "фон". Группа "А" 1-го курcа усердно мажет кисточками - мы выполняем первое задание маслом, пока одним цветом - "гризайль", чтобы освоить новую технику.
Справа и сзади меня, у окна, слышно шуршание и барабанное гудение перетянутой сверх меры бортовки на подрамнике - Андрей Асеев втирает краску почти всухую.
Серёга Колесник из группы "Б" иногда заходит к нам и посмеивается над ним:
- У тебя опять сплошной туман, вата.
Андрюшка хитро прищуривается и молчит.
Мой друг Горчаков, как всегда, рядом со мной, мелкими мыльными мазочками крест-накрест помногу раз перекрывает одно и то же место.
Сзади и слева - Герман Кузнецов, который только что появился в нашем составе в этом семестре.
Лысый, с остатками длинных седеющих волос за ушами - "лысеющий битлс", как его тут же окрестили.
Этюдник Германа, в отличие от наших, не новенький и чистенький, а покрыт засохшими грязными пятнами, на палитре - горки затвердевших нечищеных красок. Герман старше нас неизвестно на сколько, где-то недоучился, ему нужен диплом, чтобы осуществилась мечта его жизни - стать директором клуба.
Время от времени Герман отходит от этюдника, прищуривается, и рассматривает покрытый длинными, тоненькими, как лапша, мазками - змейками, этюд. Герман сторонник сюрреализма и любит на досуге рисовать всяких противненьких "червячков" в блокноте.
Слева от меня энергично и сочно, "по форме", кладёт масленые, аппетитные мазки Наташа Любовная.
Серёга Колесник смотрит молча на её работу и изрекает:
- Плохо, когда рядом с тобой работает талантливый человек.
Поневоле отвлекаешься и попадаешь под влияние.
Ну а я стараюсь делать, как учили: тень жидко, без белил, на свету пастозно, плотно.
В общем, грамотно, но сухо как-то.
Иногда отхожу и смотрю на этюд Наташи - настоящее "масло" во всех смыслах.

Дверь приоткрывается, медленно вплывает грузный Строганов, наш главный преподаватель живописи.
Живот вперёд, подбородок приподнят.
Осматривает нас поверх этюдников и мольбертов.
- В пятницу едем на этюды.
Весь курc.
Я договорился, занятий не будет.
В Павловскую слободу.
Сбор на станции "Нахабино", а дальше поедем все вместена "кукушке". С собой взять теплые вещи, сапоги, едем до воскресенья.
Ночевать будем там же, на агробиостанции института.
И еду там будем сами готовить.
Строганов объясняет подробности и детали.
Шурик Чунтомов из группы "Б", который зашел к нам вместе с Колесником, недовольно фыркает:
- Опять Строганэ придумал, чем нас ещё помучить.
Теперь выходные пропадут.

Мы загружаемся в "кукушку" - укороченную электричку, которая ходит по коротенькой ветке из четырёх остановок туда и обратно весь день - "кукует". Ветка идёт вбок от рижской железной дороги, примерно на 40-м километре от Москвы.
Все мы обвешаны этюдниками, папками, сумками, рюкзаками.
Есть и гитара.
Занимаем полностью весь вагон. "Кукушка" ходит раз в час, и почти пустая.
Шума и смеха мы производим столько, что несколько постоянных пассажиров жмутся у двери на крайней скамейке.
Жанна Алимкулова, высокая, черноволосая и всегда восторженная, поёт песню Окуджавы о бумажном солдате.
Жанна из спецгруппы - они учатся на французском языке, - постоянно мечтательно настроена, обращается к Горчакову почему-то на "Вы" /из-за его профессорского вида?/. Поклонница Франции, импрессионистов, - откуда она взялась у нас, из каких степей?
Вылезаем на конечной - прямо в поле.
Сейчас начало апреля, поле размокло, идём вокруг него, ноги расползаются по глине.
Впереди крутая заросшая лесом гора.
Когда поле кончается, видим под горой быструю, мутную речку Истру.
По краям растут кусты ивняка, они затоплены талой водой, на сучья намоталась прошлогодняя трава, у берега кое-где сугробы снега и лёд.
Вода несётся с завихрениями, глиняного цвета, кусты качаются и полощутся.
Местные ребята навстречу несут насаженных на веточку двух щурят - ухитрились поймать в "мутной воде".
Через речку ведет подвесной мост; под ногами доски, положенные на протянутые железные тросы, по такому же тросу под руками слева и справа.
Всё сооружение колышется и подпрыгивает при каждом шаге, если наступишь не в такт колебаниям - то и поддает, как следует.
Идем с опаской, держимся обеими руками, под ногами стремительно мчится рыжая Истра.
Смеха ещё больше, чем в электричке.
Лезем в гору по скользкой тропке и попадаем на окраину Павловской Слободы.
Обычные домишки деревенские, за заборами, дорожки.
Слева еловый лес, и наша агробиостанция прямо у его края.
Здесь биологи и ботаники проходят летнюю практику.
Длинные одноэтажные бревенчатые бараки.
Каждый барак перегородкой разделён пополам.
Нам отпирает два барака - для мальчиков и для девчонок, и мы складываем вещи.
Внутри бараки оклеены старыми обоями, рядами стоят железные кровати.
Получаем полосатые матрасы и "солдатские" одеяла с подушками в строении в центре площадки перед бараками.
Здесь и склад, и столовая, и кухня.
Продукты привезены с собой, и еда готовится тут же, а мы разбредаемся вокруг бараков.
Кое-где сохранился деревянный забор.
Один пролом в заборе ведёт в лес.
Я подхожу и вижу за забором в лесу снег.
Пахнет сыростью, гнилью.
Левее пролома дощатый сарай - туалет, тропинка к нему оттаяла, с обеих сторон её заросли прошлогодней и сухой сейчас крапивы.
Над дверью кнопками прикреплен вырезанный из газеты заголовок: "Сюда не зарастёт народная тропа!" Внутри доски залеплены соответствующими призывами из газет: "За станками – мастера", и т.п. 3а столовой, дальше, в конце рядов бараков, второй вход на станцию.
Налево дорога из него уходит в лес, направо - в Слободу и к её центру, вниз, под гору.
День бестолковый, ни о каких этюдах нет и речи.
Все болтаются по территории.
Строганова не видно, едим в бараках домашнее, вечером в столовой - кашу из крупы с консервами.
Спим на сырых постелях, но крепко.
Утром будит Строганов, собираемся перед бараком, и он держит речь:
- Бумажки и палитры в лесу не оставлять, лучше сжечь за собой.
Этюды писать любым материалом, каким лучше получается.
Цвет брать ярче, светлее, интенсивнее.
На свежем воздухе, при свете дня, цвета кажутся ярче.
Вы пишете этюд, и вам кажется, что цвет и тон верный, а принесёте в помещение - и сразу увидите, что цвета этюда поблекли, стали грязнее.
Мы с Германом пишем на берегу Истры, перебравшись по такому же висячему мостику, повыше по течению, в березовую рощу на другом берегу, за которой просвечивает поле. Герман старательно выписывает стволы берез, так же, как он обычно разрисовывает цветными карандашиками своих "червячков" и фантастических "руконожек" в блокноте.
Берёзки на его этюде похожи на разварные макароны, и того же цвета.
У меня не получается вообще ничего.
Когда-то давно, когда я ещё учился в школе, мы с отцом ходили на этюды, и я писал масляными красками, открытым цветом, "в упор", зато широко и с интересом. Это было летом, и цвета были понятны и просты.
А сейчас всё вокруг серое, грязное, и белое – оттаявшая земля, облезлые кусты, и снег.
Вечером на стенах барака прикреплены кнопками и расставлены на окнах этюды.
Большинство - скучные, однообразные, глинистые.
Авторы явно не понимали, зачем нужно это всё писать, и тем более – как.
Я захожу в соседнюю половину барака, к группе "Б", и первый раз вижу этюды Сергея Колесника.
Я не могу оторвать глаз.
Более захватывающей дух акварели я никогда не видел после в жизни. Это не расплывчатая, приятная, "тонкая" и т.п. акварель - это плотная, где-то графически рисованная, где-то по сырому расплавленная, интенсивная, и в то же время сдержанная, работа мастера.
Рисунок деревьев безукоризненно точен, и эскизно небрежен.
Цвет сложен - таких цветов я никогда не знал, в наших коробках, кажется, их нет. Контраст белого снега и тёмных проталин подчёркнут и местами жёсток.
Но цвет, цвет! Не грязные, а благородные серые, тёплые и холодные, от почти белых до почти чёрного! Я не могу смотреть уже больше ни на чьи этюды, и тем более на свои.
Позже узнаю, что Серёга, этот невыразительный с вида мальчик в очках, - уже закончил училище, и признанный акварелист.

- Лёш, слышал, опять Строганэ на этюды гонит! - Чунтомов, с которым мы занимались ещё на подготовительных курсах, почему-то избрал меня в нашей группе для излияния своих обид. - Только что ездили, неделя прошла, и опять в эту ... Слободу!
Конец апреля. Дорогу мы теперь знаем, и Строганов разрешил добираться самостоятельно, собираемся уже в Слободе. Жарко.
Неожиданно припекло, от снега нет и следов, земля просохла.
Я тащу к нашему бараку этюдник, сумку, но без картонок.
Масло не получается, и я взял акварель - всё-таки я к ней привык за два года подготовительных и первого курса.
И этюды Колесника стоят в глазах.
Перед столовой уже группа наших. В центре Валя Макарова, тоненькая насмешливая девица с черными гладкими волосами, собранными сзади на шее в узел.
На Вале только джинсы и купальник. Ребята из "Б" - Смыкалов, Солдаткин, наперебой ухаживают.
Как-то раз, на подготовительных курсах, мы с Макаровой рисовали гипсовые головы в одной аудитории.
Я очень старался. Очередная Венера получалась похожа, я знал, что глазомер меня никогда не подводит.
Вдруг, из-за плеча, я слышу:
- Ну, ты и аккуратист!
Оборачиваюсь - Валентина ухмыляется, и уже отвернулась.
Я так верно рисую, меня и хвалили даже, я сам вижу, что получается у меня не хуже, чем у многих, и всё уничтожено одной фразой! И самое ужасное - точной! Прилежанием и старанием не сделать ни рисунка, ни живописи, которая была бы не только правильной и грамотной, но на которую хотелось бы смотреть!
Я пишу первый раз в жизни этюды акварелью.
Кусты, облака, косогор, спускающиеся по склону к речке берёзки.
Всё залито солнцем, от прогретой сухой травы идёт жар.
Цвет - тончайших, едва уловимых переходов, нежных золотистых, серебристых. Это не привычные коричневые горшки и синие тряпки с жёлтыми яблоками. Это и не графичный Серёга Колесник.
Это что-то неизведанное.
Акварель моя застывает затёками, а "верный" цвет высыхает и становится унылым и грязно-серым.
Солнце село, мы отужинали, наши девчонки на кухне моют посуду.
Чтобы им не было скучно, на окошке, через которое выдаётся еда в столовую, поёт магнитофон, который привез, очевидно, Коля Терехов, всегда озабоченный "женским вопросом" и всем прочим, что с ним связано.
Да, вечер - настоящее "время жизни" в таких вот походах на природу, этюды для многих здесь явно не главное.
Я всегда чувствую себя в такой ситуации скованно и одиноко.
Выхожу из столовой и отправляюсь ко второму выходу с нашей территории, ведущему в лес.
Навстречу, обнявшись, Асеев с Наташей Любовной.
Ещё один удар.
Со времени подготовительных курсов Наташа казалась мне самой замечательной девушкой в группе.

- А первого августа вы все должны быть в Павловской Слободе, - говорит декан Триселёв, напутствуя нас на первые наши летние студенческие каникулы.
Сессия сдана.
Как и зимой, все устные экзамены я сдаю только на "отлично". "Отлично" и по рисунку. Только живопись - "хорошо". Теперь месяц можно прожить на даче, а потом весь август, увы, в этой Слободе - пленэр, на котором, правда, не только наш весь курс, но и другие курсы и даже вечерники.
Все в одно время - бараков ведь много.

Как же тяжело всегда заканчиваются каникулы! В последние дни такая тоска, что ничему уже не рад.
А ведь я отлично знаю, что многие мои однокурсники ждут не дождутся, когда начнется это весёлое время, нет, не этюды, естественно, этюды - только фон, повод.
Нахабино по нашей дороге, дача наша под Волоколамском, и мне нужно проехать по направлению к Москве полдороги до Нахабино и пересесть на "кукушку". Кроме этюдника и распухшей от бумаги папки - я буду писать только акварелью, - в другой руке тащу битком набитую и раздутую как шар коричневую сумку.
В ней и одежда, и еда, и напечённые моей мамой ржаные лепёшки почти на месяц в пакетах, и даже соль.
В Нахабино на станции встречаю Машу Лаптеву из группы "Б", и она уговаривает меня ехать на автобусе - до центральной площади Слободы.
Я на свою беду соглашаюсь.
До площади доезжаем благополучно. Площадка как в маленьких провинциальных городишках - застроена двухэтажными домиками.
Низ домов кирпичный, второй этаж рубленый.
Есть и магазин, и ресторан даже – всё такие же строения, выходят на площадь.
От площади километра два вверх по улице я тащу свои пожитки на гору к нашей базе.
Стараюсь не отстать от Маши, которая едет налегке и собирается не раз ещё побывать в Москве. По бокам улиц всё те же коричнево-красные старые двухэтажные срубы, белые крашеные рамы, за ними красная герань.
Сады заросли старыми яблонями.
Моя кровать вторая от стены, рядом с Горчаковской, который, как всегда, ухватил самое лучшее место - в уголке и у стенки.
На следующий день общее собрание всех студентов и преподавателей на пятачке у бараков.
Я вижу и Строганова с ассистентом - Раткиным, и Лушникова, преподавателя рисунка, и Мишурова, который у нас вел живопись на подготовительных курсах. Все выступают по очереди и наставляют нас, как себя вести, не мусорить, ладить с местным населением и т.п.
- А студенты первого курса, мальчики, завтра к 10.00 являются на работу, за агробиостанцию, на поле.
Нужно чинить водоснабжение станции.
Мы копаем канавы и какие-то плоские корытообразные углубления - отстойники в поле.
Лопаты непривычно тяжелые, с толстыми круглыми ручками - для ломовых мужиков.
Выбрасываем глину на край, глина совершенно затвердела - стоит засуха, жара.
Дали нам и ломы и кирки, но их никто не берёт.
Все мы взмокли и злые.
Солнце прямо над головой и ни малейшего ветерка.
- Работа трудна, работа томит, - ехидно декламирует Маяковского Андрюша Глухов.
И после паузы:
- Но блузы прилипли к потненьким...
- А пошёл бы ты к бую, - злобно огрызается Чебатков, и дальше мы ковыряется уже молча.
Воды в кухне нет, обедами нас пока не кормят.
Мы подъедаем домашние запасы.
- Неплохо бы достать помидоры, - мечтает Серёга Колесник.
Как друг Асеева, он часто заходит к нам, и мы отправляемся в Слободу искать помидоры и провизию.
Когда спускаешься с нашей горы вниз по улице на площадь, всё вдали подёрнуто сизой дымкой.
Говорят, из-за засухи начались пожары и горят торфяные болота.
Есть у нас и ещё одна неприятность - сейчас идёт матч на первенство мира по шахматам между Спасским и Фишером.
Мы переживаем, слушаем радио.
Особенно болезненно воспринимает события Колесник:
- Ну прямо позор какой-то! Опять Спасский проиграл!
Каждую ничью мы принимаем за перелом в матче, но ничьи случаются только тогда, когда Спасский играет белыми.
Я не люблю помидоры, но участвую в походах за ними и в их поедании на берегу речки Истры.
У меня своя цель – проникнуть в тайну акварели Колесника.
То, что я пишу сейчас, приличнее первых весенних этюдов, но это опять обычная смесь: жёлтый-синий, зеленый-жёлтый, красный-коричневый. Верные попадания, а цвет – грязный.
Мы сидим на берегу в теньке.
У речки не найти свободного места.
Кое-где пишут этюды, но в основном - компании, купание, болтанье.
Серёга ест помидор:
- Ну, хоть раз бы выиграл для приличия! Ну, неужели не может?
- Серёж, а как у тебя серый цвет получается? Из коричневых? Из чёрного ведь такие не составишь.
- Выбрось все коричневые и чёрные, от них одна грязь.
Любые цвета составишь из пар: зеленый-красный, оранжевый-синий, фиолетовый-жёлтый.
Смешивать надо только два цвета.
Все мои серые - изумрудка с красными: краплаком, кадмием.
Гуще смесь - темнее цвет.
Изумрудка вообще самая ходовая краска, очень быстро расходуется, из-за неё приходится покупать новые коробки красок.
Больше изумрудки в смеси – холоднее цвет, больше красного - теплее.
Вот оно что.
То, что я считал самой ядовитейшей, противной краской – даёт самые чистейшие прозрачные оттенки.
Я мешаю по Серегиному рецепту, более того, не смешиваю до конца.
На бумаге мокрые краски сами вплывают друг в друга причудливыми узорами.
К чёрту прозрачную, "водянистую," легкую, классическую акварель для альбомов! Мой лист – половина ватманского.
Беличья кисть – в палец толщиной.
Акварель то растекается прозрачной водой, то почти густым слоем даёт тёплые и холодные чёрные тона.
Пишу чёрные срубы на фоне голубого неба и белых облаков.
Пишу изумрудные лопухи на краю оранжевой песчаной дороги.
Главное – ничего не бояться, не останавливаться!

Я малость забросил рисунок.
Чирикание карандашом вообще стало невмоготу.
Я беру с собой всё ту же папку в пол-листа, и уголь.
Отправляюсь в еловый лес, в самую чащу, и всей плоскостью сточенного угля, быстро, без копания в деталях, набрасываю стволы, корни, сучья.
На дороге, которая выходит из леса, полупровалившийся мостик.
Между брёвен дыры, в них проросла крапива, полевые цветы.
Рисунок делаю как акварель – живописный, тоновой, мягкий.
Фиксировать уголь приходится уже в бараке – через две трубочки как из пульверизатора – молоком.
Наконец, водопровод налажен полностью, столовая со штатными поварихами, кормит нас регулярно.
Строганов и Лушников собирают наш курс и диктуют перечень всего того, что нужно нарисовать и написать: в лесу – деревья разных пород, в Слободе – домашних животных, сельскохозяйственные орудия, на реке – пейзажи с определённым количеством планов.
На территории наших бараков мы должны написать определённое количество натюрмортов.
Я ухожу из лагеря на целый день.
В папку закладываю по нескольку листов для акварели и для рисунка.
В этюдник – краски, уголь, ещё сангина мне понравилась своей "чумазостью". Пакет с солью в моей сумке прорвался и засыпал все мамины ржаные лепёшки, которые как раз кстати были бы для дальних походов.
Я заметил это не сразу, соль въелась, и лепёшки просолились - вроде воблы.
Грызу их добросовестно, но от них очень хочется пить, да и жара одолевает.
Походы мои направлены либо на площадь Слободы, где можно с одинаковым успехом рисовать и писать лошадей, телеги, людей, кур, гусей, дома и улицы, либо в лес или за речку.
Река сейчас не похожа на апрельскую: вода быстрая, но прозрачная, обмелела, - кажется, что можно перейти вброд в любом месте.
Однако это не так.
У берегов встречаются ямы с обратным водоворотным течением.
В тени нависших кустов и ив дна не видно, не видно и водорослей, которые стелятся по всей речке и извиваются лентами на быстрине.
С мостиков видны стайки плотвичек, неторопливо пробирающиеся против течения, и внезапно "скатывающиеся" вниз и исчезающие. Удочку бы сюда! Но, собираясь на практику, я решил всё время посвятить работе – уж если месяц практики, так его максимально использовать по назначению, а рыбы я и на даче наловлюсь.

Строганов поставил нам натюрморты и предложил писать на выбор – бузину рубинового цвета с тёмно-зелёными листьями в горшке, или тематический: на бетонное кольцо от колодца, валяющееся на территории, Строганов набросил засаленный пиджак и кепку - "рабочая тема". Я пишу эти дурацкие ягоды примитивного кричащего цвета.
Герман Кузнецов увидел нечто сюрреалистическое в бетонной тематике и с удовольствием раскрашивает кольцо на этюде розовенькими, голубенькими, фиолетовыми мазочками, как своих любимых червячков в блокноте.
Вечером мы сидим в бараке, к нам в гости пришли Наташа Любовная с подругой Леной Бихман.
Герман показывает этюды, я слышу, как Лена говорит:
- Гера, тебе надо работать, надо писать.
Герман необыкновенно оживлён:
- Да? Ты так считаешь?
У Наташи, очевидно, своё мнение:
- Чем сидеть да киснуть, давайте лучше споём: "Месяц кончается май…"
За стеной в соседней половине барака до половины ночи орёт магнитофон, и всё одни и те же песни на английском, до противности уже надоевшие.
Как-то раз я говорю Валере Говоровскому:
- А нельзя ли что-нибудь другое поставить? Или потише как-то?
- Так ведь это же всё новое, только вчера из Москвы привезли!
Что ты будешь делать.
А я как раз на рассвете пишу туман на реке.
Свет совершенно изумительный, матовый, не прозрачный, берега и кусты просвечивают, словно через марлю.
А речка неожиданно тёмная, металлическая под обрывом.
На следующий день ко мне заявляется Глухов с дружком Барчуговым.
Вид у них вовсе не мирный:
- Ты что, недоволен, говоришь, что тебе спать не даём?
- Я просил "поменять пластинку".
- Ну ладно, ребята уже поехали в Москву за новым, – явно разочарованно соглашается Глухов.
На некоторое время в наш барак вселяется Саша Кубышкин.
Он появился у нас в группе в конце первого семестра.
Всегда взъерошенный, соломенные волосы растрёпаны, острый носик розовый, глаза смотрят мимо тебя.
Кубышкин почти ни на кого не обращает внимания и говорит как бы сам с собой.
Я поразился, когда увидел, как рисует Кубышкин.
Такому нас не учили.
Как-то раз в аудитории мы занимались очередным натюрмортом из геометрических тел.
Я встал и смотрю на работы соседей.
Кто штрихует, кто "конструкцию ищет", кто перспективу и "точки схода" выстраивает.
Всё правильно и нормально.
У двери, сгорбившись, сидит Кубышкин. Мне кажется издали, что на его листе призмы и конусы сверкают как куски сахара.
Я подхожу и вижу, что никакой "конструкции" и "перспективы" Кубышкин не ищет, их у него и нет.
Контур плывёт, очертания не правильны, перспектива как бы даже обратная, но, о чудо! Это не заметно, главное – об этом не думаешь, когда смотришь на рисунок.
Он весь - тончайшая паутинка из штрихов-иголочек, не пересекающихся почти, положенных в разных направлениях параллельно друг другу и образующих мазаику из плоскостей – граней, составляющих какую-то единую кристаллическую массу, структуру, светящуюся изнутри.
Рядом со мной оказывается Горчаков – великий мастер "точить фон", и смотрит, тоже молча.
Подходит ещё кто-то.
Вдруг открывается дверь и появляется Кустов – наш второй преподаватель рисунка.
Мы расходимся по своим мольбертам в ожидании, что Кустов, как обычно, подойдёт и начнёт копаться в какой-нибудь детали: "У вас ноздрюшка не на месте", - любил говорить Кустов, когда мы рисовали гипсовые головы на курсах.
После этого Кустов брал карандаш и начинал "вправлять" "ноздрюшку" на место, и при этом так успешно, что после его правки кроме этой ноздрюшки смотреть на рисунке уже было не на что и рисовать больше не хотелось.
Сейчас Кустов замер у двери и так же не отрываясь смотрит на рисунок Кубышкина.
Мы все ждём его реакции.
- Да, перспектива-то, обратная! Обратная перспектива намечается!
И всё. Кустов уже идёт дальше по рядам мольбертов.
Кубышкин встаёт и уходит из аудитории.
До конца занятия он не появляется, на перемене приходит и снимает рисунок.
Удивительное дело, но таким своим способом Кубышкин рисовал и орнаменты, и гипсовые головы.
Его рисунок искрился узором инея, и всегда несколько "плыл" – специально? Без этого, видимо, он был бы уже другим, обычным, "правильным" и не столь захватывающим.
В Слободу Кубышкин попал почему-то позже нас.
Вообще человек он был неорганизованный и "гулял сам по себе". Ни одного рисунка на пленере Кубышкин, вероятно, не сделал.
Я видел, как он готовится к живописи – на полу барака кладёт лист обычной плоховатой рисовальной бумаги, даже не ватманской, а той, что продавалась в папке.
Покупали мы такие папки обычно ради самой папки, а бумагу многие выбрасывали или резали на наброски.
Кубышкин достаёт пузырь с льняным маслом, кисточку, и промазывает весь лист маслом, пока он не пропитается насквозь.
После этого, на такой "основе", Кубышкин пишет масляными красками прямо по сырому маслу.
И даже лучше по сырому, потому что, когда масло высохнет, бумага станет хрупкой, и будет ломаться в руках. Пишет Кубышкин, правда, редко.
Он пропадает где-то целый день, явно не в наших компаниях – никто не знает где.
Но мы подозреваем.
Один раз я вижу этюд Кубышкина.
Пишет он только маслом.
Мотив на этюде примитивен – берёза на краю обрыва.
Берёза, трава, небо.
Такую берёзу можно найти везде, для этого не надо никуда и ехать, может быть и на этюд вообще ходить не надо.
Это не реальная береза, а символ, картина.
Цвет этюда какой-то грязный коричнево-зеленовато-жёлто-рыжий.
И правда, сейчас середина августа, желтых листьев много и в листве и на земле.
Но опять же, смотришь не на цвет этюда, не на рисунок /как, например, у Колесника/, не на композицию.
Всё это здесь не важно.
Смотришь на берёзу, которая колышется, плывёт на ветру, живёт своей жизнью, надломленной и болезненной.
Вместе с тем вроде бы это и не берёза, а чья-то душа, дух, символ чего-то.
Кубышкин откнопил свою берёзу от папки и засунул под кровать.
Мы стоим молча.
- Анюта, дай три рубля.
А я твой портрет напишу, - это Кубышкин не первый раз клянчит деньги у рыжей Анюты Кесаревой.
Анюта молча смотрит на него широко открытыми, доверчивыми глазами, потом уходит и приносит три рубля.
Вечером мы почти все уже разлеглись.
Вдруг отворяется дверь, и , качаясь, на пороге возникает Кубышкин.
В руке у него большой и явно не столовый и не перочинный нож.
Я никогда такого не видел.
- А – а – а, - взгляд Кубышкина блуждает по стенам, и, неожиданно, сосредотачивается в углу Горчакова.
- А, ты, профессор! Хочешь, чтобы со всеми удобствами, и художником стать! Так на кровати и поедешь!
Кубышкин идёт в угол Горчакова, который уже вскочил со своего места и пробирается между кроватями к выходу.
Но Кубышкину это не важно.
Нож с тяжёлым стуком влетает в стену над кроватью Горчакова.
Фанерная подкладка под обоями пробита и гудит, нож, замирая, дрожит в стене.
- Ну, ладно, … с тобой. – Кубышкин вытаскивает нож, и, подумав о чём-то, завершает свою мысль:
- Так и так.
Так они и жили-с.
Спали врозь, а дети - были-с.
Неспеша и не обращая ни на кого внимания, Кубышкин выходит за порог и растворяется в темноте, как лунатик.
На следующий день я вижу, как Кубышкин пишет на ступеньках крыльца Анюту, на такой же промасленной бумаге, в пол-листа.
В качестве фона на портрете возникает знакомая тоненькая берёзка.
Портрет и похож, и непохож.
Глаза неестественно увеличены, черты лица заострены, будто Анюта переболела какой-то странной болезнью.
После этого Кубышкин пропал.
Пропал вообще – больше он у нас не учился.
Последний раз я его увидел случайно в трамвае в конце 80-х годов, по дороге домой с факультета, на котором уже тогда начал работать. 46-й трамвай шёл к метро "Семёновская", и, впереди себя, у прохода, я неожиданно узнал сидящего всё в той же сгорбленной позе Кубышкина.
Положив ногу на ногу и протянув их в проход, в каком-то чёрном пальто, со взъерошенными волосами, уставив в пол неподвижный взгляд, ехал Кубышкин.
Всю дорогу он не сменил позу и даже не пошевелился, словно призрак.
Я прошёл мимо к выходу, не отважившись его окликнуть, и сошёл на Семёновской, а Кубышкин так и поехал дальше на своём трамвае.

Но сейчас практика уже заканчивается.
Мы раскладываем на полу столовой все, что сделали за месяц.
На этом итоговом просмотре я получаю "отлично" по всем дисциплинам: рисунку, композиции, живописи.
Везу на дачу распухшую без меры папку с необъяснимым для самого себя огромным количеством этюдов и рисунков и чувством неудовлетворенности: что-то упущено.
Я не понял, упустил что-то, что было рядом.
Может быть, то, что должно быть помимо живописи?
Частями я выкладываю на полу дачи свои акварели, уголь, сангину.
Смотрит дед, мой всегдашний и самый строгий наставник, сам ученик Архипова и Коровина.
Смотрит сосед художник, ученик Грабаря и Ульянова.
Дед, как обычно, сначала похваливает:
- Ты молодец, как много сделал! Но есть некоторое однообразие…
Сосед-художник вообще в недоумении:
- Разве это акварель? Акварель – камерная, прозрачная, лёгкая живопись.
Откуда эта жесткость? Контрастность? Густой чёрный цвет? Не акварельный большой формат? Разве так можно писать? Впрочем, вон та сангина мне нравится, - указывает он на самый бледный и вялый рисунок.

Строганов возит нас в Слободу каждый год и на каждом курсе.
Правда, не летом.
Летом у нас то пленэр в Вышнем Волочке, то пионерские лагеря, то военные лагеря в Нарофоминске.
А ездим мы в Слободу, как в первый раз, на выходные, плюс день-два, которые освобождает от занятий на факультете для нас Строганов.
Мы привыкли, и, наверное, почти все полюбили эти выезды.
Кто ради этюдов, кто из-за другого.
Октябрь 75-го.
Мы в Слободе осенью.
Холодновато, грязно, но осень стоит, что называется, золотая.
Мы сидим вечером в бараке почти всей группой, вечера длинные.
У Халикова, Фоминичева, Чебаткова и компании – бутылка, и она почти пуста.
- А ещё надо выпить за Анюту Кесареву, - как бы случайно упоминает Халиков, - вот её здесь нет, она замуж выходит, у неё сегодня свадьба.
Я поднимаюсь и иду из барака вон.
Мне не хочется слушать дальше, и вообще я не хочу здесь оставаться.
На следующее утро, пораньше, пока все спят, собираю вещи и ухожу на станцию.
До первой "кукушки" ещё долго ждать.
Отправляюсь прямо по шпалам в Нахабино, пешком.
Такая красота, осень вокруг дороги.
Рельсы проходят и по полям, и в лесу, и даже озерцо сбоку попадается, и станция возле называется "Озерки". Останавливаюсь на опушке леса, открываю этюдник и пишу жёлтые верхушки берёз на ярко-голубом небе, без облаков.
Теперь пишу только маслом, уже второй год.
Светло-жёлтое на тёмно-голубом – ничего не получается.
Листва не смотрится на этюде, "не держится" на таком фоне.
Зато как чудесно она горит, мерцает, когда смотришь на деревья, застывшие под бездонным небом.

В Слободу мы больше не ездим, надо писать диплом.
У меня живопись, и руководитель – Строганов.
Такие мучения я себе не представлял.
Всё, что я делаю, Строганову не нравится.
Тема диплома – контрастные цветовые сочетания в натюрморте, и я пишу красных морских окуней с розовыми креветками на зелёной скатерти.
Строганов молча смотрит и заворачивает – не пойдёт.
Меняем тему - попроще – натюрморт из овощей.
Я пишу у деда в мастерской лук, свёклу, картошку, помидоры.
Приходит "помочь поставить натюрморт" соседка-художница, хорошая знакомая Строгонова.
Мы раскладываем овощи и я пишу разные варианты с одной постановки.
Художница приходит посмотреть результат:
- Ты что сделал? Там, в постановке, всё не так! Я бы так никогда не написала!
Строганов тоже недоволен, но всё время повторяет, на всех просмотрах:
- Константинов знает, что хочет.
Он добьётся.
Если бы я знал!
На защиту везу четыре натюрморта, из которых высох только один, и кучу этюдов.
Натюрморты контрастные, на почти чёрном фоне крупными мазками освещённые пятна лука, репы, петрушки…
Получаю "отлично", но зарекаюсь писать впредь что-либо на заказ.

1977 год.
Я работаю в школе по распределению.
Зовёт меня к себе в ассистенты Строганов, а сейчас у него в ассистентах его любимчик Горчаков.
Август, Строганов на пленэре в Слободе с очередным курсом, с ним и Горчаков.
Я еду в Слободу по приглашению Строганова, "в гости". Всё на месте: и бараки, и лес, и знакомые дорожки.
Строганов ещё больше располнел, Горчаков ходит за ним по пятам.
Он, видимо, вполне доволен своей ролью - "преподаватель живописи". Студенты как бы такие же, как были мы, молоденькие – первый курс – но всё же другие.
И джинсы белёсые, аккуратные, расшиты цветочками, а мы свои темно-синие, толстенные и грубые, донашивали до дыр.
Что я здесь буду делать, чему учить этих незнакомых ребят? Давать "методические рекомендации" – это по части Горчакова.
Я отправляюсь на берег речки.
Погода портится, открываю зонтик и сажусь под дождём на косогор.
Под ногами стволы берёзок спускаются по круче к воде, всё так же завиваются ленты водорослей, несётся вода.

1981год.
Со мной всё время и повсюду – Анюта Кесарева.
Опять август, мы едем в Слободу, просто так, посмотреть.
Строганов умер, Горчаков перебрался на кафедру рисунка к Ростовцеву, в Слободе никого знакомых нет.
Идём по полю от "кукушки", поле засажено толстой кормовой свеклой.
Жарко, на небе белые облака и ослепительное солнце.
На берегу речки опять этюдники, кое-где купанье, компании под кустами.
Идём по дорожкам.
Бараки, забор, заросли крапивы, все как будто то же, но стороннее, не наше.
Заходить никуда не хочется, но всё-таки входим в столовую – еды с собой не взяли, а ближайший магазин – в центре Слободы.
Из окошка в кухне, на котором так часто пел магнитофон, высовывается толстая повариха.
Я её не помню.
Тётка спрашивает, чего нам надо, и мы объясняем, что когда-то давно, десять лет назад, мы были студентами, и жили здесь на практике.
- Обед готов, - заявляет тётка, - сейчас налью, - и подаёт нам здоровенные знакомые суповые тарелки. Я езжу на дачу мимо Нахабино, и по привычке всегда смотрю, стоит ли "кукушка" у своей платформы.
Иногда стоит, а иногда – в пути.
В этом году "кукушка" куда-то пропала, я не видел её ни разу, и только случайно заметил, что рельсы, по которым она ходила, на переезде залиты сверху толстым слоем асфальта.

Август, 2003.
HYPER13 PAGE HYPER15 13