• Название:

    Вместо предисловия

  • Размер: 0.14 Мб
  • Формат: DOC
  • или



Пургаторий: три удачные попытки.

Вместо предисловия

…Он всегда проходит мимо; иногда я даже не чувствую его.
Какое-то странное движение воздуха.
Может, ветер.
А может, и он.
Никто не скажет, если не почувствовать самой.
Он часто стал пропадать, уходить, и я оставалась одна.
Я начала догадываться, что заставляет его так поступать.
Он стал бояться меня.
Он стал бояться меня.
Но что же со мной происходит? Он это знает, я уверена – знает, но не может сказать мне.
Редкими ночами, когда я от страха своего одиночества не могу заснуть, не могу просто лечь в кровать и забиваюсь в дряхлое отцовское кресло, - единственное мое наследство от него, - либо в какой-нибудь другой темный угол комнаты, сжимаюсь в злой брошенный комок, он сжаливается и посещает меня.
Сидит на кровати, почти не проминая ее под собой; и взгляд его отвернут в сторону.
Он боится, и любит, а я ненавижу его за это, - и он еще больше боится.
Этого не остановить.
Однажды раскрученное это колесо не перестанет вращаться.
Остается только ждать, ждать того безумного момента, когда он покинет меня навсегда…
Я знаю, как это будет, на что это похоже: будто с тебя сдирают кожу, или с громким хрустом ломают пальцы, - только без боли.
Назвать пустотой? Пустота – это Ничто, но тут другое.
Останется моя холостяцкая квартирка, ржавеющий чайник, которым давно уже никто не пользуется; останется кресло отца с протертыми подлокотниками и продавленным сиденьем; останусь я и моя злоба.
Когда она появилась? Кто виноват?..
…И ты покидаешь меня, мой ангел.
Не спасешь и не сохранишь…
С конца

* * *

Я дышу.
Я очень хочу дышать и дышу.
Я умею очень хорошо дышать, меня даже иногда за это хвалит доктор.
Ну а больше, честно говоря, меня хвалить не за что, потому что больше я ничего не умею.
Только дышать, очень хорошо дышать.
И эти трубки в носу… Иногда бывает такое ощущение, будто у меня в носу чьи-то пальцы.
Смешно.
Ну, у вас в носу, наверное, никогда не было этих трубок, поэтому вы не совсем понимаете, о чем я говорю.
А может, и понимаете.
Впрочем, у меня-то они уже довольно давно там, поэтому порой мне забавно представлять, что это чьи-то пальцы.
Глупо так, и смешно.
Нелепо и забавно.
Еще я умею открывать и закрывать глаза.
Замечательный навык, знаете ли: можно самому себе устраивать день и ночь.
Только ночь получается такой… ну, ненормальной, что ли, - светлой и розоватой, ведь здесь достаточно яркое освещение.
Моя палата находится в самом конце коридора, двери большую часть суток открыты, чтобы я мог наблюдать за всем, что там происходит.
И я вижу белый, ярко-освещенный стерильный коридор.
Свет, свет, свет.
Белые стены, белый потолок, более или менее белый пол, белые врачи, белые пациенты, белые посетители…
Забавно: как-то один из больных, - мужчина лет сорока пяти, с забинтованной головой, женатый но бездетный, - рассказывал мне, как умер во время операции.
Несколько секунд он был мертв и видел себя (или не видел? - просто ощущал…) идущим по длинному белому коридору навстречу свету в противоположном его конце, свету во много раз белее стен того коридора.
Ну а потом его откачали, и он еще долгое время даже в солнечный день видел все как в сумерках.
Сейчас ничего, привык.
Вот я и думаю: когда умру, тоже буду идти навстречу свету по тому коридору.
Лишь бы не перепутать с этим, что я вижу каждый день.
Хотя, перепутать вообще-то сложно, ведь в конце моего коридора света нет; разве что от настольной лампы дежурной. (Она там сидит с утра до ночи и читает книжки.
Давно хочу попросить ее что-нибудь мне почитать, вот только… пока как-то не пришлось…).
Да, Бог его знает, как там все будет; можно и перепутать.
Палату со мной делит совсем молоденькая девочка, у нее что-то с коленями.
Будут оперировать.
Так вот она иногда по ночам плачет; старается потише, но я по сбивающемуся дыханию понимаю. (У меня слух хороший, я все же больше слушаю).
Говорит, ей уже один раз делали, и что-то ей там такое под наркозом привиделось, и она очень боится снова оперироваться; да и не помогло в прошлый раз.
Она по палате с ходунками передвигается, а по ночам время от времени плачет.
Взяла с меня слово никому об этом не рассказывать.
Пока слово держу.
К девочке временами приходит посетительница, по-видимому, мать.
Говорить они всегда выходят в коридор, так что я ничего такого частного не слышу.
Но иногда она просто придет в палату, принесет что-нибудь девочке, посидит, спросит что-нибудь.
Только вот бывает у нее: она, когда не говорит, иногда так смотрит на девочку… Она ее в это время и не видит, верно.
Задумается так на минуту глубоко… Но вот не нравится мне этот ее взгляд, в пространство, насквозь… Дочь у нее совсем не так смотрит, когда задумается: у той взгляд широкий, прозрачный, - иногда думаешь, что если смотреть не отрываясь в эти невидящие глаза, прозрачные как проточная вода, можно сквозь них увидеть все-все, о чем она размышляет.
Жаль, она со мной говорит мало.
Стесняется, наверно.

* * *

Ну вот, я целыми днями наблюдаю за коридором.
И, конечно, он не бывает долго пуст.
Ковыляют пациенты, носятся врачи и сестры.
Дежурная, опять же, читает…
Есть там один старичок, у него шестая слева палата, - он очень неторопливо ходит, важно шаркая тапочками.
Все как положено: руки за спиной, особый поворот головы, размеренная поступь.
Он всегда ходит с одинаковой скоростью.
Меня долго мучил назойливый вопрос, чего же его облику так не достает? И вот недавно, как раз в посещение врача, на меня снизошло озарение.
Доктор стоял и пальцами измерял мой пульс, следя по часовой стрелке (не ясно, зачем он это делал, ведь есть же электронные приборы; видимо, ему кажется, что он должен уделять мне больше внимания, вот и выдумывает всякие несуразности); и пока врач стоял надо мной, свою палату, как и должен был по расписанию, покидал Шаркающий Старик.
Он обернулся на меня и пошел себе дальше.
Ну конечно же! Часы! Как же уместны были бы ему карманные часы на цепочке!
Он выходит из палаты, полуоборачивается, закрывая за собой дверь; выпрямляется, застывает на полминуты, глядя через коридор прямо на меня (руки за спиной, ноги вместе, прямейшая осанка), - и тут-то бы ему достать часы из кармана, свериться, убрать аккуратным движением обратно!.. Но у него нет часов, и он просто разворачивается и шаркает по своим придуманным делам.
Ему не нужны часы.
Где-то внутри этого упругого биологического механизма наверняка есть встроенный хронометр.
По нему-то он и прожил до своих восьмидесяти, или девяноста, или ста, и проживет еще ровно столько, сколько отмерено, а затем остановит маятник.
А может, все наоборот: это он, часовщик, поглядывает на меня - испорченный механизм, и хмурится, молчаливо не соглашаясь с упрямым тиканьем в моей сердцевине.
Мне никогда не узнать, о чем он там думает, так же как и ему никогда не приведется возможность взглянуть на мои шестеренки.

* * *

Девчонка опять плакала ночью.
И все так же смущается.
А я заметил, что она любит апельсины.
У нее и румянец появляется, когда ей этот гостинец приносят.
Надо бы сказать ее матери… да все как-то не приходится.
Вообще здесь с молодым контингентом не очень, в основном люди в возрасте.
Странно.
Да еще и моя соседка чаще вне палаты и коридора находится.
Может, подружку себе нашла, не знаю.
Но молодежь все-таки есть.
Один из наиболее интересных субъектов – девушка лет 26-28. Интересна, потому что странная, а странная, потому что ни с кем не контактирует, никто к ней не подходит.
Говорят, она больная.
Ну, в смысле, мы тут все больные, но она по-другому больная… хотя и по-нашему тоже, иначе она бы здесь и не лежала.
Мда… сказать, что она здесь лежит все-таки будет неверно; она здесь дрейфует.
В общем, остановлюсь на замечательном выражении обитает.
Внешность у нее невзрачная, но, увидев один раз, уже не с кем не перепутаешь.
Среднего роста, довольно худая по сложению (здесь и так все теряют в весе), волосы неопределенного цвета густые и коротко-коротко искромсанные; лицо исхудавшей и болеющей Мадонны, бледное, с темными кругами под угольно черными глазами (во всяком случае, лучше разглядеть мне не удавалось); губы всегда плотно закрыты, будто приклеены.
Она поступила сюда раньше меня, а значит, лечится уже немалое время.
К ней все настолько привыкли, что перестали замечать.
Днем она никогда не сидит в своей палате, постоянно скользит по коридору, заплывает в чужие отделения, иногда она пропадает где-то вне зоны досягаемости моего зрения.
Не знаю, чем она больна, но двигается она проворно.
Впрочем, часто падает, на моих глазах более десятка раз она шлепалась, но никто особого внимания таким происшествиям не уделяет, а она вполне справляется со своим телом и без посторонней помощи, - поднимается на ноги и снова уносится.
Своей незаметностью и полным отказом от какого-либо общения она сродни призракам.
За мое пребывание в этом месте она ни разу не буянила, не пыталась сбежать.
Видимо, думает (или знает), что некуда.
Единственное – не дает себя стричь.
Однажды, еще в самом начале, мне довелось наблюдать очень забавную сцену: упрямица удирала от сестры, которая пыталась ее отловить и на ходу уговаривала привести их в порядок, хотя бы только сзади.
Но упорная девица проскользнула в одну из палат и, судя по крикам, забралась там под койку и ни в какую не соглашалась вылезать.
Медсестре в конце концов пришлось сдаться, а осажденная не покидала своего укрытия до глубокой ночи.
В темноте она неслышно выбралась из комнаты, прикрыла за собой дверь и проскользнула прочь по коридору.
Только дежурная безнадежно покачала головой и вернулась к книге.
На следующее утро волосы у Мадонны снова были коротко искромсаны; где она нашла инструмент и где прячет, так до сих пор узнать не удалось.

* * *

Слишком светлая ночь, совсем не спится.
Тяжело пережидать такое время.
Вообще сложно бодрствовать по ночам: становится зловеще тихо, гораздо тише, чем днем, (многие засыпают под снотворное) и начинает казаться, что мир потихоньку тает, растворяются голоса и звуки, отчетливо слышишь свой пульс, стучащий где-то в голове.
Один, и ничего не можешь сделать.
На стене разыгрывается театр теней: какая-то злая сказка про живой дремучий лес, покачивающиеся руки-ветви растущих под окнами деревьев и заблудившегося ребенка, которому ни за что не найти дорогу домой, ведь это злая сказка.
По потолку скользит луч от фар машины – это редкость, скорее всего кто-то из врачей выходит в ночную смену.
…Черт, как же все-таки жутко!.. Эй, дежурная! Давай иди сюда и перескажи мне ту книгу, которую прочла сегодня! Придешь ты, как же…
Чьи-то шаги торопливо шлепают по полу где-то в глубине, за поворотом, кто-то приближается к коридору, опасливо, перебежками.
Вот шаги на мгновение смолкают, показывается рука, обхватывающая косяк стены, а за ней – неопрятная головка Мадонны.
Она замирает, глядя через весь коридор на меня.
Да, она смотрит в мою сторону, не удивлюсь, если она вперилась своим немигающим взглядом прямо мне в глаза.
Качнулась, оттолкнула рукой угол стены, как будто ребенок, потерявший интерес к отброшенной игрушке.
И вот она уже почти бегом приближается к моей палате, вбегает внутрь и тяжело тормозит, схватившись за изножье кровати.
Ее лицо выглядит не то абсолютно сознательным, собранным, не то окончательно безумным.
Какие же темные у нее глаза, совсем никакого блеска…
Она чуть склоняется и, упершись руками в мягкую поверхность кровати, подкрадывается к изголовью.
Она босая, а пол холодный.
Но она будто вовсе не замечает этого.
Пригнувшись как под ливнем, она все ближе ко мне.
Я слежу за ней взглядом, а она жадно оглядывает мое лицо.
Вот ее голова нависла над моей всего в каких-нибудь десяти сантиметрах.
Она снова замерла, неотрывно глядя мне в лицо.
Затем она оторвала левую руку от кровати и не очень изящным жестом зарылась пальцами в мои волосы.
Она долго мяла отросшие вьющиеся пряди перед тем, как все же присесть на край койки.
Она задумчиво сминала мои волосы, когда ее вторая рука инстинктивно дернулась к ее собственным искромсанным волосам, пальцы потянули рассеянно за короткие кончики, и рука устало упала на кровать.
Она смотрела уже не на мою шевелюру, но мне в глаза, и во взгляде ее появилось что-то, похожее на горький укор.
В этот момент она показалась мне самым разумным существом на свете.
И в то же время вернулось ощущение того, давнего чувства, которое для всех нас здесь негласно запрещено.
Нельзя возвращаться к нему.
Я закрыл глаза, чтобы ничем не выдать себя, и почувствовал холодные пальцы на своем лице: она гладила мне лоб, едва касаясь кончиками пальцев; указательным медленно провела прямую линию по длине носа, спускаясь к ямкам губ, к подбородку… А затем ее руки исчезли.
Какое-то время не мог заставить себя открыть глаза, да и знал, что ее уже нет здесь.
Уловить тот момент, когда мой растревоженный разум погрузился в глубокий, спокойный сон, мне уже не удалось.

* * *

Мне приснился (а, может, и не приснился) тот день, когда мы с ней расстались.
Была ночь; на ней – легкая куртка и морозный румянец.
Она молчала, хмурясь в пространство.
И я не знал, что ей сказать.
А сказать нужно было многое.
Теперь я понимаю, что просто не знал ее.
Хотел, но не мог.
А она могла, но не хотела мне помогать.
Мы сидели на скамейке в плохо освещенном дворике, скрипели сломанные качели; она засунула руки поглубже в карманы, вытянула ноги.
Я вздохнул, потянулся за сигаретами, но остановился на полпути – она наконец заговорила.
Спокойно, без трагизма, она сказала:
- Мне бы хотелось, чтобы мы с тобой оказались на заброшенной стройке, в городе, полунаселенном запуганными людьми.
Чтобы был начинающийся вечер, и облачно, как сейчас, – тянула она из себя слова, - А еще чистая тишина: без разговоров, без шума машин… только языческий ритм природы…
Голос ее потух.
Я спросил:
- Почему?
- Тогда бы ты наконец понял, какая я внутри… - с ноткой садизма закончила она и продолжила слушать ритмы природы.

* * *

…Дорогой мой друг! Я пишу тебе из своего нового дома, из места, которое стало моим новым домом.
В действительности, я конечно же не верю в то, что со временем с умилением стану говорить:

Я возвращаюсь домой! Но все же когда-нибудь я назову это место Домом, и от этого никуда не деться.
И выбора нет, ведь старое наше жилище сгорело дотла, ты знаешь.
И хоть у меня всего одна комната, здесь гораздо лучше.
Комната одна, но совершенно моя.
Ты не поверишь: никто не войдет в нее, не постучавшись и не получив разрешения! Невероятно, но это так.
Я не запрещала им, но по-другому они не поступают, друг мой.
Их тут много, и это, как ни странно, не делает место менее приятным.
Ты же помнишь, дома я была одна, а дома было много…
…Меня никак не покидает чувство обиды, когда-то расколовшее нас с тобой на две целостные личности; чувство обиды, выжегшее мой дом до фундамента.
Чувство – не болезнь, его нельзя излечить, но таблетки, как я заметила, странным образом расставляют факты.
Во всяком случае, что-то они точно меняют…

* * *

Мы не собирались тогда встречаться – я встретил ее случайно, натолкнувшись на улице.
Она шла мне на встречу и я не узнал бы ее, но я узнал.
- Ты что такая странная? – она перевела на меня взгляд, силясь вспомнить, или не веря. – Привет! Чего-то ты мрачная какая-то.
- Я не мрачная, - ответила она, но еще не мне, а кому-то там внутри нее.
- Нет, ты не такая как обычно.
- Я такая, какая я есть на самом деле, - будто дверью хлопнула.
Но тут же сама испугалась чего-то, смягчилась, слегка улыбнувшись уголком рта.
И стало, действительно, чуть легче.
Я решился:
- А какая ты на самом деле? – и задержал дыхание, готовый к новому хлопку.
- Я?.. Я… - протянула она, будто силясь вывернуть себя наизнанку и взглянуть со стороны:

- Я… Ну, во-первых, у меня нет голоса. – Мои брови сами собой приподнялись в изумлении, но она проигнорировала это. – У меня нет голоса, но я могу петь.
Я никогда не улыбаюсь, во всяком случае, никогда губами.
Но я могу смеяться, смех плещется в глазах, такое бывает.
Я никого не знаю.
Я одна среди всех, и я центр всего.
И меня нет.
Я вижу и слышу все и вся, пропускаю через себя как воздух…
- У тебя даже имени нет? Нет смысла звать? – успел вставить я и тут же понял, что зря: она в миг стала той, собой, не такой как на самом деле.
Я упустил ее.
- Да.
Имени тоже нет, - уже как бы шутя, с вытравленной улыбкой ответила она.
Да, теперь улыбалась она.
Я молчал, она заморозила рот в выражении учтивости и терпеливо ждала, понимая, что мне надо переварить.
- Я… никогда не смогу изобразить тебя такой…
Улыбка тут же исчезла с ее лица, сменившись маской умело сдерживаемого озлобления.
Откуда в ней бралась эта злоба?
- Я говорила, что не хочу, чтобы ты это делал.
- Делал что? – мне почему-то захотелось взбесить ее еще больше, захотелось вывести из себя, вытащить из нее очередную я.
- Не надо меня ловить.
Не надо меня изображать! Не надо.
Меня.
Ловить. – Повторяла она, упираясь в каждое слово.
- Пообещай мне, - сказала она, сделав глоток воздуха. – Поклянись.
- Я не могу, - почти простонал я, закрыв пол-лица рукой, - Не могу.
Я не могу тебя понять, только тебя.
Я болен тобой.
Так мы и стояли посреди людной улицы, а прохожие скользили по нам своими прозрачными взглядами.
Это было уже почти в конце…

* * *

…Дорогой мой друг! Мне стало все сложнее забывать тебя.
Грустно, ведь я обещала нам, что все закончится, как только я прерву нашу связь.
Но все оказалось не так просто.
Мне все сложнее забывать тебя.
Мне не с кем говорить, я разучилась говорить, и что остается? Вспоминать то, что с таким трудом по крупинкам вытравливалось из памяти.
Я думаю, не новость, что ты никогда не любил меня.
Но как назвать то, что я испытывала к тебе? Самоненависть?..
Помнишь… нет, ты уже не можешь этого помнить… Помнишь, мы нашли маленький магазинчик подержанных вещей на другом конце города? Я нашла там статуэтку индейского божка (демона?) со ступнями в обратную сторону.
Ты так ненавидел его, друг мой.
Ты разбил им настенное зеркало в моей комнате; но это было уже позже.
А мне так нравилась его вывернутая фигура, глубоко прорезанные ребра, опущенный взгляд и все это лицо, застывшее в гримасе сна… Но он сгорел, как и все остальное.
Возможно, даже первым.
…Та, что приходит ко мне чаще других, спрашивает, откуда мои шрамы на спине и ногах.
Что мне ответить ей, мой друг? Поймет ли она? Да и понимаю ли я сама…
Они говорят об одержимости, я не верю.
Просто я слишком многого хотела.
Теперь я знаю, что много хотеть нельзя.
Просто нельзя.
Как нельзя ходить по потолку.
Как нельзя переигрывать битвы проигранной войны.
Как нельзя верить в быстро прожитые мечты.
Они никогда не сбудутся.
Не сбудутся так, как ты их прожила в своем воображении.
Мир любит разрушаться.
Я поняла это, когда у меня появилось время на размышления.
Эти препараты… они сужают пространство до белого квадрата потолка, сворачивают время в клубок со спаянными концами, и все что ты можешь делать – это вращаться по нити, проникая сквозь белое ничто, и понимать, что мир любит разрушаться.
С каким искренним весельем…

* * *

…Мой друг, я падаю все ниже и ниже.
В глубокую темную яму.
Мимо меня пролетают странные предметы: стеклянные колбы, наполненные мутной белесой жидкостью, в которой время от времени всплывают уродливые лица; треснутые рамки фотографий; камыш, измазанный бледно-голубой тиной; ржавые ножницы и рыжие волосы; электрические направленные заряды, и снова лица.
Много-много лиц.
…Очень мало сил.
Они высасывают из меня силы своими хрустальными шприцами.
Выпадают дни, месяцы, не считаются годы.
Мое время делится включенной лампочкой.
Дня и ночи нет, потому что окна врут, и там, за ними, лишь фантазия.
Там нарисованная картина, краски которой растекаются, то вспыхивают черно-желтым пламенем, то выцветают за секунды; картину переставляют, переворачивают по воле какого-то инфантильного разума.
Мы все верим и не верим.
Но я знаю, я знаю, мой друг, - конца не будет.
Я видела: конца нет.
Поэтому и бежать некуда.
Поэтому уже не страшно.
Особенно мне, - за мной никто не гонится.

* * *

Как много мы играем.
Сколько масок.
Огромная зеркальная комната, уголок губ, тень от ресниц, подрагивание крыльев носа, - другая маска.
У меня появилась новая страсть – подглядывать за тобой, когда ты… когда ты вне меня.
И я действительно стал одержим.
Я выслеживал тебя на улицах города, я подслушивал твой голос на пленках чужих автоответчиков.
Пытался тебя поймать.
И боялся, что ты об этом узнаешь.
Я даже просил друзей не говорить о моем присутствии, когда ты приходила к ним в дом, подглядывал в замочную скважину.
Они нервничали, не понимая, - тогда и я стал понимать, что сам создал себе масок…
Твое открытое лицо, свободная улыбка.
Ты пропускала половину их слов сквозь себя, и твои глаза выдавали тебя, затуманиваясь другим сознанием.
И я знакомился с ней.
Возможно, она пугала меня; ее плоть была менее человечна, чем твоя, сквозь нее просвечивала какая-то чужая природа, одухотворенная сила.
До сих пор я не могу понять, почему для меня ты изгоняла ее? Кто был со мной? Кем была она?
Вначале я наивно верил, что для меня ты - открытая книга.
Ты была спокойна в моих руках, податлива как мокрая глина.
Я знал каждый сантиметр твоего тела, мягкость твоих форм; ты не скрывалась, отдаваясь мне.
Но потом я увидел ее и оказался отброшенным за пределы своего собственного видения мира.
Все оказалось ложью, а ты сама – просто плотной маской, самой суровой из созданных тобой.
Я завидовал им всем – им, которым дозволялось иногда лицезреть ее хоть краешком их узкого зрения.
Я ненавидел каждого лоточника, даже не подозревавшего, в чьи руки он передает упаковку чая или брикет мороженного.
Помню, как однажды чуть не избил одного молодого наглеца: он отвесил тебе грамм скучного комплемента и в награду получил кусочек рассеянной улыбки (ты даже не посмотрела на него).
Едва ты скрылась из вида, я подбежал к нему и схватил за ворот, трясясь от бешенства.
И увидел испуг, растерянность в глазах парня, я очнулся.
И испугался того, что делает со мной она.
На меня мгновенно навалилась слабость, ноги не держали, - я просто сполз на асфальт.
Парень обругал меня и быстро смылся, я же, усевшись на бордюр, трясущимися руками нащупал пачку сигарет и закурил.
Кажется, я готов был расплакаться.
Я сходил с ума.
Вечером мы встретились, снова поругались, потом помирились и заснули в одной постели.
Я долго наблюдал за твоим сном и пытался угадать, кто же сейчас рядом со мной?
Где-то на полпути * * *
- …Я думаю, что никто уже не попытается, верно?.. – я проснулся от негромкого бормотания, исходящего с соседней койки.
Сон, как всегда, тяжело отпускал меня, и сначала я спутал голос с ее голосом.
- …Знаю, знаю – нельзя.
Но я тихо, никто не услышит.
А ты не расскажешь, правда? – моя соседка стояла на коленях слева у моей кровати: чуть открытая дверь не позволяла увидеть ее из коридора, никто кроме меня не видел ее сейчас. – Пообещай, что не скажешь, - требовала она, и я конечно пообещал.
- Я ведь боялась.
Конечно, боялась, - тихо бормотала она, бросая короткие взгляды на приоткрытую дверь. – Но выбора не было.
Ты же знаешь, тогда не стоит выбор.
Ты просто знаешь: вот она – открытая дверь, - она снова оглянулась на дверной проем, - вот она, и тебе нужно пройти в нее.
Больше некуда.
Больше некуда идти.
Больше некуда идти.
Она застряла на этой фразе, будто хотела объяснить дошкольнику, что два на два будет четыре, просто потому что так должно быть, - четыре и все.
Она все стояла на коленях у края кровати и бормотала скороговоркой:

Больше некуда, больше некуда, - а потом стихла, как прокипевшая вода, и уперлась взглядом мне в глаза, застыла статуей.
Хорошие глаза у девочки, прозрачные.
Но сейчас они были будто из полудрагоценного камня – твердые, блестящие.
Я понял, зачем она так вглядывалась в меня, и прикрыл веки.
- Ты не думай, - зашелестел снова ее голос, - Я ведь тоже никому.
Просто мне нужно кому-то сказать.
Эти не поймут, с чего бы им? А ты знаешь, наверняка знаешь… Прости, пожалуйста.
В лунные ночи всегда сложно спать, а когда нет сна, становится очень страшно от пустоты… Я хотела тебя разбудить.
Ничего.
Ничего страшного.
Луна и вправду в эту ночь была назойливой, и белый квадрат света от окна ложился прямо на подушку моей соседки.
Говорят, плохая примета спать, когда на твое лицо ложится свет полной луны.
Я в такие ночи не спал, - работал, мучая глину.
Искривленные тела незаконченных кукол поблескивали в мрачной мастерской; они никогда бы не стали изящными грациями, мускулистыми титанами, твердо стоящими на ногах, - я не любил их такими.
Да и, впрочем, до полудня они не доживали, - это была уже моя личная примета.
Ночные страхи должны рассеиваться с приходом дня.
Со временем у меня появились и призраки иного рода: вся мастерская заполнялась и заполнялась множеством портретов-близнецов.
Кривляющихся, смеющихся надо мной.
Все эти скучные маски, и ни одного живого лица.
Лица…

Она заснула, развернувшись от света.
Ей не о чем больше было говорить и еще долго не будет.
Только что будет потом, когда молчание заполнит все ее маленькое тельце, когда тоненькая кожица начнет лопаться под давлением роя слов? Что будет потом? Сдержит она свое слово?
Ребенок.
Страшно было смотреть, как она ползет к своей кровати, - ходунки стоят у изножья.
Как же ей, должно быть, больно было стоять все это время на коленях.
Насколько страх сильнее боли, - это я, пожалуй, знаю.
Бессонница, отпустив ее, взялась за меня.
Да и свет потихоньку подползал ближе, квадрат растягивался, превращаясь в ромб.
Геометрические формы просты и гениальны, но они безжизненны, как и все мои куклы.
Как и сам я теперь.
Зачем...
Закончить мысль я так и не смог – меня застали, как застают иногда детей, танцующих и кривляющихся под музыку в своей комнате, - вот и мне было так же неловко за свои мысли, когда я заметил в дверном проеме гостя.
Конечно, если нам не спится в полнолуние, то и Мадонне вряд ли бы спалось.
Вот она: стоит, прижимаясь к косяку, скребя бессознательно ногтями краску с деревянной планки; качается, как стеснительный ребенок, прячущийся за маминой юбкой перед незнакомцем.
Но она меня знает, пришла ко мне сама.
Ее волосы свежееобкромсаны, надо лбом – почти до кожи, и выглядит она жалким лишайным котенком с этими ее огромными угольными глазами.
Отступив, наконец, от стены, она скромной но уверенной поступью – не как в прошлый раз – прошла внутрь, опустилась возле меня на пол.
Она сложила руки на крае кровати и опустила на них голову, так, что чуть касалась моего плеча, и глубоко вздохнула.
Больше всего мне сейчас хотелось погладить ее по стриженной голове, по этим колючим лохмотьям волос, ощутить округлость этой головки, проследить пальцем канавку на тонкой шее.
Но я не мог.
А она вдруг обняла меня поперек тела левой рукой, прижалась лицом к боку, - минута, и отпустила.
Поднялась, всем видом показывая, что надо уходить, хоть и не хочется, но надо; протянула руку к моему лицу, провела кончиками пальцев по щеке от виска ко рту, - и все это время немигающий взгляд, как у ночного зверька, как у меня.
Я смотрел ей в глаза так настойчиво, что-то молчаливо требуя, выпрашивая.
Она качнула так головой, будто уходя от вопроса отвлекающей фразой, и ушла.
Выскользнула, не задев двери.
Она должна вернуться! Она должна еще раз…

* * *

…Я перестала глотать таблетки.
Я только делаю вид, а потом выплевываю их в унитаз.
Меня все еще колют, но теперь все становится значительно яснее.
Да, мысли все так же ускользают, но уже заметно реже, мой друг… мой враг… Иногда я действительно подхожу очень близко – ты не представляешь, насколько близко, - но потом вдруг вижу себя, соскальзывающей с верхних ступенек лестницы… как я здесь оказалась?.. хватаюсь за перила, ударяюсь бедром о бетонную ступень, - и оно уже не здесь, мне не вспомнить то, что было в моей голове минуту назад.
Потом снова кровать, ремни, игла.
Снова слайды сцен из верхних ящиков памяти, - тех, что покрыты самым толстым слоем пыли, или грязи.
Только теперь я могу их вспомнить позже и собрать из них маленькие картинки.
Тебе бы это не понравилось, мой друг…
Ты помнишь: лицом в подушку, нет воздуха… вывернутые за спиной руки?.. Помнишь: осколки стекла от рамок и красные полосы, - только не двигаться, и тогда меньше боли… ты помнишь?.. Кто это был, мой друг? Когда это было?
Я не понимаю этих сцен, они появляются так неожиданно.
Сначала они казались галлюцинациями – меня предупреждали, что такое может быть, - но потом, без таблеток, стало яснее, это картинки где-то в глубине, это в голове, не перед глазами…
…А потом качели – вверх, вниз, назад… что-то приятное в груди, ветер под рубашкой нежно касается кожи, щекотно, тихо… - и вдруг становится резко темно, ветра больше нет, кто-то обхватывает сзади за живот… падаю назад… И снова палата.
Мне с каждым разом страшнее и страшнее, мой друг.
Но… мне интересно.
Оно более живое, чем картины за окном, оно очень похоже на то, что приходило в начале: на треск раскаленного стекла, и на столпы огня, и на воду… Оно такое же, я чувствую.
И мне страшно.
Я не знала, что оно есть… Ты помнишь это, мой друг? Ты не можешь помнить, верно?..
Я начинаю понимать, что это за место.
То есть, я отличаю его от других.
И здесь что-то неправильно.
Мне так кажется, но, может, я не права, может, это болезнь прогрессирует.
Видишь ли, я поняла, что мы все одинаковые.
Все здесь, каждый в своей соте, - мы все купаемся в одной и той же субстанции… это не нормально, я чувствую.
А еще… еще мне стало казаться, что ты где-то рядом.
Да, я стала подозревать, что ты где-то рядом, мой друг, хотя я знаю, что оставила тебя в нашем Доме.
Я ищу тебя постоянно.
Внутри, конечно, - выходить наружу нельзя, и страшно, и там ничего нет.
Там огромная вертикальная плоскость, по которой стекают краски.
Там ширма, там другая стена, там ничего нет…

* * *

Дождь глухо стучал по окнам.
Капля одна за другой отчаянно неслась прямиком на гладкую поверхность стекла, разбивалась и трагично скатывалась вниз, то цепляясь мертвым водянистым тельцем за мелкие неровности поверхности, то резко срываясь с места вниз.
Маленькие, быстрые трагедии.
Миллионы и миллионы микротрагедий.
Водяные полосы размывали картинку за окном: вид на старые дома, дворы, дорогу.
Она ковырялась палочкой в еде, проделывая в водоросли мелкие рваные раны.
Задумчиво отвернулась к стеклянной стенке кафе, рука подпирала подбородок.
Сверху летний город не казался таким уж радостным, да и дождь… Красивые фасады старых домов уже не могли прикрыть за своими спинами слепые желтые стены, местами с разрушенной кирпичной кладкой; лишь лицемерно поблескивали чистенькие окна домов главной улицы.
Мы чуть дальше, под нами внутренний дворик, не то чтобы грязный, но какой-то неопрятный, со ржавеющими мусорными контейнерами, с брошенной давным-давно желтой девяткой: ее колеса на треть ушли в асфальт.
Между несколькими высокими тополями бегали по-нелепому разноцветные фигурки детишек, один на велосипеде, другие гурьбой за ним, - так они и гуляют до сумерек, под дождем, под солнцем, под снегом, пока не почувствуют голода и не потянутся домой и равнодушным мамашам, у кого есть.
Я медленно курил сигареты, методично выуживая их из пачки; уже давно по утрам меня будило чувство голода, а после завтрака аппетит пропадал на весь день, оставалось потреблять сигареты и жевательную резинку, - только чтобы она могла сидеть рядом, не задыхаясь.
Хотя, кто знает, замечала ли она вообще.
Молчание между нами тянулось давно - недели, может, месяц, - мы просто выдавливали из себя дежурные фразы, встретиться-проститься.
И обедали мы молча, она даже прикрыла кулачком рот, повесила замок; но глаза ее бегали по размытому пейзажу за окном, не способные остановиться на какой-то одной точке, потом возвращались к растерзанному листу водоросли, и снова к улице.
Моя пепельница наполнилась во второй раз, появившаяся рядом девушка поменяла ее на чистую, и я тут же стряхнул в нее пепел новой сигареты, - просто чтобы нарушить ее идеальную белизну.
Выемки на бортиках пепельницы были неровными, несимметричными, я водил пальцем по скату одной из них, и мелкие бугорки приятно почесывали кожу.
- Я скоро уеду, - сказала она в кулачок у лица.
- Хочешь съездить к родителям? – спросил я и стряхнул накопившийся пепел.
- Нет.
Я собираюсь уехать куда-нибудь подальше. – Теперь она смотрела на остатки водоросли, которые все так же продолжала трепать палочкой.
- Сезон отпусков закончен, и…
- Я уеду надолго, - перебила она резко.
Потом уже тихо, то, что не обязательно было говорить:

- Может быть, не вернусь.
- Надо сдать твою зимнюю куртку в химчистку, - конечно, я говорил, не думая, - Машинка ее испортит…
- Ты не слушаешь меня, - ее голос был спокоен, даже равнодушен, как в последние недели.
Она давно решила.
Да и я понял, что все давным-давно испорчено.
- Я… - конечно, все испорчено, говорить не о чем, так все и должно было закончиться, - Я сам сдам в химчистку.
Во вторник можно будет забрать.
И твои ботинки, тебе нужны новые ботинки.
Там будут сильные холода?
- Я еще не знаю, куда поеду. – Какой спокойный разговор, если бы всегда было так спокойно. – Возможно, в Канаду.
Да, наверняка в Канаду.
- Нужны новые ботинки.
Она протянула руку и вытащила из моей пачки сигарету, сама подожгла.
Да, теперь все будет именно так.
Эта маска пришлась ей впору, я больше не знаю эту женщину, да и не знал никогда.
- Так будет лучше, ты же знаешь.
Мы убиваем друг друга, - она курила, и сигарета в ее руке тоскливо покачивалась, то вспыхивая, то разочарованно потухая. – Люди годами ищут друг друга, кого-то ищут, а вот нам с тобой не повезло, и мы нашли друг друга. – Она тоскиво смотрела за окно, потом наконец взглянула на меня, - Я не хотела, не хотела, чтобы так получилось.
Но, похоже, мы ничего не можем поделать.
Ты же видишь, мы разрушаемся все больше с каждым днем.
Я кивнул, глядя на неровные выемки пепельницы.
- И так везде.
Я поднял голову:
- Почему везде? – наверно, где-то в глубине я действительно не соглашался.
- Потому что такие мы стали.
То есть не ты и я, - она затушила сигарету и пересела поудобней, она была теперь совсем другой – более смелой и, наверно, разочарованной. – Все мы.
Даже не знаю, поколение это наше, или больше.
У нас все есть.
У нас есть новейшая техника, вполне доступная, есть медицина, которая ну если не излечит, то видимость молодости и здоровья создаст.
Нам разрешены все книги, и печатается сейчас все, начиная с классиков и заканчивая всяким мусором про катарсис малолетних проституток и т.п.
Есть законы, которые в принципе и переступить можно, есть маньяки, убийцы, - и мы свыклись со всем этим, ничего не удивляет, и не страшно, пока они не будут стоять у тебя за спиной.
У нас так много всего, что страшно хотеть чего-то.
Может, вообще неприлично хотеть чего-то большего?
Она вполне искренне улыбнулась, глядя мне в глаза; я пожал плечами и достал новую сигарету.
- И все равно все мы несчастны.
Сколько бы ты не имел, все равно останется это неудовлетворенное чувство.
Что это?
- Пустота. – У меня охрип голос.
- Да.
Пустота. – Она смотрела на мои руки с очень тоскливым выражением лица. – И эту пустоту непременно нужно чем-то заполнить.
Дыра ноет, а все доступные блага проваливаются в нее, оседая на короткое время.
В поисках и суете ты стареешь, люди проходят мимо, незамеченные, - ты ищешь не их, это ложные лица, за которыми тоже пустота.
Новая сигарета задергалась у нее в руке, потянулась струйка дыма.
Снова появилась и исчезла девушка, поменяв пепельницу.
- Мы с тобой оба пустые, и нам нечем друг друга заполнить.
Я был не согласен, я был уверен, что где-то там, внутри этого живого сосуда было что-то, оно могло бы дать смысл моему существованию.
Но оно же утягивало меня на дно, сводило с ума.
Она была права, мы убивали друг друга, - она тоже стала другой.
Она просто опустела.
И это сделал с ней я.
- Прости.
- А мне даже не жаль.
Я просто знаю, что ошиблась.
А не жалею, потому что понимаю, по-другому быть и не могло, - нельзя найти того, чего нет.
И я снова ошибусь, поэтому лучше не жалеть.
Без толку.
Главное, что мы во время остановились.
- Это ты.
Я бы не смог.
- Я знаю.
Поэтому я и уеду.
Снова появилась девушка и стала убирать посуду.
Затем принесла заказанную минеральную воду и пачку сигарет.
Дождь все не ослабевал, дети давно убежали, только машины полосовали мокрый асфальт следами шин.
- Мы с тобой загнали друг друга в тупик, - продолжала она, а мелькающее в просветах туч солнце отбрасывало на ее лицо тени сбегающих по стеклу капель, - И теперь надо начинать все сначала, в другом месте, с нуля.
Новые знакомства, новая работа, новая жизнь.
Нет, она конечно, не будет новой, но можно будет надолго отвлечься.
Возможно даже что-то создать…
- Это вряд ли, – буркнул я под нос.
- И тебе тоже надо все поменять.
Самому.
Хорошо? – она чуть наклонилась, заглядывая мне в лицо, - так смело, открыто, как не сделала бы раньше.
Она теперь как птица.
- Да.
- Хорошо.
- Когда?
- Собираться начну на следующей неделе. – Деловая женщина передо мной излагала продуманный план, а я думал, куда я денусь потом. – Сейчас надо подумать о квартире; наверно, придется продать, будут нужны деньги.
Что-то у меня есть на счету.
Как говорится, на первое время хватит.
Я не волнуюсь ни о чем.
- Да уж.
У тебя даже кошки нет, – буркнул я.
- Вот и хорошо, что нет.
Да и как бы она жила, кому о ней заботиться?
- Верно, некому.
Дождь все никак не мог закончиться, тучи, из которых он исторгался, кажется, не побледнели ни на тон.
Нам не оставалось ничего другого кроме как сидеть здесь, - ей и мне, чужим людям, - курить и молчать, нервно ожидая, когда же закончится ливень.
И конечно, мне хотелось тогда, чтобы он шел подольше, пусть ничего бы и не изменилось, но зато потом, выйдя на улицу, можно будет вдохнуть побольше густого насыщенного воздуха, что голова закружится, и станет легче.
Станет легче…

* * *

…Отсутствие таблеток проясняет мысли, а инъекции, что мне все продолжают колоть, дают возможность легче засыпать.
Но теперь, мой друг, у меня появилась новая проблема – как заставить себя бодрствовать?
Меня мучают сны, мой друг, странные сновидения, приходящие откуда-то извне.
Мне снилось, что я потеряла своего кота.
Кто-то бестолковый оставил окно открытым, и он ушел.
Случайно, из любопытства, пугливо ступая на незнакомую почву, не понимая.
Частью сознанья я видела его, перепачканного в грязи, замерзающего, до смерти изголодавшегося, - и одновременно я отчаялась его отыскать.
Он был где-то рядом, я видела его и не знала, где он.
Я кричала, мой друг, я кричала на них так остервенело, как только могло позволить мое горло.
Я плакала, задыхалась.
Боль была так реальная, я чувствовала своим спящим телом этот безбрежный океан горя, отчаяния от потери единственного, что так любила в жизни.
Я так страдала в этом кошмаре, мой друг, ты никогда не поймешь; когда я проснулась – мое горло болело, как если бы я действительно кричала ни один час.
Такая странная боль, такой странный сон… У меня никогда не было кошки, мой друг, мы так и не смогли никого завести, верно?
Теперь мне никак не отвязаться от видений, я больше путаюсь, но не в реальности: я знаю, где реальность, а где они – сны ночью и дневные, менее плотные видения.
Отличать их друг от друга сложно, и все-таки я начинаю понимать.
Я видела лес.
Густой лес, и асфальтовая дорога, вырезавшая полосу в живой плоти деревьев и земли, убегала в обе стороны.
Я шла по ней под ливнем, босяком, почти бежала.
Разорванное и мокрое платье облепило тело и мешало быстро передвигаться; потом у дороги появилась старая транспортная остановка: бетонный ящик с вырезанным проходом и тремя узкими ромбовидными оконцами.
Я спряталась там, то ли от дождя, то ли от машин, редко появлявшихся на шоссе.
Остановка глубокая, темная, и мне было жутко, кажется, я плакала.
Но некуда было идти, и я стояла там, вода затекала внутрь, превращая землю под ногами в холодное липкое месиво с начинкой из мелких бутылочных осколков, сигаретных окурков и еще какого-го мусора, - все это липло к ногам, впивалось в кожу, резало.
Мне некуда было идти: впереди две сужающиеся стены леса, сзади… Я не могу вспомнить.
Только алкогольный запах ударяет в ноздри, и почему-то появляется чувство стыда – физически ощущается где-то внизу живота, в солнечном сплетении.
Отчего мне стыдно, друг мой? Я сделала что-то не так?

* * *

По жестяному подоконнику назойливо стучали капли дождя, тяжелые, прямые, мертвые.
Они вырвали меня из сна.
Или виной был другой шум.
Палату № 215 в начале коридора я всегда считал пустой.
Я не видел, чтобы кто-то оттуда выходил, не видел медиков, туда входящих.
Не уверен, что там хотя бы убирались.
Похоже, я ошибался.
На пороге палаты в больничном фартуке-халате стояла женщина лет сорока, в руках держала штатив капельницы.
Перед ней стоял мужчина, посетитель, но без халата, в куртке, брюках – в чем пришел, от грязных ботинок на полу остались темные следы, варварски разрушившие идеально белый тоннель коридора.
Одно это пробудило во мне какое-то дружественное чувство к этому мужчине.
-…Тебя никто не звал! – женщина бросала слова в лицо мужчине.
- Они даже не позвонили мне! Я имею право знать, где ты находишься! – кричал в ответ мужчина.
- Какого черта! Я подписала бумаги, я все решила.
Тебя здесь быть не должно!
- Я заберу тебя отсюда.
Тебе…
- Пошел вон! – перекрикивала женщина.
- Я вытащу…
- Давай попробуй! Рискуешь получить второй недобитый труп.
- Что ты несешь?! Ты подумай о наших детях! Наших мальчиках!
- О, я уверена, ты в состоянии воспитать их самостоятельно, по своему образу и подобию.
У тебя уже неплохо получается!
Дежурной на месте не было, через мгновение стало ясно почему: из-за угла появились санитары, один из врачей и сама дежурная сестра.
Один санитар на пару с врачом довольно грубо выпроваживали мужа, второй загонял в палату жену, сестра готовила шпиц, все кричали.
Из палат робко высунулись головы пациентов, но выйти решился только Шаркающий Старик, он стоял и наблюдал за сценой, уперев руку в поясницу и осуждающе покачивая головой.
Все остальные больные, казалось, даже вздохнуть боялись.
Врач кричал на Мужа за незаконное проникновение, грозил чем-то, санитар без обиняков заламывал мужчине руки.
Из 215 палаты все еще раздавались истерические крики Жены, но и они вскоре затихли.
Затем появилась уборщица и замела все следы происшествия.
Весь оставшийся день коридор пустовал, ни один пациент не вышел из палаты; перед моим мысленным взором предстали все они – съежившиеся человечки разных возрастов, полов, сидящие или лежащие на койке, растерянное, испуганное выражение их думающих лиц, - одно и то же у всех.

* * *

Я снова вошел в ванную, тучную от пара.
В просвет шторы видел твою выгнутую, покрытую солью спину – всю в стекловидных осколках.
Мокрые усики волос крутились на шее, и я на эту минуту забыл твой возраст, - годы этих лопаток, кривой линии позвонков, напряженных пальцев ног, в которые били шумные струи.
Ты сидела на дне ванны не шевелясь, как на дне заполняющейся студеной водой могилы.
Мое присутствие, как присутствие нераскрытого призрака, отвергалось с безразличием, так несвойственно тебе.
Я не узнал ни этой шторы, тщательно закрепленной по углам, не узнал полотенца с вышивкой и хромированного кольца, его поддерживающего; даже оторвавшись от твоих следов и всмотревшись в затертое в зеркале светлоголовое мое отражение, я не узнал воспоминания, я не узнал собственной руки, мазнувшей по вспотевшему стеклу.
Проснулся.
Заколоченный в дубовом теле, на высокой больничной койке.
В проеме двери куда-то дошаркивала местная тень.

* * *

У меня нет денег и нет обуви: чтобы не могла далеко уйти.
Я периодически простываю, у меня постоянно зудит между ног. * * *

Как легко все сложилось в целую картинку.
Как просто: я ненавижу тебя.
Ненавижу.
Тебя.
Наконец-то проснувшись от тягучего запутанного сна, я вижу все четко и ясно.
И теперь мне не страшно.
Теперь я знаю, куда идти.
Теперь…
…Вспомни и ты, - там, где ты сейчас вертишься, - вспомни ту пламенную ночь.
Я вернулась с шоссе, шагая как заводная игрушка.
Что было у меня в голове? Красный мрак, желтый туман, - я возвращалась бездумно, просто понимая, что некуда бежать.
Я уже не чувствовала боли в изрезанных ногах, другая боль гасила все чувства, включая и самосохранение.
В том окне горел свет, но я знала, что ты спишь: ты всегда засыпал так, не удосуживаясь выключить яркую лампу под потолком, помогая мне осознавать всю слепящую реальность… Я прошагала к крыльцу дома напрямик по мокрой травяной полянке, через скользкий после дождя дощатый мостик, собирая еще больше жирных следов для чистенькой гостиной.
Ты лежал на диване так же, как я тебя и оставила; пуговица на брюках оторвана, рубашка – ее ты не хотел запачкать – переброшена через спинку стула.
Такое безмятежное выражение ангельского лица, разбросанные по подлокотнику светлые волосы.
Моя кровь на твоих пальцах и брюках.
Я ненавижу тебя.
Делаю шаг вперед, под ногами гремит пустая бутылка.
Я с ужасом падаю на колени, сжимаюсь, пряча голову руками.
Жду.
Но ты не просыпаешься, алкогольный демон съел тебя.
И вот тогда я уже понимаю, зачем я вернулась.
Я выхожу в кухню и нахожу спички; длинные спички с красно-розовой серной головкой.
Сначала наверх; моя спальня, моя тюрьма.
Легче всего поджечь тюль: он так радостно вспыхивает, будто все это время ждал, когда его коснется острый язычок маленького пламени; он корчится от мучительного наслаждения и тает.
Кровать.
Рядом, на столике, стоит еще одна бутыль с выпитым наполовину ядом; я выплескиваю его на измаранные простыни и черчу по ним прямую линию второй зажженной спичкой.
А огонь на занавесках тем временем задумчиво вылизывает цветочные обои – этот проклятый рисунок, изученный до последнего завитка.
А на том цветке, что у изголовья кровати, почти на уровне матраца, чернильный след от ручки – за него все время цеплялся взгляд… Надо уходить, вниз.
Ступени скрипят под ногами; они такие узкие, что приходится идти боком, спиной к фотографиям на стене, - скоро лица на них оплавятся и истлеют.
Я пугаюсь, когда неожиданно натыкаюсь на свое отражение в зеркале над комодом: рваное платье еле держится на теле, покрытом синяками и грязными пятнами, рыже-каштановые волосы намокли и спутались.
Они выглядят жалко.
А ведь тебе они так нравились.
Что ж, я решила оставить их тебе на память.
В верхнем ящике комода лежат ручное зеркало, расчески, пачка бритвенных лезвий, прочая мелочь и портняжные ножницы.
Беру их в руки: сначала прядь над виском, - просто чтобы попробовать на вкус; она падает на пол, расщепляясь на лету, и голове становится легче.
И когда последние локоны легли извилистыми линиями у ног, над моей головой в зеркале отразились слепяще-желтые пальцы пожара, крепко обхватившие верхние ступеньки лестницы.
Я прошла в гостиную, ножницы все еще в моей руке, спички – в кармане.
В баре стояла еще одна бутылка, еще не вскрытая; я взяла ее и отбила горлышко о край стола, не боясь тебя разбудить.
Ты лишь глухо простонал и потянулся, меняя положение расслабленного тела.
Я пару раз обошла вокруг дивана, на котором ты спал; брюки на тебе сползли еще ниже, брови нахмурены.
Ты, должно быть, уже чувствуешь запах дыма.
Пустая бутылка полетела в сторону, тихо разбившись о стену.
Я приблизилась к тебе вплотную, запустила пальцы в длинные, до белизны светлые волосы.
Не просыпаясь, ты двинулся навстречу моему прикосновению, но я только оттянула вверх твои волосы, и ножницы в моей правой руке с аппетитом скрипнули.
Отрезанные белые пряди я засунула поглубже в карман платья и отвернулась от тебя.
Чиркнув в третий раз спичкой, я подожгла лужу на полу, и пламя резво разбежалось в стороны, охватывая диван кольцом.
На гвозде у двери висели две связки ключей, я забрала обе, вышла вон из дома и заперла дверь.
Пожар осветил цветник у крыльца, бутоны спящих цветов стыдливо зарумянились, - захотелось протянуть руку и раздавить их нежные головки… На бетонную дорожку упал крест оконной рамы – подрагивающая от неверного света тень.
Я не стала смотреть на дом, перед моими глазами и так стояли обугливающиеся деревянные статуэтки, лопающееся стекло в рамках фотографий, и то, как ты, возможно, просыпаешься посреди ада, но опьяневшим и удушенным сознанием не можешь понять.
И ты похож на меня… Это ненадолго.
Потерпи еще чуть-чуть…
А затем был пруд с застоявшейся илистой водой, ширма из камыша.
И я яростно сжимала в кармане кулак с твоими волосами, надеясь утянуть тебя за собой.
Помню страшное ощущение воды, обхватывающей тело так плотно, как может только она, - прижавшись везде и сразу, выталкивая крепкими объятьями воздух из груди.
И взлетающий вверх искаженный диск луны…
И теперь я точно знаю, что всегда была права: картинка за окном –ложь.
Я произношу это вслух, и краски, не выдержав силы слов, стекают с холста на глазах.
Деревья корчатся, расплавляясь, разноцветные лужи смешиваются, небо становится серой жижей.
Все обман.
И теперь я знаю, куда идти.
Теперь я могу простить себя…

* * *

…Но легче не становилось.
Ни когда мы расстались, выйдя из кафе, ни когда она отдала ключ и покинула меня навсегда, оставив один на один со своей одержимостью, лишив объекта этой одержимости.
Я жил в мастерской, несколько дней не выбираясь наружу.
Спал прямо на полу, окруженный десятками одинаковых лиц, чужих лиц.
Я ни о чем не думал, просто ходил, дышал, смотрел, мерз, но ни одна полноценная мысль не приходила ко мне в голову.
Иногда вечерами я пытался что-то сделать: сидел и месил мокрую глину, удивляясь тому, что не могу вспомнить ни одной простейшей формы: вот они здесь, вокруг меня, я вижу их, чувствую, осознаю, но не в состоянии повторить.
И я мну и мну ком глины уже по инерции, чтобы хоть чем-то занять руки.
Когда людей бросают, у иных внутри, в сердце, наверное, концентрируется гудящая пустота; моя пустота устроила гнездо в моих руках, выпотрошила, вылизала стенки.
Они не годились ни на что большее, чем удерживание чашки, или застегивание пуговиц.
Я открывал ими дверной замок, когда приходила уборщица.
Они поднимали телефонную трубку и набирали номер, только чтобы я услышал все те же терпеливые и бесконечное гудки.
- Ты больше не придешь.
Ты больше не придешь… Я не заметил, когда начал разговаривать сам с собой, но это было неизбежно: большая пустая студия, где кроме моего собственного лица несколько сотен искусственных, - я бы сошел с ума, если бы слушал эту упрекающую тишину.
- Ты не вернешься! – я кричал, обращая свой гнев на глиняного идола, которого создал себе сам, но по твоему образу и подобию. – Почему? Почему?!
Злость пришла так же незаметно.
Я смотрел не отрываясь в одно из лиц, больше всего напоминающих ту тебя, что простилась со мной, не оставив путей к отступлению.
Я смотрел на эту куклу, и она начала смеяться мне в лицо.
Она смеялась тому, что я остался один, тому, каким беспомощным я стал! Как мог я терпеть эту безжалостную казнь?! Не мог… Я разбил это высокомерное лицо.
Нет.
Не лицо.
Эту ложную маску.
Это не ты, конечно нет! Я должен найти тебя…
Я бил их и раньше, несовершенных, убогих.
Мои ошибки, моя лень, моя глупость, моя ревность.
Их надо уничтожать, они крадут тебя у меня, пускай я знаю, что с их исчезновением моя одержимость во плоти не вернется.
Гладкое оборванное плечо – твое плечо.
Чужое плечо; жалкий, смешной, нелепый слепок.
Жалкий, смешной, нелепый я.
Уничтожить обоих.
Нежный изгиб шеи – холодный, сухой.
Это не ты и не она.
Треск и удары наполняли сумрачную мастерскую.
Она была такой же пустой, выскобленной и пыльной, как сосуд моего тела.
Не способное создавать не должно существовать.
Вот твои руки, я сделал их так, чтобы в любой момент мог ощутить их прикосновение на своих щеках, но сейчас лицо, заключенное в их колыбели, чувствует лишь фальшивку, болванку.
Вцепившись в керамические ладони мертвой хваткой еще живых рук, я оторвал их друг от друга и от постамента с процарапанной на нем датой – 6 июня … года.
Швырнул одну за другой в оконное стекло.
Оно разрушилось как гигантская ледяная стена – вертикально расколовшись на крупные куски – частично влетев внутрь, частично осыпавшись на улицу.
Там раздался испуганный вскрик, затем ругань и конечно угрозы управы.
Но все это было так далеко.
Все эти крики не живее криков крошащейся глины.
Как много лиц в этой голой комнате…
- Хотите на свободу? – крикнул я, улыбаясь и хохоча. – Хотите?! Ну что же вы молчите? Не надо стесняться! Не надо!
Она ушла, убежала, улетела, исчезла, испарилась, сгинула, пропала.
Зачем же вы теперь? Мне вы не нужны, ей – никогда не были.
Сначала в руки ко мне пришла твоя полуспящая головка.
Я делал и такие, хотя ты особо их не любила.
Казалось, она очень долго описывает некрутую дугу от меня до окна и молчаливо, с достоинством ныряет за пределы его оскалившейся осколками рамы.
И тут же жирной точкой полуглухой звон.
Раскололась.
Не от мигрени вовсе.
Я взялся за модель покрупнее, прицелился, но понял, что осколки помешают, прервут красивый молчаливый полет противным мелким звоном, поцарапают нежное лживое лицо.
Стал вырывать из квадратной пасти стеклянный клыки, за что тут же поплатился, изрядно изрезав руки.
Теперь ничто не мешало первому и последнему полету безкрылых птенцов: овальная головка на вытянутой шее, ее обольщающий взгляд; склоненное лицо с закушенной губой; только маска-лицо, опирающаяся/захваченная рукой-подставкой; лицо улыбающееся; лицо-крик… Долгий, тяжелый полет и полный радости взрыв в конце.
Я что-то говорил им вслед, каждой что-то свое, не вслушиваясь в смысл.
Но тут, одна из моделей, повернувшись на лету, поймала свет фар машины, проезжавшей по улице.
Серебристо-голубые блики легли новой кожей на глиняный остов, и твой отчаяный взгляд на секунду пересекся с моим, опьяневшим.
Кажется, я в миг побелел.
Страх за твою безопастность, рожденный этим сатанинским обманом, выжег остатки разума, бросил в кровь гармон этого жуткого антиинстинкта – инстинкта самоубийства, - и вот уже меня разворачивает в воздухе, и твердая стена асфальта, обужившись на световой скорости на мою спину, крошит как сухую глину позвоночник…

* * *