• Название:

    Полина Реаж О ВОЗВРАЩАЕТСЯ

  • Размер: 0.2 Мб
  • Формат: DOC
Полина Реаж О ВОЗВРАЩАЕТСЯ

Последующие страницы являются продолжением Истории О. Содержание умышленно упрощено, поскольку продолжение никогда не мыслилось как составная часть самой Истории.
Полина Реаж

Итак, все встало на свои места: приближался сентябрь.
В середине месяца О должна была вернуться в Руасси, захватив с собой Наташу, тогда как Рейс, только что возвратившийся из поездки по северной Африке, собирался появиться там с Жаклин – во всяком случае он на это намекал.
Продолжительность пребывания в Руасси Наташи и О зависела от разных факторов: для О, вне всяких сомнений, главным было решение, которое примет сэр Стефен, тогда как судьбу Наташи предстояло решить тому господину или тем господам, которым ее отдадут.
Однако среди всей этой спокойной планомерности О испытывала волнение, словно это была дурная примета, словно она сама провоцировала свою судьбу.
Именно уверенность всех тех, кто окружал ее, понуждала О испытывать страх оттого, что решения еще могут быть изменены.
Радость Наташи не уступала ее нетерпению, а в нетерпении этом было что-то от наивности и доверчивости ребенка, которому взрослые дали обещание.
Да и неоспоримая власть сэра Стефена над О была до того велика, что у Наташи едва ли могла зародиться даже тень сомнения: порабощение О было столь абсолютным и настолько быстро обнаруживало себя когда угодно и где угодно, что Наташа, восхищавшаяся О, была не в состоянии вообразить, что кто-то может воспротивиться сэру Стефену, поскольку сама О стояла перед ним на коленях.
О была счастлива и именно в силу этого не отваживалась ни во что поверить; с другой стороны, не отваживалась она и сдержать нетерпение и радость Наташи.
Однако иногда, когда Наташа принималась насвистывать, она цыкала на нее, чтобы тем самым хоть как-то умолить судьбу.
Она старалась никогда не ступать между плиток пола, не просыпать соли, не скрещивать ножи, не класть хлеб наискось.
Наташа не знала, а она не решалась поведать ей еще и вот о чем: она любила, когда ее стегают плеткой, вовсе не из-за того, что ей нравилось само ощущение, но потому, что это была своеобразная плата за то счастье, которое переполняло ее, когда она оказывалась брошенной на произвол судьбы вопреки своей воле.
Расплата произошла тогда, когда была преодолена граница: расплата, так сказать, болью и унижением.
Унижением, ибо она по-прежнему умоляла, ибо она кричала, переполняясь им, чем, вероятно, сама странным образом его продлевала.
О, могла ли она стоять неподвижно, замереть, чтобы остановилось и время! О ненавидела рассвет и сумерки, когда все меняется, теряет одну форму и приобретает другую – так предательски, так грустно.
Тот факт, что Рене отдал ее сэру Стефену, а также легкость, с какой она сама впоследствии изменилась – могло ли это не означать, что метаморфоза произошла и с сэром Стефеном? Однажды, когда она стояла обнаженная перед своим пузатым комодом с бронзовыми статуэтками под Китай и персонажами в островерхих шляпах, вроде пляжной шляпки Наташи, ей пришло в голову, что отношение к ней сэра Стефена стало иным.
Прежде всего, он теперь требовал, чтобы в своей комнате она всегда оставалась голой.
Ей запрещалось надевать даже тапочки, равно как и бусы и вообще украшения.
Это ровным счетом ничего не значило.
Если сэр Стефен вдали от Руасси устанавливает правило, напоминавшее ей Руасси, с какой стати О должна удивляться, ее ли это дело? Однако было здесь и кое-что посерьезнее.
На следующую ночь после бала О была достаточно готова к тому, что сэр Стефен вручит ее хозяину.
Он уже сам вполне попользовался ею среди бела дня – например, на виду у Рене и Анны-Марии, и, разумеется, в последнее время, на глазах у Наташи.
Но до той ночи он никогда не вверял ее другим, если сам был здесь же, и ни с кем не делился.
Он никогда раньше не отдавал ее никому без того, чтобы потом не наказать ее, словно и в самом деле делал из нее проститутку, ища повод для наказания.
Однако в ночь после бала этого не произошло.
Стыд, охвативший О от сознания того, что она принадлежит другому, а не ему, да еще в его присутствии – не счел ли сэр Стефен это достаточным искуплением? Она без труда принимала это, когда речь шла о Рене, но не о сэре Стефене.
Она принимала это с легкостью, когда сэр Стефен отсутствовал – когда же он был рядом, она испытывала отвращение.
Потом в течение двух дней сэр Стефен не посещал ее вовсе.
О хотела отослать Наташу к ней в комнату – сэр Стефен запретил.
Так что О приходилось ожидать, пока Наташа не уснет.
Тогда она рыдала, невидимая, без единого звука.
Сэр Стефен пришел к О лишь на четвертый день, вечером, по своему обыкновению, взяв ее и дав поласкать себя.
Когда же он, наконец, застонал и в миг страсти выкрикнул ее имя, она почувствовала, что спасена.
Однако когда она лежала распростертая, закрыв глаза, золотистая и безжизненная на белом ковре и спросила, любит ли он ее, он не сказал:

Я люблю тебя, О, но только:
– Конечно, – и рассмеялся.
Так ли это было очевидно?
– Пятнадцатого сентября ты должна быть в Руасси, – сказал он.
– Без вас? – спросила О.
– Я приеду, – ответил он.
Стоял конец августа; фиги и синий виноград притягивали ос, солнце по вечерам выглядело уже не таким белым, а тени удлинялись.
В большом голом доме О была наедине с Наташей и сэром Стефеном.
Рене путешествовал где-то с Жаклин.
Что было делать О: ностальгически считать дни, отделявшие ее от пятнадцатого сентября, как это делала Наташа – еще две недели, еще двенадцать дней, – или бояться конца срока? Сочтенный и снова перечтенный промежуток времени прошел в тишине.
Наташа и О по-прежнему были заперты в своеобразном женском питомнике, покидать который они нисколько не спешили, а стены заглушали смех и болтовню так же эффективно, как плитка пола – шаги, так что единственным звуком, раздававшимся здесь, были крики О, когда ее били.
Как-то в воскресенье вечером, когда небо хмурилось черными тучами – предвестниками непогоды, сэр Стефен послал ей передать, чтобы она одевалась и спускалась вниз.
Она слышала, как хлопнула дверца автомобиля, и через окошко в ванной комнате до нее донеслись чьи-то голоса.
И только.
Прибежала Наташа и рассказала, что видела гостей: их трое.
Один, вероятно, малаец, смуглый, с очень черными глазами, высокий, стройный и красивый.
Они не говорили ни по-французски, ни по-английски.
Наташа приняла их язык за немецкий.
Будь то немецкий или какой еще язык, О не понимала ни слова, и как тут прикажете расценивать безразличие сэра Стефена? Дело не в том, что он притворялся, будто не видит ее, напротив; он смеялся и, без сомнения, шутил со своими гостями, пока они пользовались ею, но настолько расслабленно, настолько равнодушно, что О спросила себя, уж не лучше ли было бы встретить злобу и презрение вместо того забвения, которое он столь неожиданно и откровенно обнаружил по отношению к ней.
Во взгляде малайца она читала пренебрежение и странное сочувствие, которое казалось ей еще более нестерпимым.
Он не трогал ее и только смотрел, когда руки двух других отпустили ее, и она выпрямилась, задыхающаяся, измученная и с пятнами на юбке.
Она явно пришлась им по вкусу, поскольку они пожаловали одни на следующий день около пятнадцати часов.
На сей раз сэр Стефен позволил им подняться прямо в комнату, где она сидела обнаженная.
Когда они оставляли ее, она рыдала.
– Что стряслось, О? – сказал сэр Стефен, хотя прекрасно знал, в чем дело, и как О когда-нибудь перестанет отчаиваться оттого, что с ней обращаются, как редко обращаются с девкой из борделя – в ее собственной комнате да еще на глазах у него, – и прежде всего потому, что он сам смотрел на нее как на таковую.
Он сказал, что не ей решать, где, как и кто будет ею пользоваться, и что она не должна судить его чувств.
Потом он принялся ее сечь, настолько жестоко, что на мгновение это утешило ее.
Тем не менее, пугающее ощущение вернулось, когда прошла жгучая боль и иссякли слезы: что он проституирует ею не только в силу своего желания – да и испытывал ли он при этом желание вообще? – что она служит ему разменной монетой, но разменной монетой для чего? – что он платил и получал что-то ценой ее тела, но что? Жестокий и гротесковый образ промелькнул у нее в голове: это еще называют английскими деньгами.
Да, быть может, сама того не зная, она оказалась недостойнейшим воплощением этого выражения, стоя вот тут на коленях, упираясь на локти, между расставленными ногами незнакомца.
И когда он теперь ее сек, то делал это исключительно ради лучшей дрессировки.
Ну да – но на что она, в сущности, жаловалась, чему удивлялась? Пока О стояла, привязанная к балюстраде возле своей постели, где сэр Стефен явно решил се так и оставить – и где фактически продержал на ногах часа три, – она различала внутренним слухом его голос, голос, пробудивший в ней столь противоречивые ощущения, когда он медленно заговорил с ней в тот самый первый вечер, когда взял ее, влепил пощечину, выпорол; тогда он сказал ей, что все те ласки, которые она только может себе вообразить, вдохновляемая любовью, он хочет, чтобы она дарила исключительно из чувства покорности и самоотречения, и он этого добьется.
Чья это была ошибка, если только не ее самой, когда ему стоило лишь высечь ее, чтобы сделать своей? Если ей и стоило чего-то бояться, то не себя ли самое? И если он пользовался ею ради иных целей, кроме своего удовольствия, то какое до этого было дело ей? Ах да, я сама себе противна, – думала О. – Или я и в самом деле потеряла совесть, если жалуюсь, что мне изменили или что меня не подготовили – сто, тысячу раз? Разве я не знаю, зачем нужна?
Однако она уже не понимала, испытывает ли она отвращение к себе потому, что стала рабыней или потому, что стала рабыней не до конца.
Ни то, ни другое; она чувствовала страх из-за того, что перестала быть любима.
Что она такого сделала, чего она не сделала, из-за чего ее больше не любят? Как же ты глупа, О – как будто речь вообще идет о том, чтобы заслужить что-нибудь, как будто ты могла выбирать в ту или другую сторону.
Цепочки, оттягивавшие ее промежность, клеймо, врезавшееся в чресла, она гордилась ими, гордилась потому, что тот, кто ей их подарил, любил ее настолько, что пожелал сделать своей собственностью.
Нужно ли ей теперь стесняться – хотя он больше ее и не любил, эти вещи указывали на то, что она – его.
Ибо как бы то ни было, он по-прежнему хотел, чтобы она принадлежала ему.
Настало 15 сентября;

О, Наташа и сэр Стефен оставались на месте.
Но теперь обливалась слезами Наташа: мать послала за ней, и ей предстояло вернуться в пансион до конца месяца.
Если О собирается в Руасси, придется ей ехать одной.
Войдя, сэр Стефен обнаружил О сидящей в кресле, а между ее коленей плакала девочка.
О протянула ему полученное ею письмо:

Наташа уезжала через два дня.
– Вы обещали, – сказал ребенок. – Вы же обещали...
– Невозможно, дружок, – ответил сэр Стефен.
– Возможно, если бы вы захотели, – сказала Наташа.
Он промолчал.
О ласкала шелковистые волосы, стекавшие ей на голые колени.
Это была правда: если бы сэр Стефен действительно захотел, О наверняка удалось бы уговорить мать Наташи позволить ей остаться еще на две недели под предлогом того, что им нужно съездить за город недалеко от Парижа.
Этого было бы достаточно.
Он стоял у окна, выходившего в сад.
О наклонилась к малышке, подняла ее голову и поцеловала в глаза, полные слез.
Она украдкой взглянула на сэра Стефена: тот не шевелился.
Она прижалась ртом к губам Наташи.
Стон девочки заставил сэра Стефена повернуться, однако О не отпустила ее.
Она соскользнула на пол рядом с ней и легла на ковер.
Сэр Стефен сделал два шага и оказался возле них.
О слышала, как он чиркает спичкой, и уловила запах сигареты: он курил синий Голуаз, как француз.
Наташа лежала, прикрыв глаза.
– Раздень ее, О, и поласкай, – неожиданно сказал он. – А потом дай мне.
Но сперва приоткрой ее; я не хочу причинять ей слишком сильную боль...
И это все? Речь шла только о том, чтобы отдать ему Наташу.
Он что, влюблен в нее? Нет, он словно хотел с чем-то разделаться до того, как она уедет, уничтожить иллюзию.
Наташа была пухленькой, полной сладости и вместе с тем прелестной.
Сэр Стефен казался больше ее раза в два.
Она не шевелилась, пока О снимала с нее одежду, откидывала покрывало и укладывала ее в постель, она не шевелилась, пока О ласкала ее, она застонала, когда О ее открыла, стиснула зубы, когда она ее ранила.
Через мгновение вся ладонь О была в крови.
Но заплакала Наташа только тогда, когда на нее лег сэр Стефен.
О впервые видела, чтобы сэр Стефен выказывал желание по отношению к кому-то другому, а не к ней, и впервые перед ее взором предстало его лицо в миг страсти.
Как же он был далеко! Конечно, он прижал голову Наташи к своему животу, запустил всю пятерню ей в волосы, как имел обыкновение делать с О;

О поняла, что он поступает так исключительно для того, чтобы острее чувствовать рот, ласкавший и цеплявшийся за него, до того самого мгновения, когда он опустошался в нее; однако любой рот мог дать ему равное удовольствие, если только он был достаточно уступчивым и пылким.
Наташа не значила ничего.
Да и уверена ли О в том, что сама что-то значит?
– Я люблю вас, – повторяла она тихо, так тихо, что не слышала своего голоса. – Я люблю вас, – и не отваживалась обратиться к нему на ты, даже в мыслях.
Когда сэр Стефен запрокинул голову, его серые глаза сверкнули из-под век двумя пучками света.
Зубы между полуоткрытых губ блеснули.
Мгновение он казался обезоруженным, достаточно долго, чтобы убедиться в том, что О следит за ним, и покинуть тот поток, который уносил его и который, как часто казалось О, уносил ее самое вместе с ним, в ладье для влюбленных.
Но это было наверняка не так.
Они были одиноки, каждый сам по себе, и то, что она ни разу не видела его лица в те мгновения, когда заглатывала его, было, вероятно, не случайностью.
О восприняла это как дурное предзнаменование; он демонстрировал, что она стала безразлична ему настолько, что он даже не берет на себя больше труд отворачиваться.
Однако как ни толкуй, во всяком случае, было невозможно не увидеть в этом уверенности, свободы, которая сделала бы О спокойной, гордой, нежной, счастливой, не сомневайся она в том, что ее любят.
Она пыталась убедить себя в этом.
Сэр Стефен оставил ее в объятиях Наташи.
Малышка приникла к ней, обжигающе горячая.
Она лежала, с гордостью что-то бормоча.
О смотрела на нее, пока она засыпала, а потом накрыла простыней и легким одеялом.
Нет, он не был влюблен в Наташу.
Но он был далеко, вероятно, так же далеко от себя, как и от нее.
О никогда не задумывалась о том, на какие средства живет сэр Стефен, а Рене никогда об этом не упоминал.
Все всякого сомненья, он был богат, богат так же таинственно, как и прочие английские аристократы, пока у них водятся деньги; откуда у него доходы? Рене работал в фирме по экспорту-импорту, Рене говорил: я лечу в Алжир за джутом, в Лондон за шерстью или фаянсом, я собираюсь в Испанию за медью, у Рене была контора, сотрудники, функционеры.
Его положение она ясно себе не представляла, но при этих бросающихся в глаза обязанностях какое-то положение все же было.
Быть может, сэр Стефен обладал соответствующим положением, которое-то и мотивировало его пребывание в Париже, его поездки и, не без содрогания думала О, его связь с Руасси, связь, которая в случае Рене казалась ей чистейшей воды совпадением – встретил как-то одного друга, он меня туда и привез, говорил он – и О этому верила.
Что она знала о сэре Стефене? Что он принадлежит к клану Кампбеллов, чья темная, черная, сине-черная с зеленым шотландка красивее всех прочих в Шотландии и имеет самую дурную славу (во времена младшего претендента клан Кампбеллов предал Стюартов); а тот факт, что у него есть замок на северо-западной возвышенности у самого Ирландского моря, маленький, компактный замок из гранита, построенный во французском стиле одним из его предков в XVIII веке и в точности напоминающий здание из Ст.
Мало.
Но только где в Ст.
Мало найти такое окружение -– такие сочные газоны, такие великолепные заросли дикого винограда?
– Я отвезу тебя туда на следующий год, вместе с Анной-Марией, – сказал однажды сэр Стефен и показал О фотографию замка.
Но кто там жил? Какая у сэра Стефена была семья? О подозревала, что изначально он был офицером, а может быть, оставался таковым и поныне.
Некоторые из его земляков, которые были моложе, называли его коротко и хорошо сэр; так подчиненные обращаются к вышестоящему командиру.
О знала, что на Британских островах до сих пор существует предрассудок или, во всяком случае, своеобразная традиция: мужчина не должен упоминать о своих делах, работе и деньгах при супруге.
Из уважения, из презрения? Неизвестно.
Но критиковать этот обычай невозможно.
На самом деле О этого и не хотела.
А хотела она лишь уверенности в том, что у молчания сэра Стефена нет другой причины.
И одновременно она желала, чтобы он нарушил это молчание и позволил ей убедить себя в том, что, о чем бы он ни беспокоился, она готова ему служить, если только будет в состоянии.
Наташа уехала – в Парижском экспрессе для нее было заказано спальное место, а два дня спустя предстояло отправиться в путь О и сэру Стефену, тем же поездом, однако сэр Стефен настоял на том, чтобы отъезд произошел в тот же точно день, но не одновременно с Наташей, словно настаивал на том, чтобы вернуться поездом и именно поездом, а не на автомобиле.
Они уже успели позавтракать в одиночестве, они были почти готовы, а старая Нора принесла кофе, когда О осмелилась заговорить с ним – ибо стоило ей встать и пройти мимо него, как он погладил ей ягодицы, возможно, механически – так обычно гладят собак или кошек.
Она набралась мужества и сказала очень тихо, что боится ему не понравиться, но желала бы доказать, что будет служить ему во всем, чего бы он от нее ни потребовал.
Он нежно ее осмотрел, поставил на колени и поцеловал груди, а когда она встала и замерла перед ним, взгляд его изменился.
– Я знаю, – сказал он. – Те двое, что были здесь на днях...
– Немцы? – прервала его О.
– Они не немцы, – продолжал сэр Стефен. – Я просто хочу подготовить тебя к тому, что один из них будет ехать в нашем поезде.
Мы вместе пообедаем в вагоне-ресторане.
Постарайся сделать так, чтобы он тебя захотел и пришел в твое купе.
– Да, – ответила О, – но он ведь знает, что распоряжаетесь мною вы.
– Именно, – сказал сэр Стефен. – Наши купе расположены одно за другим и сначала он пройдет через мое.
– Замечательно, -– сказала О и не спросила о причине.
На сей раз она была уверена в том, что причина есть – и сомневалась, поскольку не могла никак избавиться от подозрения, что когда сэр Стефен в прошлые разы проституировал ею без причины и, так сказать, бесплатно, то делал он это не затем, чтобы приучить ее, а чтобы замести следы и сделать ее орудием чего-то, но только не страсти.
Экспресс прибывал в Париж около девяти.
У О было ощущение, как будто ее сердце поддерживается в приподнятом состоянии неким панцирем, своеобразным безразличием, которое она сама себе не могла объяснить.
В восемь она гордо прошлась по поезду на своих высоких каблучках, по коридору, отделявшему ее купе от вагона-ресторана, где она уже успела позавтракать, выпить чересчур горячий кофе и съесть бекон с яйцом.
Сэр Стефен сидел напротив нее; яйца попались какие-то приторные; от сигаретного дыма и покачиваний поезда у О слегка закружилась голова.
Однако когда немец, который немцем совсем не был, сел рядом с сэром Стефеном, она не потеряла самообладания ни от взгляда, который он устремил на ее губы, ни от воспоминания о той покорности, с какой она ласкала его в течение ночи.
Она не знала, что защищает ее, что позволяет ей спокойно рассматривать леса и поля, проскользавшие мимо поезда, и ловить глазами названия станций.
Деревья и туман скрывали дома, не выходившие непосредственно к железной дороге; большие железные скелеты, погруженные в цементные цоколи, отмечали путь поезда; с трудом можно было различить линии высоковольтной передачи, которые они тянули друг за другом на расстоянии метров в триста, до самого горизонта.
У Виль-неф-Сэнт-Жорж сэр Стефен предложил разойтись по купе.
Его сосед подскочил, щелкнул каблуками и был готов лопнуть от стремления чинно удалиться вместе с О. Неожиданное сотрясение поезда заставило его закачаться и плюхнуться обратно в кресло;

О рассмеялась.
Не удивилась ли она, когда сэр Стефен, как только она вновь оказалась в купе – кстати, за время всего путешествия ни разу не проявивший к ней интереса, наклонил ее над чемоданами, разложенными на сидении, и задрал плиссированную юбку? Она была парализована и благодарна.
Если бы кто-нибудь увидел ее в таком виде, на коленях перед сиденьем, навалившуюся грудью на багаж, полностью одетую, и только между жакетом, чулками и черными подвязками проглядывали голые ляжки с метинами, словно отпечатанными на кожаном чемодане – она наверняка показалась бы ему смешной, и она это знала.
Всякий раз, когда ее заваливали таким образом, она думала о том смущающем, но также унизительном и насмешливом, что было в выражении быть устроенной, и о другом еще более унизительном выражении, которое сэр Стефен, как прежде Рене, использовал всегда, когда отдавал ее другому.
Она радовалась тому унижению, которое означали для нее слова сэра Стефена всякий раз, когда он их произносил.
Но радость эта была ничто по сравнению с тем счастьем, смешанным с гордостью, даже можно сказать с честью, которое переполняло ее, когда он овладевал ею, что ее тело настолько удовлетворяет его вкусу, что он готов входить в него и на мгновение задерживаться.
Никакое унижение, никакое уничижение не было слишком дорогой ценой за такое мгновение.
Все то время, пока он пронзал ее и прижимал к себе в такт движению поезда, она стонала.
Только когда вагоны столкнулись в последний раз и последний скрежет оповестил о прибытии на Лионский вокзал, а скорость наконец-то стала падать, сэр Стефен выскользнул из О и велел привести себя в порядок.
Возле платформы недалеко от выхода, откуда вела большая лестница и где парковались автомобили, О обратила внимание на молодого человека в форме младшего офицера военно-воздушных сил, который, завидев сэра Стефена, вышел из-за черного крытого фургона.
Он приветствовал их, распахнул дверцу и отступил в сторону.
Когда О уселась на заднем сидении, а ее чемоданы были сложены на переднее, сэр Стефен склонился к ней, успев при этом только поцеловать ей руку и улыбнуться.
После чего захлопнул дверцу.
Он не сказал ей ни слова, ни до свиданья, ни прощай.
О думала, что он поедет с ней.
Машина тронулась так быстро, что у нее не хватило присутствия духа позвать его, и ей даже не пришлось бросаться на стекло, чтобы сделать ему знак, ибо было уже слишком поздно: он беседовал со своим носильщиком, повернувшись к ней спиной.
Было ощущение, как будто с раны сорвали пластырь, а равнодушие, защищавшее О всю дорогу, исчезло, и только одна фраза осталась у нее в голове: он не попрощался со мной, он не посмотрел на меня.
Фургон отправился в западном направлении и оставил Париж позади, однако О ничего не видела.
Она рыдала.
Лицо ее было по-прежнему в слезах, когда машина полчаса спустя свернула в лес и покатила по узкой тропинке, пролегавшей между могучими тенистыми буками.
Шел дождь, закрытые окна стали матовыми от испарения, шофер опустил свою спинку, перебрался назад и уложил О на сиденье.
Крыша оказалась настолько низкой, что О уперлась в нее ступнями, когда он раздвинул ей ноги, намереваясь проникнуть в ее чрево.
Он тешился ею около часа, а она даже ни на секунду не попыталась уклониться, уверенная в том, что у него есть на это право, и единственным ее утешением в ужасе, который зародил в ее душе жестокий уход сэра Стефена, было совершенное безмолвие молодого человека.
Он брал ее снова и снова, только в мгновения страсти издавая короткий, резкий всхлип, и продолжал до тех пор, пока не исчерпал все силы.
Ему было лет двадцать пять, лицо худое, твердое и чувственное, глаза черные.
Дважды он пальцем вытирал влажные щеки О, но ни разу не приблизился к ее рту своим.
Было очевидно, что он не решается на это, хотя запросто позволял ей заглатывать свой член, такой толстый и длинный в напряженном состоянии, что у О из глаз брызгали новые слезы всякий раз, когда он заталкивал эту сваю до самого дна ее горла.
Когда он, наконец, закончил, О одернула юбку и застегнула блузку и жакет, которые расстегивала, чтобы предоставить в его распоряжение груди; пока он уходил куда-то в подлесок, она успела пробежать расческой по спутавшимся волосам, припудриться и подкрасить губы.
Дождь перестал, стволы буков сверкали в сером свете.
Прямо возле левой дверцы машины начинался склон, поросший красными наперстянками, которые были так близко, что О могла высунуть руку из открытого окошка и сорвать их.
Парень вернулся, захлопнул дверцу, которую оставлял распахнутой, завел мотор, и, после того, как они снова оказались на главной дороге, не прошло и четверти часа, а они уже миновали деревеньку, которую О не узнала, однако когда машина сбавила скорость, проехала вдоль бесконечной стены вокруг огромного парка и наконец затормозила перед домом, сплошь увитым виноградом, она поняла: это было нечто иное, как малый вход в Руасси.
Она вышла из машины; молодой человек в униформе вытащил ее чемоданы.
Тяжелые ворота из массивного дерева, гладкого и темно-зеленого, открылись, хотя она не стучала и не звонила: ее видели изнутри.
Она ступила через порог; выложенный плиткой холл, стены которого были обтянуты сверкающим красно-белым коленкором, выглядел пустым.
Зеркало, закрывавшее целую стену, позволило ей увидеть себя в полный рост, стройную и худенькую в сером дорожном костюме, с плащом, перекинутом через руку, и чемоданами у ног, дверь, закрывшуюся за ее спиной, и вересковую ветку в руке, взятую механически, когда шофер протянул ей ее, детский и смешной сувенир, который она не решилась отбросить на гладко полированные плитки, и который смущал ее, хотя она и не понимала почему.
И все же – да, она знала почему: кто же это ей сказал, что вереск, сорванный в лесах в окрестностях Парижа, приносит несчастье? Тогда уж лучше бы она сорвала эти наперстянки, трогать которые ей запрещала бабушка, потому что они ядовитые.
Она положила ветку на подоконник.
В то же мгновение вошла Анна-Мария, сопровождаемая мужчиной в синем комбинезоне садовника.
Садовник взял чемоданы О.
– Ну вот, все-таки ты пришла, – сказала Анна-Мария. – Уже два часа, как звонил сэр Стефен – сказал, что машина доставит тебя прямо сюда.
Что произошло?
– Шофер, – сказала О. – Я думала, что... – Анна-Мария рассмеялась.
– Это великолепно, – сказала она. – Он тебя изнасиловал, а ты ему не помешала? Нет, это ошибка, ему не давали такого права.
Ну да ладно, ты за этим сюда и пожаловала, – и она добавила: – Ты хорошо начинаешь, не премину рассказать об этом сэру Стефену, он позабавится.
– Он приедет? – спросила О.
– Он не сообщал, когда именно, – сказала Анна-Мария, – но я полагаю, что да.
Страх, сжимавший горло О, начал исчезать, она уже смотрела на Анну-Марию с благодарностью; как же она красива, как величаво несет эту копну волос с проседью.
Одета она была в черные брюки и рубашку с накинутой поверх пурпурной жакеткой.
Она явно не подчинялась правилам, предписанным женщинам в Руасси.
– Сегодня ты будешь обедать у меня, – сказала она О. – Тебя еще нужно привести в порядок.
Когда гонг пробьет три раза, я отведу тебя к решетчатой калитке.
О молча последовала за Анной-Марией.
Она буквально летела; сэр Стефен придет!
Апартаменты Анны-Марии находились в отдаленном служебном крыле, расположенном в продолжении собственно замка по направлению к дороге.
Из гостиной можно было попасть в маленький будуар, комнату и ванную; та дверь, через которую вошла О, давала возможность Анне-Марии появляться и исчезать, когда ей только заблагорассудится.
Как и в Саннуа, где можно было выйти прямо в сад, гостиная и комната Анны-Марии смотрели окнами в парк.
Он был пуст и прохладен, там росли огромные деревья, которых еще не успела коснуться осень, тогда как виноград на стенах уже начал краснеть.
О стояла посреди гостиной и рассматривала белые растения, светлую мебель из дуба в незатейливом стиле времен Директории и альков с большим диваном, как и кресла обтянутым в сине-желтую полоску.
Пол покрывала синяя ковровая дорожка.
Двери садовой комнаты обрамляли внушительных размеров гардины из тафты.
– Все мечтаешь, – вдруг сказала Анна-Мария. – Почему бы тебе не начать раздеваться? Сейчас за твоими вещами придут, а взамен принесут то, что тебе действительно понадобится.
Когда разденешься догола, подойди сюда.
Сумочка, перчатки, жакет, блузка, юбка, корсет, чулки – все это О сложила на стул возле двери, а под него поставила туфли.
Потом она приблизилась к Анне-Марии, которая дважды позвонила в колокольчик у камина и села на диван.
– Ну вот, теперь, когда ты побрита, можно полюбоваться твоими срамными губками, – воскликнула Анна-Мария и нежно их оттянула. – А я и не знала, что ты такая пухленькая и так высоко расщеплена.
– Да, – ответила О, – но разве не все, у кого...
– Нет, моя милая, – сказала Анна-Мария. – Не все.
По-прежнему не отпуская О, она повернулась навстречу высокой, темноволосой девушке, которая только что вошла, очевидно, вызванная звоном колокольчика.
– Взгляни, Моник, – прибавила она. – Вот та девушка, которую я летом метила для сэра Стефена, неплохо получилось, правда?
О почувствовала, как рука Моник, легкая и прохладная, трогает ее задницу с бороздками инициалов.
Вслед за тем рука скользнула между ягодиц и взялась за пластинку, подвешенную к паху.
– Да ее и дырявили? – сказала Моник.
– Разумеется, он попросил меня заодно ее и подковать, – ответила Анна-Мария, и О неожиданно спросила сама себя, означает ли разумеется, что это разумеется для Анны-Марии, или что такова привычка сэра Стефена; в таком случае, не отдавал ли он ей других девушек до О? К своему собственному удивлению она осмелилась задать этот последний вопрос Анне-Марии и была удивлена еще больше, когда та ответила:
– Тебя, О, это не касается, но уж раз ты так влюблена и ревнуешь, я все же скажу, что не отдавал.
Я раздвигала и секла для него многих девушек, но ты первая, кого я пометила.
Я даже склонна думать, что он тебя любит.
Потом она отослала О в ванную, велев вымыться, пока Моник сходит за полотенцем и браслетами.
О пустила воду, сполоснула лицо, расчесала волосы, забралась в ванну и принялась медленно намыливаться.
Однако мысли ее были далеко.
Мысль о девушках, некогда ублажавших сэра Стефена, наполнила ее отчасти любопытством, отчасти – счастьем: потому что ей хотелось бы их знать.
Она не удивилась тому, что он всех их отдал на растяжку и порку, однако вспыхнула ревностью оттого, что сама не подверглась этому для него с первого же дня.
Она встала в ванне, наклонилась, повернувшись спиной к зеркалу на стене, пальцами промылила внутри промежности и зада, включила душ, чтобы смыть пену, и расставила ноги, рассматривая себя в зеркале: вот бы хоть одна из тех девушек увидела ее сейчас! Сколько времени держал он их у себя? Значит, она не ошиблась в тот раз, когда у нее возникло ощущение, что и другие до нее, нагие, перепуганные и подавленные, как она сама, шли следом за старой Норой.
Но то, что она первая носит цепи и клейма, было для нее величайшим счастьем.
Она вышла из воды и вытерлась:

Анна-Мария звала.
На постели Анны-Марии, накрытой стеганым покрывалом из того же бело-лилового коленкора, что и двойные гардины на окне, лежал ворох вечерних платий, корсеты, туфельки на высоких каблуках и ларец с браслетами.
Анна-Мария, сидевшая на складках постели, велела О опуститься на колени.
Потом она вынула из кармана брюк плоский ключик, подходивший к замкам на ошейниках и браслетах – ключик крепился к ее поясу длинной и тонкой цепочкой, -– и примерила на О разные ошейники, пока не остановилась на том, который не жал и точно охватывал середину ее шеи, достаточно туго, чтобы его трудно было повернуть и еще сложнее просунуть между кожей и металлом палец.
То же было проделано с браслетами, сидевшими точно на запястьях, не скрывая их.
Ошейник и браслеты, которые О видела и в которых ходила год назад, были из кожи и очень узкие; эти же были полутвердые, из нержавеющей стали, и состояли из отдельных звеньев, как золотые браслеты на некоторых ручных часах.
Они были почти на два дюйма шире и снабжены кольцом из того же металла.
Никогда за последний год кожаная амуниция не казалась О такой холодной и никогда у нее не возникало столь сильного ощущения, будто ее заковали безвозвратно.
Сталь имела тот же цвет и тот же матовый отлив, что и пластинка в паху.
Когда на ее шее раздался последний щелчок, Анна-Мария сказала, что, пока О находится в Руасси, железо не будет сниматься с нее ни днем, ни ночью, даже когда она станет принимать ванну.
О поднялась, Моник взяла ее за руку и, поставив перед большим трехстворчатым зеркалом, подвела ей губы розовой, слегка жидковатой краской, которую она нанесла карандашом и которая потемнела, когда подсохла.
Той же красной краской она раскрасила бутоны и ареолы сосков О и срамные губки; тем самым оказалась подчеркнута щелка треугольника.
О так и не узнала, что входило в состав краски, но это была именно краска, а не помада: при растирании она не исчезала и почти не смывалась кремом, даже спиртом.
Когда ее подкрасили, О получила разрешение собственноручно напудриться и выбрать пару туфель по размеру; однако когда она захотела взять с туалетного столика один из освежителей, Анна-Мария воскликнула:
– Ты с ума сошла, О! Как ты думаешь, почему тобой занималась Моник? Ты же знаешь, что теперь, во всем этом железе, ты не имеешь права трогать себя.
Она сама выбрала освежитель, и О увидела в зеркале, как искрятся крохотными капельками груди и подмышки, словно влажные от пота.
После этого Анна-Мария подвела ее к своему туалетному столику и приказала расставить ноги, которые Моник стала держать в таком положении за коленные чашечки.
Облако духов, осевшее ей на живот и внутренние изгибы ляжек, жгло с такой силой, что она застонала и изогнулась.
– Держи ее, пока не высохнет, – сказала Анна-Мария. – А теперь подбери ей корсет.
О удивилась той радости, которую испытала, когда снова почувствовала, как затягивается черный корсет.
Она послушно вдохнула воздух, как велела ей Анна-Мария, чтобы сузились талия и живот, а Моник тем временем стягивала шнуровку.
Корсет подступал под самые груди, которые раздвигались легким возвышением и так хорошо подпирались узким выступающим краем, что торчали вперед и казались еще более свободными и хрупкими, чем обычно.
– Твои груди просто созданы для арапника, О, – сказала Анна-Мария. – Ты ведь отдаешь себе в этом отчет?
– Я знаю, – ответила О. – Но я умоляю вас... – Анна-Мария рассмеялась.
– Разве этим распоряжаюсь я! – сказала она. – Но если у клиентов будет желание, ты всегда можешь попросить, чтобы тебя не трогали.
Не отдавая себе в этом отчета, О вздрогнула при слове клиенты еще отчаянней, чем от угрозы хлыста.
Почему клиенты? Однако она не успела закончить мысли, ибо в следующее мгновение Анна-Мария как бы случайно сделала новое открытие.
О стояла перед зеркалом обутая в туфли и с талией, затянутой в корсет.
Моник уже направлялась к ней с юбкой и блузкой из желтого фая в серый цветок.
– Нет, нет, – воскликнула Анна-Мария. – Сперва униформу.
– Какую униформу? – спросила О.
– Сама видишь, какая на Моник, – ответила Анна-Мария.
Моник была облачена в платье того же фасона, что и известные О вечерние туалеты, но более строгий вид его несомненно был вызван материалом, очень темной, сине-серой шерстью, и платком, закрывавшим и плечи, и голову, и грудь.
Когда О надела такое же платье и увидела себя в зеркале рядом с Моник, она поняла, что же так удивило ее при появлении последней: наряд напоминал одежду, используемую в женских тюрьмах или монастырях.
Но лишь с первого взгляда.
Большая, шумная юбка, подбитая тафтой того же цвета, свободно спадала крупными, глубокими складками с канта, прикрепленного к корсету пуговками, как у платий для церемоний.
Несмотря на то, что впечатление оно производило закрытого, на самом деле платье было открыто сзади от талии до самых пят.
Обнаружить это представлялось возможным лишь в том случае, если потянуть юбку в одну или другую сторону, так что О ничего странного в наряде Моник не увидела, а поняла, что к чему, только тогда, когда надела свой.
Блузка застегивалась на спине и шла внапуск с юбкой; она была снабжена короткими утяжеленными полами, на ширину ладони прикрывавшими складки.
На талии она поддерживалась вырезом и двумя эластичными лентами.
Рукава были не вшиты, а составляли с блузкой единое целое, плечевой шов спускался до локтя, где заканчивался очень широкой фальшивой складкой.
Соответственно – декольте, в точности повторявшее вырез корсета.
Однако больше всего бросалась в глаза широкая, черная, квадратная кружевная косынка, один конец которой закрывал голову и спадал до середины лба, как у чепчика, тогда как другой опускался между лопатками; крепилась она четырьмя кнопками, двумя на плечевых швах и еще двумя в складках выреза, на высоте груди, и собиралась между ними.
К корсету она прикреплялась большой стальной булавкой.
Кружева поддерживались в волосах гребешком и спадали таким образом, что обрамляли лицо и совершенно скрывали груди, однако вместе с тем они были настолько тонкими и прозрачными, что можно было различить ареолы сосков и понять, что они голые под косынкой.
Кроме того, было достаточно вынуть булавку, чтобы открыть их полностью, точно так же как, стоило развести обе половинки юбки в стороны, обнажался крестец.
Прежде чем снять с О ее наряд, Моник показала, как легко оставлять его открытым при помощи двух бретелек, которые поднимали полы и связывались спереди.
В это мгновение Анна-Мария ответила на вопрос О исчерпывающе.
– Это и есть униформа братства, – сказала она. – Раньше у тебя не было возможности увидеть ее потому, что любовник привел тебя сюда за свой счет.
В общество ты тогда не вступала.
– Да, но мне непонятно, – сказала О. – Я была в таких же условиях, что и другие девушки, и каждый мог...
– Каждый мог с тобой переспать? Разумеется.
Но это было ради удовольствия твоего любовника и не касалось никого, кроме него самого.
Теперь же тебе предстоит кое-что другое.
Сэр Стефен отдал тебя братству; всякий может с тобой переспать, это правда, но к делу это не относится.
Ты будешь получать за это деньги.
– Деньги! – воскликнула О. – Но сэр Стефен... – Анна-Мария не дала ей высказаться.
– Так, О, так хорошо.
Если сэр Стефен желает, чтобы ты отдавалась всем подряд за деньги, то я считаю, что это его право.
Тебя это не должно трогать.
Отдавайся и помалкивай.
Что до прочей твоей работы, то иди с Ноэль, она тебе все расскажет.
Обед в будуаре Анны-Марии получайся странным.
Слуга подал кушанья на столике с подогревом.
Накрыв на четверых, Анну-Марию, О, Ноэль и себя, Моник осталась прислуживать в своем униформенном платье.
О уже успела примерить несколько платий.
Анна-Мария отложила для нее четыре: желтое с серым, которое она одела в тот же день, синее, еще одно синее, только более матового оттенка, в зеленую крапинку и, наконец, очень узкое из плиссированного джерси, которое распихивалось впереди от талии вниз.
Оно было темно-фиолетовым, и можно было увидеть бледный живот О, отяжеленный кольцами, такой невыразимо голый, даже когда она не двигалась, равно как и ее обнаженные груди.
Слуга отнес все платья, за исключением желтого, в комнату, где предстояло поселить О и сопряженную с комнатой Ноэль.
Остальные Моник должна была вернуть в магазин.
Прямо перед собой О видела сияющее лицо Ноэль и тоже улыбалась, потому что конский волос стула щекотал ее; она посмотрела на Анну-Марию, вот-вот готовую рассердиться, и на Моник, аккуратно занимавшуюся сервировкой; дважды, когда Моник вставала и проходила справа от Анны-Марии, О видела, как рука последней проскальзывала ей под платье.
Моник замирала, и по ее легкому наклону О догадывалась, что она отдает себя во власть руки, вторгающейся в нее.
Почему он ничего мне не сказал? – задавалась О одним и тем же вопросом. – Почему? То ей казалось, что ее просто-напросто бросили и что сэр Стефен отослал ее в Руасси, отдал Руасси, как сказала Анна-Мария, чтобы расстаться с ней, то – что все наоборот, и он хочет от нее большего; тогда Анна-Мария права, его желания ее не касаются, как и сами причины этих желаний; одного того, что он просто желал, было достаточно.
В этом месте все начиналось сызнова:

Почему он не сказал заранее, ну почему? И что ей было делать, чтобы сдержать подступавшие слезы, что она могла сделать, чтобы никто этого хотя бы не заметил? Ноэль, однако, заметила.
Она нежно улыбнулась О и погрозила пальцем.
О улыбнулась в ответ и вытерла глаза, вытерла кулачком, как ребенок, которого отругали: салфетки у нее не было, и сидела она голая.
К счастью, Анна-Мария не смотрела на О. Она тем временем велела Моник отстегнуть от косынки булавку и теперь гладила ладонью ее коричневые соски; лаская ее, она искала в лице Моник зарождающееся желание и одновременно выспрашивала: сколько мужчин побывало в ее теле со вчерашнего вечера, кто, открывалась ли она им так же красиво, как сейчас? При последних словах Анна-Мария окликнула Ноэль и О и, не отпуская Моник, велела им поднять и закрепить полы ее платья.
У Моник были большие, золотистые ягодицы и изящные ляжки без метин.
На вопросы Анны-Марии она отвечала приглушенным голосом.
Взяли ее пятеро, трое ей были незнакомы; двух других она назвала по именам.
Да, она открывалась, как только могла.
Анна-Мария наклонила ее вперед и показала двум девушкам, с какой легкостью два самых длинных ее пальца по очереди входят в задний проход и влагалище Моник.
Всякий раз, когда она это делала, Моник смыкалась на них и стонала: было видно, как сжимаются ее ляжки.
В конце концов, она закричала по-настоящему.
Кулачки она прижала к грудям, голова под кружевной шалью склонилась на плечо, глаза были закрыты.
Анна-Мария отпустила ее.
Было уже заполночь, когда О в первый ее день отвели в комнату и посадили на цепь.
Всю вторую половину дня она провела в библиотеке, в своем красивом желто-сером платье, которое было подбито тафтой того же цвета, и которое она поднимала обеими руками, когда ей приказывали; там же была Ноэль в таком же, только красном платье и еще две светленькие девушки, чьи имена она узнала от Ноэль только под вечер, когда они остались одни: в присутствии мужчин всегда требовалось соблюдать тишину, вне зависимости от того, господин это или слуга.
На часах было ровно три, когда четыре девушки вступили в пустую гостиную.
Окна были широко распахнуты.
Было тепло, лучи солнца падали на стену, стоявшую под углом к главному зданию, и отражались на одной из боковых стен, увитых плющом.
И О допустила ошибку, причем ошибку не праздную.
У двери стоял слуга.
О знала, что не должна смотреть на него, но не сдержалась, и, когда украдкой подняла взгляд до его пояса, ее охватила та же паника и то же возбуждение, что и год назад – нет, она ничего не забыла, и все-таки это было хуже, чем на ее памяти, этот член, столь свободно обрисовывающийся в своем мешочке, такой броский между ляжек, обтянутых черными брюками, какие можно встретить разве что в архивах на полотнах XVI века, – и языки плетки, заткнутой за пояс.
В ногах кресел стояли табуретки.
О, как и три другие девушки, села на одну из них и расправила платье вокруг себя.
Ей пришлось чуть-чуть поднять взгляд, чтобы видеть неподвижного мужчину, стоявшего прямо напротив нее.
Тишина была настолько давящей, что О даже не отважилась поправить платье: шелк слишком шуршал.
Неожиданный шум заставил ее вскрикнуть: какой-то коренастый, загорелый молодой человек перешагнул через подоконник.
Он был в костюме для верховой езды, в руке сжимал кнут, а на сапогах золотились маленькие подковки.
– Какое прелестное зрелище! – сказал он. – Вы такие послушные, разве вам ничего не угрожает? Я уже четверть часа наблюдаю за вами через окно.
Но вот эта желтенькая, – добавил он и провел кончиком кнута по трепетным грудкам О, – она все-таки не слишком учтива.
О встала.
В то же самое мгновение вошла Моник в своем лиловом платье, подобранном выше живота, на котором черный мохнатый треугольник отмечал начало ляжек, до сих пор виденных О только сзади.
За ней следовали двое мужчин.
О узнала первого: в прошлом году он объяснял ей правила Руасси.
Он тоже ее узнал и улыбнулся.
– Вы знакомы? – поинтересовался юноша.
– Да, – ответил мужчина. – Ее зовут О. Она помечена для сэра Стефена, который получил ее от Рене Р. В том году, когда тебя здесь не было, она провела в Руасси несколько недель.
Если ты ее хочешь, Франк...
– Не знаю, не знаю, – сказал Франк. – А знаешь ли ты, что сделала она, эта маленькая О? Я наблюдал за ней четверть часа, так, чтобы она меня не видела, и все это время она занималась тем, что смотрела на Жозэ, хотя и не выше пояса.
Трое мужчин рассмеялись.
Франк взял О за соски и притянул к себе.
– Отвечай-ка мне, шлюшка, чего это ты там хотела? На плетку или на тросточку Жозэ?
От стыда О ярко зарумянилась.
Она забыла все, что дозволено и запрещено, вырвалась из рук молодого человека, отпрыгнула назад и закричала:
– Пустите меня, пустите меня!
Он подхватил ее, когда она споткнулась о кресло, и снова прижал к себе.
– Чего же ты убегаешь? – сказал он. – Сейчас Жозэ познакомит тебя со своей плеточкой.
Только бы не застонать, не начать умолять о прощении! Но она стонала, рыдала и просила пощады, извивалась, чтобы избежать ударов, пыталась целовать руки Франка, державшего ее, пока слуга хлестал плеткой.
Одна из светловолосых девушек и Ноэль помогли ей подняться и опустили подол юбки.
– Теперь я заберу ее, – сказал Франк. – Скоро вы узнаете мое мнение.
Однако когда она прошла за ним в его комнату и распростерлась обнаженная на постели, он долго смотрел на нее и, прежде чем лечь рядом, сказал:
– Прости меня, О, но твой любовник ведь тоже отдает тебя сечь?
– Да, – ответила О, но потом замешкалась.
– Нет, продолжай, – сказал он.
– Он не оскорбляет меня, – сказала О.
– А ты в этом уверена? – спросил молодой человек. – Разве он никогда не обращался с тобой как с проституткой?
О покачала головой, говоря, что нет, и в то же мгновение осознала, что лжет: сэр Стефен назвал ее именно шлюхой, беседуя о ней в отдельном кабинете У Лаперуза, когда отдал ее двум англичанам и заставил сидеть за едой с исцарапанной голой грудью.
Она подняла взгляд и встретилась с глазами Франка, прикованными к ней, темно-синими, нежными, почти сочувствующими; он уже понял, что она солгала.
Тихим голосом она ответила на вопрос, которого он не задавал:
– Если он так и поступает, то у него есть на это право. – Он поцеловал ее в губы.
– Ты настолько его любишь? – спросил он.
– Да, – ответила О.
Молодой человек умолк.
Он так долго ласкал губами ее пах, что она начала ловить ртом воздух.
Когда, взяв ее спереди, он вынул из нее член и вошел сзади, она услышала его тихое:
– О.
О почувствовала, что сжимается вокруг этого стержня плоти, наполняющего и сжигающего ее.
Он опустошился в нее и заснул, прижимая к себе О, положив ладони ей на груди, а коленями упираясь в ее коленные чашечки.
Было прохладно.
О поправила простынку и покрывало и тоже уснула.
Когда они проснулись, уже наступали сумерки.
Сколько месяцев прошло с той ночи, когда О вот так же долго спала в объятиях мужчины? Все, и, прежде всего сэр Стефен, занимались с нею любовью, а потом уходили или отсылали ее.
А этот человек, совсем недавно обошедшийся с ней так жестоко, сидел теперь у нее в ногах и шутливо просил, как Гамлет Офелию (Офелию, потому что ее имя тоже начинается на о), можно ли ему склонить голову ей на колени.
Прижавшись головой к животу О, он поворачивал и теребил ее цепи, спадавшие ему на плечи.
Он зажег ночничок, чтобы рассмотреть их поближе, прочел имя сэра Стефена на табличке, обратил внимание на плеть и хлыст, скрещенные на ней, и спросил, чему отдавал предпочтение сэр Стефен.
О не ответила.
– Говори, дружок, – нежно сказал он.
– Я не знаю, – ответила О. – И то, и другое.
Но Нора всегда прибегала к плети.
– Кто такая Нора?
Он говорил так спокойно, так доверительно, он до того сумел ей внушить, что его вопросы ничего толком не значат, что она ответила, не мешкая ни мгновения.
– Его служанка, – сказала она.
– Выходит, хорошо, что я велел Жозэ тебя высечь.
– Да, – сказала О.
– А что он предпочитает в тебе? – продолжал молодой человек.
Он ждал, однако О молчала.
– А я знаю, – сказал он. – Поласкай и меня своим ротиком, прошу тебя, О.
И он поднялся и склонился над ней, а она ласкала его.
Потом он обеими руками обнял ее за талию, помогая встать.
– Милая, милая девочка, – приговаривал он, целуя ей груди и затягивая корсет.
О позволила ему это сделать и не поблагодарила.
Она была переполнена этой сладостью, приручена: он говорил с ней о сэре Стефене.
Когда она снова была в платье, он, уже собираясь позвать за слугой, который отведет ее обратно, сказал:
– Завтра я снова выберу тебя, О, но только теперь я сам буду тебя бить. – И она улыбнулась, потому что он добавил: – Я буду тебя бить точно так же, как он.
Вечером Ноэль рассказала О, что, хотя слугам и запрещено трогать девушек в гостиных, разве что в столовой, где они следили за порядком, руки у них всегда были развязаны там, куда их звала служба (но и только там): в спальнях, когда они были одни, в комнатах для переодевания, иногда в коридорах и в зале.
По случайному совпадению вошедшим на звонок Франка оказался Жозэ.
Он был молод, высок и хорошо сложен; природная надменность испанца как нельзя лучше шла к его мавританскому лицу.
О была охвачена сильнейшим чувством стыда, когда ей пришлось в щелкающих туфельках следовать за ним по долгим коридорам; не потому, что он высек ее, но потому, что она была уверена: он верит словам Франка и не сомневается в том, что она к нему не равнодушна.
Она все никак не могла забыть, что однажды рассказывал ей офицер, приехавший из колоний, о мавританских испанцах, служивших в армии: при первой же представлявшейся возможности они целые дни занимались только тем, что покрывали женщин.
В самом деле, не прошел Жозэ и десяти шагов, как обернулся, а когда они добрались до первой скамейки, для удобства придвинул ее к стене, схватил О и повалил.
Он взял ее несколько раз, и как О на себя не досадовала, она не смогла сдержать стона, когда он стал зондировать ее словно железным прутом.
– Ты так рада, – сказал он. – Нравится тебе мой? – Его белые зубы на смуглом лице блестели.
О закрыла глаза, чтобы не видеть его улыбки.
Но он склонился к ней и поискал се язычок.
Почему О задрожала при мысли о том, что вот сейчас распахнется дверь в комнату Франка? В комнате для переодевания на первом этаже, куда потом отвел ее Жозэ, ждала Ноэль.
Она придерживала на весу подол своего платья, пока девушка в униформе и с распущенной косынкой поливала ее из гибкого душа.
О присела на корточки над унитазом без сидения, как Ноэль, сидевшая рядом.
Когда из Ноэль вытекла вся вода, та же девушка мгновенно намылила ее и сразу же сполоснула; струя регулировалась давлением пальцев и била из металлической трубки, заканчивавшейся маленькой эбонитовой иглой для инъекций.
Струя была нежной, однако вода обжигала холодом и казалась еще холоднее, когда попадала ей в задний проход и промежность.
Действительно ли было так важно все это долгое обливание ягодиц, внутренних изгибов ляжек и того места, где они смыкались? Во время своего первого пребывания в Руасси она понятия не имела о существовании этих комнат для переодевания.
Да собственно, и была-то она только в своей спальне.
– А ты как думала, О? – сказала Ноэль. – После каждого свидания здесь принято подмываться.
– Только почему так долго? – возразила О. – И такой ледяной водой?
– Но ведь приятно же, – сказала Ноэль. – После этого чувствуешь себя очень посвежевшей, совсем твердой и узкой.
Потом девушка в униформе опрыскала их обеих духами и подвела помадой губы.
Они поправили грим на лицах и причесались.
От духов у О в теле поднялся легкий жар.
Ноэль взяла ее за руку.
Она была красива красотой женщин из Ирландии или Ля Рошели, с очень темными волосами, белой кожей и голубыми глазами.
Она была не выше О, однако с узкими плечами и маленькой головкой, груди тоже были маленькими и остренькими, а бедра широкими и округлыми.
Вздернутый носик и губки бантиком, всегда чуть приоткрытые, придавали ее лицу смешливое выражение.
Она и в самом деле была забавна: куда бы она ни входила, всегда возникало ощущение, что она пришла на праздник.
В ее легкомыслии было что-то обезоруживающее.
Она отдавалась с такой восторженной улыбкой и так охотно задирала платье, показывая красивые, белые ляжки, что редко кто бил ее сильно.
– В самый раз, – сказала она О. – Метины мне не идут
Когда они снова вошли в гостиную, где теперь горели лампы, О поразилась очарованию Ноэль и тому успеху, который оно ей приносило.
Трое мужчин, сидевших в больших кожаных креслах – в ногах двоих сидели две светленькие девушки, в ногах третьего – Моник, причем они не смотрели на девушек (одной из светленьких была прошлогодняя Мадлэн), – повернули головы и узнали Ноэль.
Один из них тут же обратился к ней со словами:
– Эй, с красивыми грудками, иди-ка сюда.
Она склонилась над креслом, упираясь руками в подлокотники и подставляя груди губам мужчины – решительно, откровенно счастливая, что может сделать ему приятное.
Это был мужчина лет сорока, лысый, полнокровный.
О увидела его затылок, двумя складками нависавший над воротником, и подумала о том фальшивом немце, которому сэр Стефен отдал ее намедни; они были похожи.
Тот, что сидел вместе с Моник, зашел Ноэль за спину и провел ладонью по ее ягодицам.
– Ты позволишь, Пьер? – спросил он первого.
– О разрешении проси Ноэль, – ответил тот и прибавил: – Но это не так уж обязательно, ведь правда, Ноэль?
– Правда, – сказала Ноэль.
О рассматривала ее: какая же она трогательная, стоя вот тут с запрокинутой головой, чтобы ему было удобнее дотянуться до грудей, со втянутым животом, предлагая ему ляжки.
Происходило ли это оттого, что ей нравилось, когда на нее смотрят и ласкают, нравилось сознавать, с какой легкостью она пробуждает желание? Мужчина, бывший вместе с Моник, знаком велел ей расстегнуть ему брюки, и О увидела, как он входит между бедер Ноэль.
Кончилось тем, что все трое взяли ее по очереди и оставили, черную и розовую у раздвоения ляжек и белую, как молоко, в красном шуме платья.
– Вон ту маленькую, все равно они вместе, – сказал мужчина, которого звали Пьер; на нее и О, словно сговорившись, указали господа, когда вошел слуга и спросил, нет ли здесь двух свободных девушек, которых можно было бы отослать в бар.
– Не ходить же ей без работы, – сказал Пьер.
В Руасси было три решетчатых калитки.
Ту часть здания, куда можно было попасть только через одну из этих трех калиток, в шутку называли большим монастырем.
Единственными, кто имел доступ в большой монастырь, были члены братства, а проще говоря – клуба.
На первом этаже – справа от большого зала (куда был вход через одну из калиток, самую массивную) – он состоял из библиотеки, гостиной, курительной, комнаты для переодевания, а слева – из девичьей столовой и смежной комнаты, где помещались слуги.
Ряд комнат первого этажа был предназначен для девушек, которых приводили в Руасси члены клуба, как некогда поступил с О Рене; на остальных этажах комнаты предназначались для тех, кто в Руасси жил.
За стенами большого монастыря девушки не имели права появляться без провожатых; строго-настрого запрещалось говорить, даже переговариваться между собой, и поднимать взгляд; ходили девушки всегда с обнаженной грудью и, как правило, с поднятым спереди или сзади платьем.
Они предоставлялись в распоряжение любого.
Как бы ими ни пользовались, к чему бы их ни принуждали, отдельной платы за это не предусматривалось.
Можно было приходить три раза в год, три раза в неделю, можно было остаться на час или на две недели, можно было ограничиться раздеванием девушки, можно было исхлестать ее в кровь – ежегодный членский взнос нисколько не менялся.
Плата за проживание начислялась как в любой гостинице.
Вторая решетчатая калитка отделяла центральную часть здания от крыла, называвшегося малым монастырем.
Продолжением этого крыла являлись помещения, в которых жила Анна-Мария.
В малом монастыре обитали девушки, принадлежавшие собственно братству.
Им были выделены двойные комнаты, то есть одна комната перегораживалась пополам своеобразной ширмой, закрывавшей помещение до половины.
Изголовьями к этой ширме по обеим ее сторонам стояло по кровати, обычной кровати, а вовсе не такому дивану, покрытому мехом, на котором лежала О во время своего первого здесь пребывания.
Каждой двойной комнате полагалась ванная и общая гардеробная.
Двери не закрывались, так что члены клуба могли войти в любой час ночи, которую девушки проводили в цепях.
Кроме этих цепей никаких жестких правил больше не было.
Наконец, за третьей решеткой, находившейся слева, если стоять лицом к главной калитке (другая находилась справа), располагалась свободная и почти общедоступная часть Руасси: ресторан, бар, несколько небольших гостиных на первом этаже и ряд комнат на других.
Члены клуба могли пригласить гостей в ресторан или бар, не требуя за вход никакой платы.
Однако любой или почти любой мог получить временный пропуск, использовался который лишь два раза и был весьма дорогим.
Как гость ел в ресторане и заказывал напитки в баре, точно так же временный пропуск давал ему право снять комнату и велеть прислать к себе девушку, причем все это оплачивалось отдельно.
В ресторане и баре работали управляющий и бармен, а, кроме того, несколько официантов – кухни располагались в подвале, однако на столы накрывали девушки.
В ресторане они появлялись в униформе.
В баре, одетые в свои большие шелковые платья и мантильи из кружев, прикрывавших волосы, шеи и грудь, они сидели и ждали, чтобы их кто-нибудь выбрал.
Ресторан и бар покрывали расходы, равно как и гостиница.
Деньги, зарабатываемые девушками, делились по твердому тарифу: столько-то в Руасси, столько-то девушке.
Стоили они по-разному:

О узнала, что за нее дают двойную цену, поскольку официально она принадлежит одному из членов клуба и потому, что носит цепи и клеймо.
Столько же стоили и две другие девушки; одной из них была пухленькая рыжулька с белой кожей; она видела ее еще у Анны-Марии.
За порку девушки взималась дополнительная плата, если сечь ее поручалось слуге – тоже.
Счет оплачивали в конторе гостиницы, чаевые отдавались в руки.
Близость к Парижу, княжеское и вместе с тем скромное обустройство, комфорт дома и великолепие ресторана, пикантность нарядов прислуги и девушек, умиротворение и свобода, характеризовавшие атмосферу, и, наконец, – и это главное, то, что было известно о происходящем за решетчатыми калитками, – все это определяло богатую клиентуру Руасси, в подавляющем большинстве своем состоявшую из бизнесменов, из которых половина были иностранцы.
Открытое Руасси было известно не больше тайного.
Название Кантри Клаб никого не вводило в заблуждение, однако часто бывало так, что седой господин, сходивший за хозяина Руасси, хотя был просто управляющим, расспрашивал одну из девушек о клиенте – не говоря уж о том, что для получения временного пропуска ему надлежало показать паспорт или любое другое удостоверение своей личности (при обещании, что информация не попадет на бумагу) – короче говоря: официально неизвестное Руасси становилось неофициально терпимым.
Кроме контроля, о котором можно догадаться по приведенным примерам, одной из причин подобной терпимости был тот факт, что здесь никогда не слышали жалоб на половые болезни, как не было и скандалов, связанных с беременностью и абортами.
О всегда поражалась тому, как девушки умудряются избегать беременности, ложась в постель к десяти мужчинам за ночь, а также замечать мужчин, не мирившихся со всякого рода неудобствами.
Всех их не мог спасать случай, уберегавший ее; непостоянство, практически сводившее риск к нулю.
– Случай можно заменить, О, – сказала Анна-Мария, когда та задала ей этот вопрос.
Из этого она сделала вывод, что Анна-Мария, будучи врачом, тайно оперирует девушек в Руасси.
Она ни разу не видела их с обеспокоенными лицами, какие бывают у женщин, ожидающих развязки.
– А, пустяки, все спокойно, понятно тебе? – сказала ей однажды Ноэль. – Правда, я не могу этого объяснить, меня усыпляли.
О сообразила, что, прежде всего, об этом запрещено говорить.
Сложнее было застраховаться от опасности заражения: растворимые таблетки, противозачаточные средства, ванны.
Худшей из зараз была та, которая угрожала рту: помадой, предохранявшей губы от трещин, можно было снизить эту опасность.
Кроме того, Анна-Мария ежедневно обследовала девушек.
Их лечили, а при необходимости изолировали – над ее апартаментами находилось несколько комнат – пока они не выздоравливали.
Этим мероприятиям не подвергались только девушки, доставленные в Руасси любовниками: они жили там на свой страх и риск, да к тому же никогда не покидали стен большого монастыря.
Что до остальных, то О так и не удалось выяснить, в каких направлениях их использовали соответственно внутри и снаружи решетчатых калиток.
По одну сторону распорядок касался всего, что делалось в униформе: столько-то дней службы в ресторане за завтраком; столько-то дней за обедом; таким же образом – количество дней в баре в вечерних платьях.
Между тем бар и ресторан были общими для гостей и членов клуба, и никто не мешал им увести девушку отсюда за калитку.
По другую сторону явно царил его величество случай: например, когда слуга забрал в бар двух девушек и выбор пал на Ноэль и О, а не на Моник или Мадлэн.
Когда О впервые вошла в бар следом за Ноэль, как и она – в мантильи, – ее поразила схожесть помещения с библиотекой, из которой их только что увели: те же размеры, те же панели, те же кресла.
Красивая рыженькая девушка, которая была выбрита и носила цепи, как и О, и которую О с такой неожиданной страстью высекла в доме Анны-Марии, сидела на высоком табурете в сером сатиновом платье и смеялась вместе с двумя мужчинами.
Заметив О, она спрыгнула на пол, поцеловала ее, обняла за талию и подвела к мужчинам.
– Это О, – сказала она. – Вы ее не пригласите? Едва ли вы найдете кого-нибудь лучше. – и она поцеловала один из сосков О через черную вуаль.
– Они не хотят называть себя, – сказала она О. – Но они очень милые, не правда ли?
Милые? Нет, абсурд какой-то.
Они выглядели одновременно смущенными и вульгарными, а третий аперитив еще не внушил им ни малейшей уверенности в себе.
Забирая со стойки свой бокал, О задела колено соседа справа: мужчина накрыл ладонью ее запястье и спросил, почему они все носят стальные браслеты.
– А то вы не знаете! – воскликнула Ивонна. – Какая разница? За едой объясним.
Идемте.
Потом она взглянула на того, кто задал вопрос и теперь слезал с табурета, одновременно постаралась задеть другого и сказала О:
– Быстрее действуй рукой, он не сможет отрицать, что ты ему приглянулась.
В ресторане он взял столик на четверых.
Трое мужчин, пригласивших в свою компанию Ноэль, сидели за соседним.
Через пять минут после того, как О ушла, Ноэль, сопровождаемая пузатым сирийцем, исчезла за дверью, которая вела в комнаты.
Пока Ивонна и О ждали, когда мужчины закончат пить коньяк, вошел Франк.
Он сделал О знак и сел один к окну.
Осторожно на него покосившись, О заметила, как при первой же возможности он просунул руку в разрез на платье подававшей ему девушки.
Это была единственная свобода, разрешенная в ресторане и баре, да и то лишь со всей тактичностью.
Наконец настало мгновение, когда Ивонна сказала:
– Ну что, пошли?
Служащий гостиницы открыл им две соседние комнаты, не соединенные, однако, общей дверью, показал, где находится телефон и колокольчик, и ушел.
О сама сняла мантилью и пошла навстречу клиенту, предлагая свои груди.
Он сел в кресло; она видела его отражение в трехстворчатом зеркале, висевшем на перегородке в каждой комнате.
И вот, стоя между его коленей, полностью одетая и только наклонившаяся вперед, чтобы облегчить ему доступ, она поразилась тому, с какой естественностью предлагает незнакомому человеку свои прелести.
С утра четверо мужчин, как выражалась Анна-Мария, побывали в ее теле: сэр Стефен, шофер, Франк и слуга Жозэ.
Этот был пятым: то же число, что и у Моник.
Но он хотел ей заплатить.
Он велел ей раздеться, но остановил, когда увидел ее в корсете.
Ее цепи (Ивонна не упомянула о них, объяснив, как раз тогда, когда никто ее об этом не спрашивал:

Браслетами нас связывают, если хотят высечь) ошеломили его, как и двойная возможность, представившаяся ему, когда он держал О под колени, упирая животом в край кровати.
Только он успел выйти из нее, как уже говорил:
– Будешь хорошей девочкой, дам на чай.
Она встала на колени.
Он ушел раньше, чем она успела одеться, и оставил на полке камина стопку банкнот: треть того, что О зарабатывала в месяц в своем ателье на рю Руаяль.
Она подмылась, снова надела платье и спустилась вниз, засунув сложенные бумажки под корсет, в ложбинке между грудей.
В сопоставлении с Моник она все же ошиблась: только она вошла в бар, как ее уже выбрал новый клиент и увел в комнату, где ее взяли в шестой раз.
Лежа во мраке, на цепи, зацепленной за крючок – точно так же, как в прошлом году лежала в комнате, которую теперь обживает другая, неизвестно кто, одинокая в темноте и без сна, – О в сотый раз задавалась вопросом, как же это получается, что всякий, кому не лень, может заставить ее подчиняться себе, нравится ей это или нет, просто проникая в нее или открывая рукой, или избивая, или даже только тем, что раздевает ее.
Ноэль тоже не спала по другую сторону перегородки, которая была не толще ширмы и не шире постели и ночного столика вместе взятых.
Она услышала, как Ноэль шевелится, и позвала ее.
Осознает ли Ноэль, как осознает это она, что подчиняется, что ее завоевывают и дрессируют, стоит кому-нибудь до нее дотронуться? Ноэль рассердилась.
Подчинена, укрощена? Она делает то, что делает, и точка.
И завоевана? Почему завоевана? О тоже запуталась.
Ноэль чувствует себя польщенной, когда видит, как мужчины твердеют перед ней, ей часто приятно и всегда забавно раздвигать перед ними ноги или размыкать губы.
– Для сирийца сегодня вечером тоже? – спросила О.
– Какого еще сирийца? – не поняла Ноэль.
– Того смуглого, курчавого парня с пузом, с которым ты уходила, когда мы пришли в бар.
Так вот оно и происходит, заметила про себя О, всю память отшибает... Однако Ноэль ответила:
– Ты бы его только видела; похож на здоровенного борова.
– Ну вот, пожалуйста, – сказала О.
– Нет, вовсе нет, – возразила Ноэль. – Какая разница? Он полчаса меня лизал, но захотел войти сзади, и мне, конечно же, пришлось встать на четвереньки.
Видишь ли, он хорошо платит.
О тоже неплохо заплатили, деньги лежали в ночном столике.
– Ноэль, – сказала О. – А когда тебя секут, ты это тоже находишь забавным?
– Да, чуть-чуть, меня всегда секут только чуть-чуть. – У О едва не сорвалось везет же тебе, однако она осознала, что вовсе не находит в этом никакого везения.
Она собиралась спросить Ноэль, почему ту никогда не секут по-настоящему и что она думает о цепях и о слугах... Но Ноэль повернулась в постели и вздохнула:
– Как же мне хочется спать! Давай, О, закругляйся и спи.
Она не проронила больше ни слова.
В десять часов входил слуга и снимал цепи.
Приняв ванну, совершив утренний туалет и пройдя у Анны-Марии обследование – и если они не служили в комнатах большого монастыря, то сразу же облачаясь в униформу, – девушки сами могли решать, одеваться им или нет до тех пор, пока не приходило время отправляться в ресторан или бар или столовую для тех, кому не нужно было на службу.
Правда те, кто шли в столовую, не одевались вовсе: это не имело смысла, поскольку им так и так приходилось оставаться нагими.
Завтракать можно было в конторе на этаже.
Двери в комнаты оставались открытыми на целый день, и разрешалось ходить друг к другу в гости.
Только О, Ивонну и третью девушку, носившую, как и они, цепи, Жюльетту, позднее звали вниз для порки.
Их секли по очереди на лестничной площадке, предварительно перегнув через перила и привязав – не настолько сильно, чтобы оставались шрамы, но достаточно долго для того, чтобы они не могли сдерживать криков, мольбы, а иногда и слез.
Когда О в первый раз отвязали, и она с пылающими ягодицами и стонами повалилась на постель, Ноэль обняла ее и стала утешать.
К ее заботливости примешивался оттенок презрения.
Почему она согласилась на цепи? О охотно призналась, что счастлива ходить в них, и что любовник сек ее каждый день.
– Да, но, выходит, ты к этому привыкла, – сказала Ноэль. – Тогда не жалуйся.
– Наверное, – ответила О. – Я и не жалуюсь, но привыкнуть... нет, я не могу к этому привыкнуть.
– Н-да, – заметила Ноэль. – В таком случае тебе не поздоровится, здесь тебя редко будут пороть один раз в день.
По такой, как ты, мужчины сразу видят, зачем ты здесь.
Колечки в паху, метины, не говоря уж о том, что будет стоять в твоей карточке.
– В моей карточке? – удивилась О. – О какой еще карточке ты говоришь?
– Ты ее до сих пор не получила, но будь спокойна, сама увидишь, когда дадут.
Завтракая три дня спустя у Анны-Марии, О задала ей тот же вопрос.
Анна-Мария с готовностью ответила:
– Я жду твоих фотографий; на обратной стороне мы запишем информацию с той карточки, которую пошлет о тебе сэр Стефен, не конкретную информацию о тебе, то есть не твои размеры, внешность, возраст, а твои особые приметы и как тебя использовать... Все уместится в двух строчках, и я уже знаю, что там будет.
Сфотографирована О была как-то утром в студии, напоминавшей ей ту, в которой она сама работала.
Она располагалась на верхнем этаже правого крыла.
О загримировали, как она когда-то давно сама гримировала манекенщиц, в ту пору, которая сейчас казалась ей еще более ранней, чем детство.
Она была сфотографирована в униформе, в желтом вечернем платье, сфотографирована с задранной юбкой, сфотографирована голой, спереди, сзади, в профиль: стоя, лежа, полулежа на столе с раздвинутыми ногами, наклонившаяся вперед и с напряженной поясницей, на коленях и со связанными руками.
И все эти снимки будут сохранены?
– Да, – сказала Анна-Мария. – Их положат в твою папку.
С лучших негативов сделают фотографии для клиентов.
Когда на следующий день Анна-Мария показала ей снимки, она ужаснулась; все без исключения они могли бы быть позаимствованы из тех журналов, которыми полулегально торговали в киосках.
Но одна из фотографий, на которой О показалось, что она себя узнает, изображала ее голую, стоящую лицом к камере, упираясь в край стола, руки на ягодицах, а колени раздвинуты, так что между ляжек отчетливо видны цепочки, а щель промежности так же откровенна, как полуоткрытый рот.
Она смотрела прямо перед собой с отсутствующим и потерянным выражением.
Она явно не ошиблась в сходстве.
– Выдавать будем прежде всего вот эту, – сказала Анна-Мария. – Ну-ка переверни ее... нет, сейчас я покажу тебе карточку сэра Стефена.
Она поднялась, выдвинула ящик письменного стола и протянула О небольшую карточку, на которой красными чернилами и почерком сэра Стефена значилось ее имя:

О, и характеристика: снабжена цепочками и клеймами.
Очень хорошо натренированный рот.
И ниже, подчеркнуто:

Для порки.
– Теперь переверни снимок, – сказала Анна-Мария.
То же самое было написано сзади фотографии.
Это было повторением того, что сэр Стефен прежде в более или менее жестоких выражениях говорил в присутствии О всякий раз, когда отдавал ее кому-нибудь и даже (чего он не скрывал) просто когда разговаривал о ней со своими друзьями.
О узнала, что фотографии, по два-три снимка каждой девушки, находятся в альбоме, который могут листать все, как в баре, так и в ресторане.
– Сэру Стефену эта тоже больше других понравилась, – сказала Анна-Мария. – И вот эта еще (где О стояла на коленях с задранным подолом).
– Так он их видел? – воскликнула О.
– Да, он был здесь вчера, вчера же и подписал карточку, прямо вот тут.
– Но когда вчера? – спросила О. Она была очень бледна и чувствовала, как в горле съеживается комок и слезы жгут глаза. – Когда, почему он не вызвал меня?
– Он тебя видел, – сказала Анна-Мария. – Вчера я прошла с ним в библиотеку, и там была ты.
Ты была с капитаном.
Кроме вас, там не было ни души, но мы не хотели вам мешать.
Вчера, вчера вечером в библиотеке, О на коленях, в сине-зеленом платье, завернутом на бедра... Она не пошевельнулась, когда открылась дверь: гарпун капитана был у нее во рту.
– Что же ты плачешь? – спросила Анна-Мария. – Ты показалась ему весьма трогательной.
Перестань реветь, дурочка.
Однако О не могла унять слез:
– Почему он меня не позвал? Он что, сразу же ушел, что он предпринял, почему ничего не сказал мне? – рыдала она.
– Может, ему стоило перед тобой отчитаться! Я думала, он лучше тебя воспитал; результатом гордиться не приходится.
Ты заслуживаешь... – Анна-Мария не договорила: в дверь постучали.
Это был тот мужчина, которого в Руасси называли господином.
До сих пор он не обращал на О никакого очевидного внимания и не трогал.
Но, должно быть, она была необыкновенно трогательна или соблазнительна, сидя здесь, вне себя, бледная и нагая, с мокрыми от слез, дрожащими губами.
Когда Анна-Мария отослала О и велела одеваться – было уже почти три часа, – он прервал ее:
– Нет, она может подождать меня в коридоре.
В ее горе О несколько утешило одно событие, в котором, кстати, не было ничего исключительного: пришел фальшивый немец, тот самый, которому она принадлежала несколько раз в присутствии сэра Стефена.
Ничто в нем, конечно же, не могло обрадовать О: он был жесток, жаден и полон презрения, руки и речь – как у кучера.
Однако, послав за О и встретив ее в баре, он рассказал, что приехал по поручению сэра Стефена, и пригласил на обед.
Одновременно он вручил ей конверт.
У О отчаянно забилось сердце: она вдруг вспомнила тот конверт, который нашла на столе в гостиной сэра Стефена на следующий день после первой с ним ночи.
Она вскрыла его: это было письмо от сэра Стефена, в котором он просил ее сделать так, чтобы у Карла возникло желание прийти снова, точно как при отъезде, когда он хотел, чтобы она позволила ему посетить ее в купе.
Кроме того, он ее благодарил.
Было очевидно, что Карл не знает о содержании письма.
Видимо, сэр Стефен намекнул ему, будто речь идет о чем-то другом.
Когда О убрала письмо обратно в конверт и посмотрела на Карла, сидевшего за стойкой (она же стояла перед ним), он сказал ей своим грубым и неторопливым голосом, который стал еще медленнее из-за сложности объясняться на французском с немецким акцентом:
– Ну, ты будешь послушна?
– Да, – сказала О.
О да, она будет слушаться.
Он подумает, что уступает она именно ему.
Карл же был ей безразличен, однако она хотела, чтобы сэр Стефен использовал ее в соответствии со своими желаниями, как бы он это ни делал и каких бы целей не преследовал.
Она с нежностью посмотрела на Карла: если ей удастся внушить ему желание прийти снова – ей было все равно, зачем сэру Стефену понадобилось удерживать его в Париже, но одно это она поняла, – если у нее получится, может быть, сэр Стефен вознаградит ее, может быть, заглянет сам.
Она подобрала вокруг себя шуршащий фай платья, улыбнулась немцу и прошла мимо него, чтобы первой войти в ресторан.
Была ли настолько пленительна ее прелесть, как она того хотела, или виной тому ее улыбка, но, во всяком случае, она с удивлением вдруг увидела, что напряженная мина на лице Карла тает.
В течение всего обеда он старался быть с ней вежливым.
За полчаса она узнала о нем больше, чем когда-либо рассказывал сэр Стефен: что он фламандец и имеет интересы в Бельгийском Конго, что он летает в Африку три-четыре раза в год, что рудники приносят ему большой доход.
– Какие рудники? – спросила О.
Однако он не ответил.
Он много пил, вперивая взгляд то в губы О, то в ее грудь, колеблющуюся под кружевами, так что сквозь очень крупные петли иногда были видны ее подкрашенные соски.
Когда О потом отвела его в контору, чтобы он снял комнату, Карл сказал:

– Я бы захватил с собой бутылку виски и плеть с кожаными ремешками.
После того, как ее взяли точно так же, как взял Ноэль сириец, точно так же, как уже брал ее он сам в присутствии сэра Стефена, велев ей ласкать его и замахнувшись плеткой в третий раз, он схватил руки О, которая умоляла его прекратить и против своей воли пыталась остановить удары.
В это мгновение О прочла в его глазах такой бурный восторг, что поняла всю тщетность своих надежд хоть на малейшее сострадание (на что она никогда и не рассчитывала), однако вместе с тем она поняла, что он придет.
Случалось очень редко, чтобы кто-нибудь из членов клуба или гостей приходил в ресторан или бар в обществе женщины, но все же случалось.
Женщинам вход не был заказан, даже в комнаты, если только их сопровождал мужчина.
Спутнику не нужно было платить за них сверху, разве что за еду и напитки, как не приходилось ему и называть их имен.
Разница между Руасси и обычной гостиницей заключалась лишь в том, что, снимая комнату, мужчина должен был брать и девушку.
В просторной и очень жаркой зале, где вдоль одной стены выстраивался ряд огромных филодендронов и папоротников и царил аромат парника, они складывали свои меха, а иногда и жакеты.
Их самоуверенность, вероятно, служившая прикрытием смущения, их любопытство, которое они старались скрыть под маской дерзости, их улыбки, которые они пытались наполнить презрением и которые иногда проистекали от презрения весьма убедительного, огорчали девушек и веселили мужчин, привыкших приходить в Руасси либо в качестве членов клуба, либо клиентов.
На протяжении той недели, во время которой О прислуживала в ресторане за ланчем, три дня приходили три разные женщины.
Третья была высокой и светловолосой, ее сопровождал молодой человек, которого О уже встречала в баре.
Они сели к окну.
К ним сразу же присоединился член клуба, по имени Мишель, который сделал О знак приблизиться к столику.
Мишель однажды уже переспал с О. О слышала, как мужчина, знакомя его с молодой женщиной, добавил:
– Моя супруга.
Она носила обручальное кольцо с крохотными бриллиантиками и почти черным сапфиром.
Мишель поклонился, сел и, когда управляющий принял заказ, сказал О, сидевшей в ожидании:
– Принеси госпоже альбом.
Молодая женщина стала безразлично перелистывать страницы альбома и легко бы пропустила фотографию О, сделав вид, будто не узнает ее, если бы муж ни сказал:
– Нет, ты только посмотри, это же она, очень похожа. – Женщина без улыбки подняла взгляд на О.
– Это правда? – спросила она.
– Загляните на следующую страницу, – сказал Мишель.
– А ты прочла, что там написано? – поинтересовался муж.
Она молча закрыла альбом.
Однако когда О вернулась к столику, неся закуску, она увидела, что молодая женщина оживленно что-то говорит, а Мишель смеется.
Между тем они умолкали всякий раз, когда она приближалась к столику – и все же недостаточно быстро, так что она, подавая кофе, расслышала слова супруга:
– Что ж, тебе решать.
Мишель добавил что-то, чего О не разобрала, и молодая женщина пожала плечами.
В комнате она раздеваться не стала, только водила сухими ладонями по телу О, которой казалось, будто гигантская хищная птица трогает ее своими когтями…
Когда прошло шесть недель, за время которых О, несмотря на каждодневное разочарование, не отбросила надежду на появление сэра Стефена, она обнаружила, что как и члены братства, клиенты точно так же могут выдерживать паузу или приходить в Руасси несколько дней подряд.
Так возникало отношение предпочтения или привычки (и снова, как и со слугами, в том смысле, что часто слуга брал в столовой одну и ту же девушку: это касалось, например, О, которую Жозэ заставлял садиться на себя верхом, держа ее за талию и ягодицы, так что она с трудом могла повернуться, и напоминала ошеломленную женщину, которая на индийский статуях держит бога Шиву), и О заметила, что Карл приходит часто, не столько потому, что он иногда наведывался четыре дня подряд и всегда посылал за ней часов в девять вечера, сколько потому, что она всякий раз старалась разговорить его о сэре Стефене.
Он делал это редко, и всегда главным образом затем, чтобы рассказать, что он, Карл, сообщил сэру Стефену (касательно О), а не что сэр Стефен на это ответил.
Он ни разу не дал О денег.
Не потому, что не знал об этом обычае.
Однажды вечером он позвал еще одну девушку, кроме О, и этой девушкой оказалась Жанна.
Он очень скоро ее отослал, а оставил О, но отослал он ее с охапкой банкнот.
О же не получила ничего.
Не поняла она и того, почему он как-то октябрьским вечером не ушел, как обычно, а велел ей одеться, ждал, пока она не закончит, и протянул продолговатый сундучок из синей кожи.
О открыла его: там лежало кольцо, ожерелье и два бриллиантовых браслета.
– Наденешь их вместо тех, в которых ходишь сейчас, когда я заберу тебя отсюда.
– Заберете отсюда? – сказала О. – Куда? Но ведь вы же не можете меня забрать.
– Я увезу тебя в Африку.
– Но вы не можете, – повторила О.
Карл сделал движение, как будто затем, чтобы заставить ее замолчать.
– Я выясню этот вопрос вместе с сэром Стефеном, а потом тебя увезу.
– Но я не хочу, – воскликнула О, охваченная паникой. – Не хочу! Не хочу!
– Нет, хочешь, – сказал Карл.
А О думала: о нет, я сбегу, Боже, только не он, я сбегу.
Сундучок стоят на кровати, беспорядочно разобранной, украшения, которые О не могла надеть, сверкали на скомканной простыне – это было целое состояние.
Сбегу вместе с бриллиантами, – сказала она про себя и улыбнулась.
Он не вернулся.
Десять дней спустя, незадолго до полудня, она сидела в своем серо-желтом платье, которое было на ней в первый день, и ждала, что вот сейчас слуга распахнет перед ним калитку, и он войдет в библиотеку, когда услышала бегущие шаги за спиной и обернулась: это была Анна-Мария.
В руке она держала газету, которую и сунула О;

О никогда еще не приходилось видеть ее такой бледной.
– Смотри, – сказала она.
Сердце О готово было разорваться: на первой же странице она увидела лицо с потерянным выражением, полуоткрытый рот, глаза, глядящие вперед: ее лицо.
Большой заголовок:

КТО ЭТА ГОЛАЯ ЖЕНЩИНА – ПРЕСТУПЛЕНИЕ ВО ФРАНШАРДЕ? Альпинисты, говорилось в статье, тренировавшиеся в оврагах Франшара в лесу Фонтенбло, услышали собачий лай и по нему вышли на труп мужчины, который лежал в кустарнике с пулей в затылке.
У незнакомца, вероятно, иностранца, были изъяты все документы.
Единственное, что удалось обнаружить в подкладке его жилета и что попало туда скорее всего через дыру в кармане, была фотография голой женщины, по некоторым признакам – проститутки, которую теперь и разыскивала полиция.
Последующее описание не оставило у О ни тени сомнения: это был Карл.
– Ты понимаешь, кто это может быть? -– спросила Анна-Мария.
– Разумеется, – ответила О. – Сэр Стефен... Мы не должны ничего говорить.
– Должны, – сказала Анна-Мария. – Но тебе незачем рассказывать, что его послал к тебе сэр Стефен.
Однако есть вероятность, что это будет установлено.
Когда полиция приехала в Руасси, Карла – благодаря некоторым следам на его одежде – уже опознали портной и слуга в гостинице.
О допросили только ради возможной дополнительной информации и более конкретно о сэре Стефене.
Было известно, что он связан с Карлом.
Что это была за связь? Этого не знали.
После трехчасового допроса О по-прежнему молчала, разве что подтвердила, что не виделась с сэром Стефеном последние два месяца.
– Да спросите его сами! – воскликнула она, в конце концов. – Только почему это вас вообще интересует!
– Значит, ты не поняла, что это он предположительно ликвидировал твоего бельгийского воздыхателя, а потому и скрылся.
Но чтобы это доказать...
Доказано это не было.
Узнали, что Карл занимался редкими металлами на своих рудниках в Центральной Африке, и полагали, что он без разрешения и за значительные суммы (поэтому вышли на его счета в банках, но он уже все с них снял) передавал концессии или продукты иностранным агентам – может быть, англичанам, может быть, сэру Стефену – и теперь собирался покинуть Европу, и что эти агенты ему отомстили, когда увидели, что их обманули, и не смогли прибегнуть к поддержке закона.
Но арестовать сэра Стефена... или хотя бы выяснить, вернется ли он...
– Теперь, О, ты свободна, – сказала Анна-Мария. – Можешь снять цепи, ошейник, браслеты, метины сами сотрутся.
У тебя есть бриллианты, ты можешь возвращаться домой.
О не плакала, не жаловалась.
Она молчала.
– Но если хочешь, – продолжала Анна-Мария, – ты можешь остаться.